Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Василий Барановский
Вера Бартошевская
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Германис
Андрей Герич (США)
Александр Гильман
Андрей Голиков
Борис Голубев
Юрий Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Оксана Дементьева
Надежда Дёмина
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Андрей Колесников (Россия)
Татьяна Колосова
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Николай Никулин
Тамара Никифорова
Сергей Николаев
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Ина Ошкая
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
Анастасия Преображенская
А. Преображенская, А. Одинцова
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Михаил Тюрин
Павел Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Учащиеся 18-й средней школы (позднее 22-й), 1946/47 учебный год

Учащиеся 18-й средней школы (позднее 22-й), 1946/47 учебный год

Там, где была Россия

Андрей Седых (США)

 Даугава №8, 1990 год
НА БОРТУ «ВИРГИНИИ»

Термометр показывал 34° по Реомюру. На деревьях желтела и выгорала листва, земля покрывалась трещинами, люди в городах не спали — они жаждали влаги, северного ветра, холодных ночей. Ничего этого не было, столбик серебряной ртути неумолимо полз вверх. В эти августовские дни нельзя было думать о раскаленных вагонах европейских экспрессов. Оставался один выход — ехать морем, из Гавра.
Молодой человек, служащий «Трансатлантической компании», знал все языки мира, умел разбираться в железнодорожных справочниках и помнил наперечет все суда, уходящие со всех европейских стоянок. К моим услугам была «Виргиния» — 12 000 тонн, отличная французская кухня. Молодой человек долго выписывал билет, похожий на дипломатический паспорт, грустно прохрустел новенькими бумажками и на прощанье посоветовал быть на борту за два часа до отплытия.
Эти два часа продолжались ровно десять: «Виргиния» грузилась, надо было ждать вечера.
В порту было жарко, в воздухе стояли облака угольной пыли. В полдень работа замерла, лебедки перестали греметь, толпы грузчиков разошлись по гостеприимным барам. Здесь играла музыка, за несколько франков можно было выпить бутылку вина и вздремнуть часок на кожаном продавленном диване. Потом снова началась работа, грузчики побежали по сходням, согнувшись под тяжестью мешков с хлебом, в огромные корабельные трюмы стали спускать ящики, на которых было выведено: Каракас. .. Монтевидео . . . Сайгон . . .
В маленьком баре, куда я зашел, было шумно и весело. Матросы пропивали здесь свою месячную получку, с ними были женщины; они хотели танцевать, но моряки пили и горланили песни. Между столиками ходил «сиди», араб с желтым лицом, изъеденным оспой, предлагал коврики, подтяжки, кошельки, часы и порнографические открытки. Матросы рассматривали открытки, а потом отгоняли «сиди» прочь, и он отходил    
не возражая; он знал, что все зависит от случая, и что если матросы перепьют, они, может быть, купят у него, не торгуясь, весь его несложный товар, — тогда он будет богат целую неделю ...
На закате «Виргиния» вышла в море.
Пятидневное плавание. Море, солнце, чайки. Пассажиры первого класса лежат в шезлонгах, закутавшись в пледы. Их немного — несколько поляков, возвращающихся в Варшаву, чиновник литовского консульства в Париже и какой-то загадочный господин неопределенной национальности, не сказавший за всю дорогу ни одного слова.
Больше оживления в третьем классе. Здесь едет группа русских евреев, высланных с Кубы. Евреи возвращаются в Ригу. Привез их на пароход жандарм и сдал на руки капитану вместе с их невероятными узлами, сундуками и корзинами.
Эмигранты сидят на носу и греются на солнце. Пробыли они в дороге несколько недель, измучились, щеки их впали, обросли жесткой щетиной. Ночью они тяжко вздыхали и рассказывали чужому человеку историю своих странствий.
—    Мы бедные люди, господин, а бедным людям везде плохо. В земле им хорошо, этим людям. Мы жили в Николаеве, работали, имели свой кусок хлеба, и дети ходили в школу. Но пришли большевики. Что вы знаете про большевиков? Они разорили нас, обрекли на голодную смерть. Разве им нужны сапожники или портные? Чекисты им нужны . . .
Мы бежали в Ригу, но там жить было трудно. На нашу голову мы узнали, что можно устроиться на Кубе. Родственники из Америки прислали на поездку деньги, агент устроил паспорта, и мы поехали. Морем ехали
семнадцать дней. Прибыли. Оказывается, с первого мая Куба для иммигрантов закрыта. Продержали нас десять дней взаперти, а потом отправили обратно. И теперь везут в Ригу . . . Вот уже второй месяц везут . . .
Близко от нас прошел пароход, сияя огнями иллюминаторов. Заревела труба.
Еврей помолчал, глядя в морскую даль, и потом сказал:
—    Поживем в Риге и, Бог даст, весной поедем в Колумбию. Я от шурина письмо получил. Пишет, что в Колумбии можно устроиться. Будет кусок хлеба. Дай Бог, дай Бог . . .
В третьем классе едет другая группа «возвращенцев». Они прожили в Нью-Йорке восемь—десять лет, получили американские бумаги и теперь собираются навестить родных в России. Все это молодые люди, не имеющие о Советском Союзе ни малейшего представления.
Первые дни они сторонились журналиста, но затем любопытство взяло верх. Стали подходить, понемногу расспрашивать.
—    Как вы думаете, заставят нас платить на таможне за костюмы и лишнюю обувь?
—    А много у вас костюмов?
—    У каждого по четыре. У меня еще два пальто и смокинг. Три пары туфель. Ну и белье . . .
—    Вы что делали в Нью-Йорке?
—    В парикмахерской служил. Думаю устроиться в Москве. Свое всегда заработаю. Надоело, знаете, жить в Америке.
—    А сколько вы в Нью-Йорке зарабатывали?
—    Сорок долларов в неделю. Проживал двадцать. . .
Другие возвращенцы работали у Форда; поразила меня их необыкновенная неосведомленность о том, как живут в России. Все они убеждены, что их примут с распростертыми объятиями, сейчас же устроят на работу по специальности и что жить в Москве будет так же легко и приятно, как в Нью-Йорке. Рассказ об очередях, карточках и лишениях, которые испытывают живущие в России, встречен был недоверчиво:
—    Это все мы слышали ... В газетах пишут. Но не может этого быть. Надо своими глазами увидеть, убедиться . . .
Убедятся.
На горизонте все время дымки пароходов. Полный штиль. Пассажиры отдыхают после завтрака. Хорошенькая пани Врублевская флиртует с двумя инженерами, кормит хлебом прожорливых чаек и вообще вносит оживление в нашу монотонную пароходную жизнь. На третий день подходим к Кильскому каналу. Застопорили у шлюзов. На борт поднимается немецкий лоцман и несколько торговцев. Они предлагают безопасные бритвы, зажигалки и дрянной шоколад. Пассажиры рады этому развлечению и покупают . . .
Всю ночь идем каналом. Тепло, небо в звездах. С верхней палубы доносится придушенный шепот:
—    Пани ест ладна . . .
Обиженный голосок пани отвечает:
—    Прошу заставить мне в спокою!
В полночь иду в каюту. На верхней
палубе шепот продолжается:
—    Яка пенкна ноц . . .
—    Прошу пана мне не нудить . . .
На этот раз голос как будто ласковей.
При выходе из Кильского канала встречаем пароход, идущий под красным флагом. На носу выведено: «Ковда — Ленинград». Вся палуба заставлена бочками — должно быть, везут соленую рыбу.
Возвращенцы заволновались, бросились к борту:
—    Здравствуйте, товарищи!
—    А вы русские? Куда едете?
—    В Россию!
Разминулись. Но когда корма «Ков- ды» поравнялась с носом «Виргинии», французские матросы радостно загоготали. На корме стояли три женщины в мужских костюмах — если только так можно назвать отрепья, в которые они были выряжены. Экипаж? Советские туристы, едущие поглядеть Европу и себя показать? . .
На четвертый день на горизонте показывается земля. Поляки взволнованы: предстоит высадка в польском порту Гдыня, расположенном всего в нескольких километрах от вольного города Данцига. Пять лет назад на этом плоском берегу была лишь небольшая рыбачья деревушка. Теперь поляки решили задушить Данциг и со сказочной быстротой выстроили большой порт и образцовый город. Это соседство пока еще не особенно сказывается: в данцигском порту все еще лес мачт и труб, а в Гдыне
всего 2—3 парохода. Но на будущее время опасность есть.
С отъездом поляков, за которыми пришел катер, палуба «Виргинии» опустела.
В двадцати милях от Риги поднялся густой, молочный туман. Море побелело; светило тусклое солнце. В десяти метрах ничего не было видно. Протяжно выла пароходная сирена: другие пароходы шли в тумане, они перекликались друг с другом; радист не снимал наушников, он все время принимал по радио направление . . .
В Ригу пришли под вечер. На пристани толпа оборванцев и латгальских мужичков ждала, когда пароход пришвартуется; они должны были грузить лес. Мужики были русские, в смазных сапогах, в картузах. Они толкали друг друга и сочно, матерно ругались. Бабы в платочках метелочками подметали рассыпанную на мостовой пшеницу, собирали ее в торбы — для птицы. Усатый полицейский вел за руку босоногого мальчишку; мальчишка всхлипывал и молил:
—    Дяденька, отпусти! . . Накажи меня Бог, не буду . . . Отпусти, дяденька! . .
Здесь была Россия.
РИГА

I

Старый извозчик придержал вожжи, опытным взглядом оценил седока и сказал:
—    На Мельничную? Это можно . . . Восемьдесят копеек, барин.
—    Дорого! Шестьдесят дам.
—    Да нет, барин, меньше восьмидесяти нет расчета. Прибавьте что- нибудь!
Сторговались. Фаэтон был ободранный, довоенного времени, лошаденка полудохлая, и, как ни стегал ее безжалостный «фурман», — так в Риге называют извозчиков, — всю дорогу она плелась шагом, не обращая на хозяина ни малейшего внимания.
Я ехал по главным улицам Риги — десять лет тому назад бывшей русским губернским городом, а теперь ставшей столицей Латвии. Улицы в образцовом порядке, чисты, на углах эффектные полицейские — «кар- тибнеки» — в белых перчатках, театральными жестами регулируют движение. Город наряден, тонет в зелени; приятно было видеть вывески не только на латышском, но и на русском языке.
Когда проезжали мимо монументального православного собора, зазвонили к вечерне. Старушка в платочке, торопившаяся куда-то, остановилась посреди площади и истово перекрестилась на купол ... И этот спокойный вечерний звон и эта богомольная старушка разом напомнили о России; Рига теперь латышский город, это чувствуется на каждом шагу, но русского здесь осталось бесконечно много, и к чести латвийского правительства надо сказать, что этот русский дух в те времена не особенно старались искоренить.
Русский язык в Латвии пользуется такими же правами гражданства, как латышский и немецкий. С телефонной барышней вы говорите по- русски, полицейский объяснит вам дорогу на чистейшем русском языке, в министерстве вам обязаны отвечать по-русски; любой извозчик знает, что «Дзирнаву иела» есть не что иное, как старая Мельничная улица.
Русская речь слышится на каждом шагу. Первые два-три дня приезжий оглядывается на говорящих, а потом привыкает. Гораздо труднее привыкнуть к тому, что у всех в руках русская газета «Сегодня». Из утренних газет она наиболее распространенная, покупают ее не только русские, но и немцы, и латыши. В вагоне, идущем со взморья, у всех в руках «Сегодня»; в час дня вечернее издание этой газеты буквально покрывает весь тридцативерстный пляж ... (1)
На улицах то и дело попадаются чисто русские типы — люди в косоворотках, в картузах. Каждое утро вокзал выбрасывает на рижскую мостовую латгальцев, приезжающих в город по делам или в поисках работы. Здесь увидите вы бабьи платочки, косынки, смазные сапоги, всклокоченные бороды, услышите чистейшую русскую речь.
А за каналом начинается Московский форштадт.
Ты чувствуешь себя совсем в России. Мостовые вымощены крупным булыжником, пролетка безжалостно подпрыгивает, вас бросает из стороны в сторону. По обеим сторонам Большой Московской лепятся одноэтажные деревянные домики с флигелями, с крылечками и александровскими колонками. Деревянные ставни откинуты на крючки, на окнах белоснежные занавесочки, герань, бесчисленные горшки с цветами и клетки с канарейками. В этих домах живет мелкое рижское купечество, бывшие чиновники, вдовы, сдающие комнаты внаем, «с утренним самоваром»; комнаты здесь огромные, в три-четыре окна, тщательно выбелены, уставлены кадками с фикусами, столиками с семейными альбомами в плюшевых переплетах с бронзовыми застежками ... В подворотнях девушки лущат семечки, у колониальной лавки Парамонова какой-то паренек перебирает трехрядную гармонь и в такт себе подстуки- вает подковками . . . Колониальная лавка набита товаром. У дверей выставлены бочки с малосольными огурцами, с копченым угрем, рижской сельдью. А за прилавком отпускают покупателям лососину, которой гордится Рига, кильки, шпроты, водку, баранки, пряники ... У дверей стоит бородатый мужчина в рубахе навыпуск и с массивной серебряной цепочкой через живот — должно быть, сам хозяин, господин Парамонов. Время к вечеру, не сходить ли попариться в баньку? Банька здесь же, в двух шагах, и не одна, а несколько. В баньке дадут гостю настоящую мочалку, кусок марсельского мыла и веничек, а по желанию поставят пиявки или банки. А после баньки можно зайти в трактир — в «Якорь» или «Волгу» — закусить свежим огурчиком, выпить чаю с малиновым вареньем . . . Так живут на Московском форштадте русские люди — отлично живут, не жалуются.
На Большой Московской можно встретить замечательного человека — о. Николая Шалфеева, разгуливающего по городу, к великому смущению стариков, в штатском платье. Другому священнику этого не простили бы, но о. Николаю разрешается; все любят его и все знают, что делает это он не по недостатку веры, а просто по нежеланию обращать на себя на улице особое внимание. Впрочем, некоторые объясняют это свободомыслием: разве о. Николай не ходит в театры?
Беседовать с о. Николаем необычайно приятно. Он расскажет о постройке нового храма, о старообрядцах, которых немало на Московском форштадте, о нравах этих людей и о старинных старообрядческих молельнях. А тем временем хозяйка дома соорудит закуску, угостит гостя ледяной окрошкой, огурчиками собственного засола, какой-то особенной водкой, настоен- ной на травах . . . Потом на столе, покрытом белоснежной скатертью, появится кипящий, посвистывающий, захлебывающийся самоварчик, варенье смородинное, малиновое, коржики собственного изготовления, сдобные булочки. Торопиться некуда, прихлебывайте чай, беседуйте с радушными хозяевами, и изо всех углов просторной квартиры будут на вас смотреть самовары — большие, малые, медные, никелированные — на все случаи жизни . . .
Раз заговорили о старообрядцах, то следует рассказать и о посещении Гребенщиковской общины, помещающейся на Московском форштадте. Отправился я туда с сыном о. Николая, знатоком рижской старины и гласным думы, Б. Н. Шалфеевым.
У ворот встретили нас староста и эконом—почтенные старики: длинные бороды, сюртуки, картузы . . .
Входим в молельню. Вся стена в старинных иконах. Потемневшие лики святых строго глядят из тяжелых серебряных риз. Старообрядцы гордятся своими иконами:
—    Подобных во всей России теперь не найти. Рублевской школы. И мастеров таких нет — давно секрет поте
ряли . . . Вот, изволите обратить внимание, Успение Божией Матери — наш храмовый праздник. А это вот Никола Беженец. В пятнадцатом году, во время эвакуации, увезли его в Москву, да впопыхах не успели вынуть из киота. Так и отправили. А вернулся он через десять лет, по договору от большевиков обратно получили, и даже стекло не разбилось ... И с той поры называем его Никола Беженец. Минея месячная — тончайшее письмо. Если в августе родились — вашего святого разыщем . . . Старинная икона «Всякое Дыхание да хвалит Господа». Живописец изобразил тигров, лошадей, змей, птиц поднебесных — одним словом, всякое дыхание . . . Соловецких Святых заметьте: преподобные Зосима и Савватий — пчеловодам покровители. Народную поговорку знаете: на Святого Пуда вынимай пчел из-под спуда? Так вот, пятнадцатого апреля это выходит. Тут, значит, пчеловодам и следует помолиться преподобным ... А это Неопалимая Купина—от пожаров охраняет. Есть еще от пожаров и молний заступник — преподобный Никита. Ему молиться следует тридцать первого января . . .
Потом эконом повел в свою комнату, книги показывать. Книги были печатаны при патриархе Иосифе, в царствование Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Были здесь старинные рукописи в кожаных переплетах, Евангелие в золотом окладе с драгоценными камнями, другое Евангелие в окладе серебряном — все дары старообрядческого купечества, пришедшего сюда в древние времена, еще в 17-м столетии. Старообрядцы бежали в Ригу, бывшую тогда шведской, спасая свое «древ- лее благочестие» от московских царей. Когда Петр Великий взял Ригу, нашел он в городе великое множество богатых купцов-староверов. Царь немилостиво отнесся к ним, повелел стричь бороды, а многих прогнал за Двину...
Мы поднялись на колокольню. Староста ударил в колокол, отлитый в России из меди и серебра.. . Все вдруг загудело, и долго еще густой звук несся над Двиной и Московским форштадтом . . .
—    Колокола наши, московские . . . Вернули их нам большевики после
заключения мира с Латвией . . . Слава Богу, а то пришлось бы новые заказывать; в Германии теперь их делают. Да звук совсем иной, не умеют они делать, из чугуна льют. Во дворе колокол стоит, немецкий. Уже готов, дал трещину . . . Нет, против наших русских колоколов немцам не выдержать! . .
—    Не угодно ли пройти в кельи наставников? Попов у нас нет, мы беспоповцы, а начетчики и наставники живут тут же, при молельне.
Заходили в светлые просторные кельи. Здесь было солнечно, пахло ладаном, спеющей антоновкой. Перед иконами светились лампады. В первой келье навстречу нам поднялся старичок, снял очки, перевязанные веревочкой, низко поклонился и сказал:
—    Спаси вас Бог, благодетели наши, не забыли! . . А я тут поминаль- ничек переписывал . . . Спаси Бог...
И в других кельях начетчики низко кланялись, запахивали свои драные ряски; бороды их были белы как лунь, волосы на лбу придерживал тонкий ремешок, подслеповатые глаза всматривались в лица пришельцев, сухие пальцы творили двуперстное крестное знамение.
—    Вот они и живут у нас по-мона- шески, постничают. Много ли надо старичку благочестивой жизни?. . Есть у него келья, есть еда — он и доволен. Живут у нас шестеро старичков. День и ночь поочередно Псалтирь читают, покойников поминают . . . Только вот в праздники не читают, а так постоянно — друг дружку сменяют. Не угодно ли посмотреть?
В малой молельне было темно, сыро, в углу у аналоя горела тонкая свеча. Древний старик стоял в пустой молельне и громким монотонным голосом читал Псалтирь . . . Он читал и останавливался, прозрачными пальцами перевертывал страницу, снова принимался за чтение и ни разу не посмотрел на пришельцев — ему было это безразлично, он чувствовал себя одиноким, далеким от всего мирского.
—    Да восстанет Бог и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его . . . Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия ... А праведники да возвеселятся, да возрадуются перед Богом и восторжествуют в радости . . .
Мы вышли на просторный двор. Была тишина, светило яркое солнце, голуби важно разгуливали у ворот. На скамьях сидели старушки в черных платках, старики из старообрядческого приюта; они грели свои кости на солнце и о чем-то сосредоточенно думали . . .
Ударил колокол, было пять^часов. Звонили к вечерне. Старички встрепенулись, перекрестились и один за другим потянулись к молельне . . .
I!
С весны, как только пройдет лед, и до поздней осени по полноводной Двине гонят плоты. Идут плоты из России, из-под Витебска. Растягиваются по течению реки бесконечными караванами.
Плотовщики — народ бывалый, запасливый, любят брать с собой в дорогу баб: несколько недель, проведенных на воде, проходят тогда незаметно. Спят в шалашах, укрывшись рогожами, почти не раздеваясь. По ночам дрожат от холода, поднимающегося с реки, днем отогреваются на солнце. Бабы стряпают, стирают, штопают, а в трудных местах и на весла становятся.
Нелегка жизнь на плотах. Все время поглядывай, как бы затор не образовался, как бы на крутом повороте на берег не налететь. Еще, чего доброго, лопнут цепи, рассыплются бревна, и тогда собирай, лови их по течению, да и сам не плошай: сухим из воды не выйдешь . . . Зато когда пригнаны плоты в Ригу, проданы на распилку, — тогда есть у плотовщиков несколько дней отдыха и лишние деньги в кармане. Эти дни сплавщики леса ходят по городу, с изумлением останавливаются перед окнами магазинов, смотрят на караваи белых хлебов, на ящики с яйцами, окорока, колбасы, бочки с маслом . . . Всего вдоволь — нет ни очередей, ни заборных книжек, можно зайти и купить все, чего душа желает . . .
Я видел советских плотовщиков на базаре. Они ходили между рядами с красным товаром — страшные, ободранные — выходцы с того света. Был август, стояла жара, но они не снимали меховых шапок с наушниками, подвязанными кверху тесемочка
ми. Все были в истертых полушубках или дырявых красноармейских шинелях. Ходили гурьбой, боязливо посматривали по сторонам, придерживая за пазухой кошельки: чего доброго, беспризорный какой- нибудь выхватит!
Плотовщики долго приторговывали голенища для новых сапог. Я помог им, сделка в конце концов состоялась, и мы отправились вспрыснуть обновку в трактир «Якорь», славившийся при старике Молочаеве своей солянкой. Старик умер несколько лет тому назад, дело перешло в новые руки, но в трактире мало что переменилось. По-прежнему портовые грузчики и сплавщики леса приходят сюда выпить четверть подкрашенной водки и закусить куском жирного угря. Плотовщики приводят случайных своих подруг или базарных торговок. На столах появляются пузатые расписные чайники, нарезанная белая булка. Чай пьют с блюдечка, вприкуску, до седьмого пота.
Бойкий половой устроил нас у столика, по которому ползали ленивые мухи, взмахнул полотенцем и вдохновенно выпалил:
—    Водка, пиво, чай и другие минеральные напитки! Из закусок чего изволите? Можем предложить лососину свежую, копченую и жареную. Огурчики малосольные, томат-фарси и грибки в сметане. Грибок собственного маринада. Раки. Яичница, если желаете, с ветчиной или салом. Но свиную отбивную подождать придется — четверть часика без двух минут . . .
Порешили на пиве и раках. Тут внимание наше было привлечено шумом в соседней комнате. Дрались перепившие грузчики, что-то кричали по-латышски, их разнимал подоспевший «картибнек». Половой объяснил:
—    Шпана надрамшись и, значит, скандалют . . .
Молча выпили, закусили горячими раками. Старший плотовщик вытер рукавом губы и с расстановкой сказал:
—    К частнику попали. Тут тебе что угодно. За деньги. И раков этих самых, и, обратно, пивка холодного.
Момент был подходящий. Я задал ни к чему не обязывающий вопрос:
—    Ну а как в России? Насчет еды? Все есть? . .
ПЛОТОЕЩИКИ насторожились.
—    Все есть. За деньги. Только ты, дорогой гражданин, не того . . . Расспрашивать не полагается. Это нам запрещено. Обратно мы за Ригу не говорим. Каждому свое интересно, а всем вместе один интерес — еще пара пива!
Помолчали. Потом старший наклонился ко мне и заговорил, обдавая пивным духом:
—    Расспрашивать не полагается, дорогой товарищ из Риги. Сегодня поговорили, а завтра неприятности. Понял? Вот это оно самое и есть.
Допили пиво и ушли, низко на глаза нахлобучив шапки; на прощание старший плотовщик сунул мне мозолистую пятерню и хитро подмигнул глазом.
Нельзя писать о Риге и не рассказать о Доме Черноголовых. Дом этот существует 700 лет, его прекрасный зубчатый фасад украшает площадь ратуши. Когда-то в древние времена на площади этой собирался рижский купеческий люд; базара давно уж нет, но до сих пор над старинным колодцем посреди площади стоит каменное изваяние неизвестного рыцаря, закованного в латы. Рыцарь охраняет свободу коммерции.
Черноголовые — рыцари и купцы. Общество было основано в начале XIII столетия, члены его миссионер- ствовали, торговали, копили богатства и защищали родной город от вражеских нападений. Нелегко стать Черноголовым. Для этого нужно быть холостым, уроженцем Риги, протестантом и принадлежать к купеческому сословию. Черноголовый с женитьбой лишается звания активного члена Общества, он может еще носить фрак и треуголку, но шпага в ножнах из слоновой кости у него отбирается. В настоящее время есть только 13 Черноголовых.
На широкой лестнице гостей встретил седовласый, крепкий старик, вот уже 50 лет хранящий сокровища Черноголовых. Он повел нас по старинным полутемным залам. Со стен глядели портреты русских и шведских царей, навощенный паркет скрипел под ногами. В доме стояла удивительная тишина.
—    Исторические сокровища Дома Черноголовых поубавились, — сказал нам хранитель. — Коллекция серебра, равной которой не было во всей
России, во время войны была эвакуирована в Москву. Само собой разумеется, большевики прибрали ее к рукам. То, что осталось в Риге, удалось спасти лишь ценой огромных усилий. Красные хотели уничтожить царские портреты, ставили меня к стенке, требовали выдачи оставшегося серебра. Было очень тяжело, но я выдержал — сокровищницу отстоял. После заключения мира с советской Россией Латвия потребовала вернуть ей в числе прочих эвакуированных ценностей и серебро Черноголовых. Понадобились длительные переговоры, раньше чем они согласились вернуть хотя бы часть имущества. Массивное серебро, столовый сервиз на 200 персон и многое другое до сих пор находится в советской России. Спасибо хоть часть вернули: кубки, чары, блюда старинной чеканки и серебряную статую св. Маврикия, покровителя Черноголовых.
При основании Общества покровителем его был св. Георгий. А затем Общество приняло покровительство св. Маврикия, черноголового мавра, перешедшего в христианство и обезглавленного потом неверными.
Изображения св. Маврикия всюду. Но внимание посетителя привлекают и другие портреты: Екатерины Великой, Петра I в молодости, Александра I, Николая I, Александра III. Все они побывали в Доме Черноголовых, и по традиции каждый что-нибудь оставил. Анна Иоанновна подарила свою туфельку из голубого атласа; туфелька эта слетела с царской ноги во время контрданса, на балу у Черноголовых. Александр 11 подарил свою фуражку, Николай 11 — перчатки. В витрине стоят высокие сапоги Карла XII. Король шведский потерял их в болоте во время битвы за Двиной. Щит черепаховый Густава Адольфа, плеть, которой были изгнаны из Риги иезуиты, — множество табакерок, старинных книг, историческая коллекция, составленная за семь столетий.
—    Были вы у владыки? Это самая большая рижская достопримечательность. Сходите!
Архиепископ Иоанн живет в подвале собора. В его «покои» ведет узкая винтовая лестница. Посетителя сразу охватывает сырость, тяжелый
подвальный дух. Низкие сводчатые потолки, на стенах пятна сырости. Нет ни одного окна, дневной свет никогда сюда не проникает. Днем и ночью горит электричество.
Скудно живет владыка. Несколько кресел, стулья. Шкафы с книгами. Иконостасы. Над столом — большой портрет патриарха Тихона. Кровать за перегородкой. В углу, у печи — груда поленьев ... И сырость, и тёмнота в углах, и тусклый свет электрической лампочки как-то сразу угнетают .. .
—    У нас отняли помещение архиерейского дома, нам принадлежавшего,— объясняет владыка. — Тогда в виде протеста я поселился здесь. Делались компромиссные предложения. Хотели мне купить новый дом, но я отверг. Это значило бы оправдать беззаконие. Архиерейский дом был православным мужским монастырем, нашей святыней. Я глубоко убежден, что рано или поздно справедливость восторжествует и архиерейский дом мы получим обратно ... А помещение сие подвальное — нам к лицу, оно символизирует нынешнее, надо надеяться, временное положение православной церкви в Латвии. У нас отнят кафедральный собор, бывший усыпальницей архиепископов. Его превратили в лютеранскую церковь. И много других церквей отнято у православного населения Риги. Это тем более прискорбно, что в общем латыши хорошо относятся к русскому меньшинству и его не притесняют. А вот православную церковь загнали в подвал. Говорю это как депутат сейма и обвинение неоднократно предъявлял властям предержащим с парламентской трибуны.
Долголетняя жизнь в подвале на здоровье моем не отражается. Здоровьем меня Господь не обидел. Все в роду такие были. Дважды благодаря своей силе избег смертельной опасности . . . Должен вам признаться, что я гимнастикой занимаюсь. Летом в деревне работаю, на поле, в огороде, или плотничаю ... С саном моим сие совместимо.
Сила у нас передается от отца к сыну. Дед мой покойник, царство ему небесное, однажды рассердился на коня и легонько стукнул его кулаком по голове. А конь свалился и тотчас же околел . . .
В молодости, до поступления в духовную семинарию, избыток сил смущал меня. Одно время думал стать борцом и даже учился этому искусству ... В Риге живет один старый борец, так тот до сих пор называет меня: коллега . . .
В молодости и на Волге приходилось живать. Однажды крючники задевать стали: «Ты бы, батя, с наше поработал, мешочек бы поднял». Ничего я им не сказал, взял мешочек на спину и понес по сходням. Выпучили глаза мои крючники. «Что ты, батя, в монастыре пропадаешь? К нам иди, а крючники, большую деньгу заработаешь!» А то случилось раз такое. Колокол вернули нам из Москвы. Хороший колокол, в четырнадцать пудиков весом. Специалисты разные собрались, обсуждают, как его на колокольню поднять . . . Леса какие-то строить хотят на блоках . . . Посудили, поспорили и разошлись ... А я взял этот колокол на спину да и понес его наверх. Оно проще, да и не так хлопотно. А то еще недавно такой случай был. На взморье прибегает ко мне шофер: «Владыка, Ваше Высокопреосвященство, помогите автомобиль вытащить! В грязи завяз. Кроме вас, никто не сможет — силы не хватит». Подобрал я рясу, поднатужился и вытащил автомобиль ... Вот и сила пригодилась.. .
Долго еще слушал я удивительные рассказы архиепископа из подвала (2).

УМИРАЮЩИЙ ДВИНСК

Поезд из Риги уходит вечером, а в Двинск приходит только рано утром. Торопиться некуда — есть спальные вагоны, за ночь можно отлично выспаться, а с утра отправиться по делам. Неторопливый этот поезд имеет свое прозвище: мужики зовут его ласковым именем «Максимка».
На каждой станции «Максимка» останавливается, отдыхает минут 10, а то и 15. Как только поезд замедляет ход, из вагона на насыпь начинают лететь туго набитые мешки, лопаты, ведерки. Потом из вагона выбрасывается сам бородатый обладатель инструмента. Не торопясь подбирает свое имущество и идет к буфету 111 класса.
В Латгалии малоземельным крестьянам каждый год приходится отправляться на отхожий промысел. Когда была Россия — шли в Москву, в Питер. Теперь граница закрыта. В Риге и своих безработных много. И вот русские крестьяне ездят от станции к станции в поисках заработков.
Работа одна — рытье канав для осушки болот. Труд каторжный — целыми днями стоять в болоте, по колени в воде. Платят за это гроши, но выбора нет — приходится осушать болота.
Со мной вместе ехал паренек в дырявых сапогах, жалкий и, видимо, голодный. Всю ночь жевал черный хлеб. На станции я купил колбасы и угостил его. Он поблагодарил и в одну минуту съел полфунта. Потом надул щеки, икнул и мечтательно сказал:
—    Чайку бы теперь! . . Жалко, чайничка нет, а то сбегал бы на станцию, кипяточку попросил бы, тебя попотчевал бы . . .
—    Ты куда едешь?
—    В Борисовку. Работу искать.
—    Что ж, дома работы нет?
—    Дома ничего нет.
—    А земля как же?
—    Нет земли. В отца земли не было, и в меня земли нет. Безземельные мы. Не вышло, значит. Каждому по мерке, а нам не вышло.
—    Трудно жить?
—    Очень трудно, господин. Низкому классу теперь жить никак невозможно. Раньше работа была, а теперь — горе одно. И податься некуда .. . Так на болоте и сидишь, воду голенищем черпаешь, через дыры выпускаешь . . . Канавки роешь. И за то спасибо! .
Поезд подходит к станции, пронзительно свистит, дергается несколько раз и наконец останавливается. Часть пассажиров сходит. Вместо ушедших в вагоны врывается толпа мужиков. За ними прут бабы с лукошками. Кое-как размещаются на деревянных скамьях. Потом начинают устраивать вещи:
—    Эй, тетка, убяри лукошко-то . . .
—    Куда ж я его убяру?
—    Пастой, погоди малость, для тебя вагон прицеплють ...
Двое парней тянут за ноги спящего мужика:
—    Борода, ты не того! . . Ножки скинь. Местов нету.
Борода храпит.
—    Прикидывается, сукин сын! Тяни его за эти самые . . . Через этих спальных пассажиров ж . . . некуда положить.
В другом углу старушка рассказывает о своем горе:
—    И ничего ты с такой штукой не поделаешь. Ничего. Колтун образовался. А конь хороший, работящий. Вся сила пропадает. Я его у больницу водила. Посмотрели, пощупали, проколоть, говорят, надо. Кто же его прокалывает, колтун этот? Я, милые, без мужика. У меня конь единственный. Мне прокалывать никак невозможно. Через это прокалывание конь пропадает. Тут наговор должен быть — наговор от такой болезни имеется, да только я его не знаю. И посоветовали мне съездить до знахаря . ..
Старушка говорит еще долго, но ее никто не слушает. Почти все в вагоне уже спят, подложив мешки под голову. Тускло светит свеча в фонаре. Раздается храп. Мужики что- то бормочут во сне, тяжко ворочаются с боку на бок, свешивают ноги на головы сидящих внизу. Воздух — хоть топор вешай. Пахнет давно не мытым телом, преющей портянкой, потом, кислыми щами, водкой и крепким табаком . . . Отправляюсь в спальное купе.
Двое мужиков останавливают меня на площадке:
—    Который час будет, барин?
—    Двенадцатый.
—    Так ... К утру, значит, на месте будем.
—    А вы — русские?
—    Нет, мы католики.
—    Как католики? Русские или латыши?
—    Мы — римско-католической.
—    Да я не про веру вашу спрашиваю. Национальности какой?
—    А национальности мы будем католической. Католики, значит!
Длительное объяснение. Крестьяне стоят на своем. Они рассказывают мне, что латгальских католиков латыши называют обидным словом «чан- галы». Латгальцы не остаются в долгу и обзывают латышей-лютеран «чиу- лами».
За такое слово, да если при
свидетелях, у мирошки три недели полагается. Но опять же, и им не спускают — три недели за чангала . . .
Позже мне приходилось встречаться с такими же крестьянами. Говорят они на чистейшем русском языке, но русскими себя не называют. На вопрос о национальности неизменно отвечают: православный или католик. Среди русского населения Латвии много католиков. Вообще религиозного единства здесь нет: на крестьянскую массу распространяют свое влияние православная церковь, католическая и старообрядцы, которых в Латвии до ста тысяч.
Единственный извозчик, оказавшийся у вокзала, содрал с меня втридорога. Все же за 2 лата он взялся отвезти в гостиницу.
—    Дешевле нельзя, барин! Целый день стоишь, а больше 2—3 седоков не найдешь . . . Тут с лошадью не прокормишься.
Только попав в Двинск, я понял, что Рига действительно имеет право быть столицей Латвии. Какая глушь, провинция, тишина! Фаэтон безжалостно подпрыгивает по булыжнику мостовой, две-три босоногие бабы метут улицу, да солидные дворники поливают из леек кирпичные узкие тротуары. Кроме них, на главной улице ни души, а уже восьмой час. На пустынной церковной площади лежат кучи навоза — здесь, должно быть, накануне был базар. Какой-то белоголовый мальчишка нацеливается на главную кучу и с разгону врезается в нее . . . Конский помет летит во все стороны. Посреди площади есть еще один человек, какой-то мужик, в рубахе навыпуск. Он стоит пять минут, десять — не то ждет кого-то, не то просто любуется вывесками закрытых трактиров. А на вывесках можно прочесть чудесные вещи; только, должно быть, мужик неграмотный. На одной нарисован красавец-борец. Он держит над головой пенящийся бокал, а сбоку выведено: «Заграничные минеральные воды». На другой вывеске: «Очки, пенсне и разные хозяйственные предметы». Далее местный живописец изобразил дегенеративного субъекта и снабдил его надписью: «Театральные и светские парики».
Внимание приезжего привлекают и афиши. В воскресенье в соседнем ку
рортном городке, при участии военного духового оркестра, состоятся выборы «Мистера Погулянки». Мисс Погулянка, должно быть, давно выбрана. Теперь добрались до мужчин. В синема идет германский боевик «Преступная страсть д-ра Георге». Чтобы не вводить жителей города Двинска в заблуждение, директор синема обстоятельно объясняет: «Сильная драма великой любви и великих страданий в 12 частях на животрепещущую тему о внебрачной любви, половой извращенности и ее ужасных последствиях — неизлечимых болезнях». После сильной драмы великой любви и великих страданий обещано «Черное Домино» — «роскошный роман в 10 частях».
Красиво живут в Двинске!
Если вам нужно что-либо купить в субботу, поезжайте в Режицу, в Ригу, куда угодно, только не в Двинск. В субботу все двинские магазины закрыты. Евреи идут в синагогу, в новых картузах и сюртуках. В этот день во всем городе работает только один еврей — рыжий чистильщик сапог, — существо в высшей степени неудачное и обремененное многочисленным семейством.
Пока он ногтями соскабливает с моих ботинок грязь, я успел узнать, что евреям живется плохо, что их в Двинске 15 ООО, все хотят есть, а торговля стоит.
—    Город умирает! Разве вы знаете, что такое был Двинск до войны? Теперь это могила . . .
Двинск действительно производит впечатление умирающего города. Когда-то он был важным железнодорожным узлом. Отсюда шли поезда на Петербург, Варшаву, Ригу, Орел, Либаву, Ровно. Теперь ничего этого нет. Большой вокзал Северо- западной железной дороги стоит заколоченный, полуразрушенный. Вместо 120 ООО жителей осталось меньше 50 ООО. Во время войны много людей бежало в глубь России, бросив свои дома на произвол судьбы. Обратно они не вернулись. Дома стоят незанятые, постепенно разрушаются, их растаскивают по частям. Закрылись железнодорожные мастерские, на которых когда-то было занято до 4000 рабочих. Слободки опустели, рабочие разъехались, торговля не идет.
. . . Ботинки мои давно сияли как зеркало, а чистильщик все еще бешено наводил на них последний лоск.
—    Слушайте, — сказал я ему, — мне нужно купить носовой платок, обязательно нужно. Укажите мне какой-нибудь открытый магазин . . .
Чистильщик сокрушенно посмотрел на меня: ему было стыдно за человека, не знающего, что такое день субботний.
—    Вы не купите носового платка. Еврей не откроет лавку ради вашего насморка. Потерпите до завтра!
И он снова заработал своей бархаткой. Это был артист, король всех двинских чистильщиков, он никогда не был доволен своей работой, ему казалось, что люди созданы только для того, чтобы иметь безукоризненно начищенные сапоги . . .

У СТАРООБРЯДЦЕВ В ЛАТГАЛИИ

Депутат латвийского сейма М. А. Каллистратов предложил мне съездить в деревню Борисовку, к его избирателям-старообрядцам.
—    Там вы увидите настоящую Россию.
Из Двинска выехали на рассвете, часа в четыре. Было воскресенье, в разных углах Двинского и Режицко- го уездов были назначены народные собрания с участием депутатов. В нашем вагоне оказалось их несколько, ехавших в свои избирательные округа.
Крестьяне, должно быть, знали о предстоящем визите депутатов. На каждой станции они ждали поезда. Увидев Каллистратова, снимали шапки и подходили с претензиями:
—    Мелетий Архипович, как бы вас повидать? . . Дельце малое имеется.
—    Приезжайте в среду в Режицу, тогда и поговорим.
—    Господин Каллистратов, на тебя последняя надежда . . .
—    Обижают, барин . . .
Депутат сердится:
—    Какой я тебе барин? Стыдно, отец!
На одной станции'подошла толпа мужиков. Самый старый поклонился в пояс и начал жаловаться:
—    Господин Каллистратов, Мелетий Архипович, большую обиду народ терпит. Возьми меня, к примеру. Погорел я в тыща двадцать осьмом году. С прошлого года погоревши.
выходит. Избенка пропала. А застрахована она была в двадцать тысяч рублей. Четырнадцать тысяч выплатили, а за остальными все ходим и ходим. Большую обиду терпим! . .
Мужики все сразу загалдели:
—    А называется страховая касса от огня! Они только надсмехаются от нас. «Надо было гореть раньше, когда деньги были». Так и говорят, ей-Богу! Сорок раз ездили в Режицу, а пользы никакой. Кому пятнадцать тысяч дали, кому восемь, а другие задаром ездют, лошадей зря гоняют. Изб нельзя достроить, в банях да в сараях живем.
Депутат расспросил толком, записал, обещал похлопотать. Кондуктор засвистел. Старик вдруг всхлипнул, поклонился низко и рыдающим голосом закричал:
—    Большую обиду терпим! Не оставьте нас, господин Каллистратов, в темноте нашей . . . Понапрасну обиду терпим! . .
Поезд тронулся, а старик все еще кланялся, всхлипывал, вытирал кулаком глаза и рассказывал самому себе о тяжкой обиде . . .
На станцию выехал за нами член волостной управы Шутов — молодой, толковый парень. Пока он запрягал
лошадь, мы купили у босоногой девчонки яблок-опадышей. За мерку — большую жестяную кружку — девчонка брала 5 рублей (50 сантимов). Мужики выбирали яблоки поспелее и накладывали кружку через верх, горкой, так что выходило 5—6 лишних. Девчонка ругалась, пыталась снимать излишки, но мужики сурово покрикивали на нее:
—    Ну, ты, востроносая! Деньги получай, а до яблок на касайся.
—    Вот тебе четыре рубля. Хватит. Небось яблоки-то своровала...
Лошадь тем временем была запряжена, в телегу наложили свежего сена.
—    С Богом!
Латгалия славится своими лошадьми. Рыжий наш жеребец сразу пошел крупной рысью. И тут я разом почувствовал себя на территории бывшей Российской империи. Дорога была ужасная, вся в ухабах. Нас бросало и швыряло во все стороны, пыль стояла столбом, солнце пекло немилосердно.
—    Это еще ничего! . . А вот осенью
тут не проехать. На большаке еще кое-как, а тут, на проселочной, не выберешься . . . Лошади по брюхо.
До Борисовки было верст 12. Вокруг нас широко раскинулись поля. Приближалось время жатвы, золотая рожь волновалась под ветром, ходила волнами. На горизонте стояли ветряки; было воскресенье, ветряки не работали. Какой-то парень в кумачовой рубахе бежал межой, размахивая руками, что-то кричал нам. Шутов попридержал лошадь, подождал бежавшего:
—    Мелетий Архипович, а я вас караулил. Мне нынче сказывали, что вы в Борисовку поедете. Дельце до вас есть.
—    Приезжай в Режицу, там поговорим.
Потом остановились на полпути, у избы председателя центрального старообрядческого комитета Колосова. Хозяин сидел в красном углу, под образами, закусывал и пил чай. Борода его веером раскинулась по вышитой синей рубахе; брови, необычайно длинные и закрученные, как усики, торчали вперед, и глаза посматривали весело, лукаво.
—    Собрание у вас ... А я на охоту собирался. Ну да уж поедем вместе.
А пока лошадь покормят — милости прошу, стаканчик чаю.
На столе по случаю Успенского поста стояла рыба, грибы, свежий мед, варенье.
—    За холмом Борисовка будет!
Через пять минут мы вкатили в деревню, вытянувшуюся по обеим сторонам большака. Избы стояли черные, покосившиеся от времени. Собаки с яростью на нас набросились, но их быстро отогнали кнутами. Оказалось, что собрание придется отло- * жить на час: на деревне умерла старуха, и теперь ее отпевали. Пошли поглядеть на похороны.
Старообрядческая молельня была полна. Слева, за особой перегородкой, стояли женщины в черных платках. Справа — мужчины, все бородачи, в длинных кафтанах до земли. Народ все время прибывал. Крестьяне входили, низко кланялись обществу, трижды крестились и застывали неподвижно, как в строю. И на всех лицах, у дряхлых стариков, у молодых, у малых детей, было одно и то же выражение: торжественное, сосредоточенное и умиленное. Впере
ди, у стены с иконами, на двух табуретках стоял гроб с покойницей. Начетчик ходил с кадилом, а толпа грамотных мужиков у аналоя нестройно пела молитвы.
Они пели монотонно, бабы подпевали тоненькими голосами; их пение было страшным, рыдающим. Наступил момент прощания. Из толпы по двое стали выходить мужики. Становились по бокам гроба, низко кланялись всему миру. И все молящиеся кланялись им в ответ. Потом прощавшиеся крестились, падали ниц, били покойнице земной поклон, трижды касаясь лбами холодных плит молельной. А встав, кланялись друг другу и уступали место.
—    Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя,— заунывно тянул хор. Тяжко вздыхали мужики. Гроб заколотили, подняли на полотенцах и понесли под гору, на кладбище. Там росли высокие травы, шумели столетние сосны, оттуда открывался вид на бесконечную равнину. На звоннице ударили в «било», и, пока зарывали покойницу, погребальный звон плыл над равниной, над полями, над далекими деревнями и хуторами . . .
Послушать депутата собралась вся деревня — стар и млад. Накрапывал дождь, но, несмотря на это, люди простояли под открытым небом два
часа, внимательно слушая оратора. Только когда дождь полил как из ведра, перешли в молельню . . .
Депутат говорил о насущных крестьянских нуждах, о том, что мало земли, что нет леса, что пора выходить на хутора, да нет для этого средств. Толпа поддакивала:
—    Правильно, Мелетий Архипыч, правильно!
Какой-то рослый мужик в армяке вдруг вырвался вперед и ни с того ни с сего бешено закричал:
—    А почему такой беспорядок происходит? Потому что не идем один за однем. Сил у нас не хватает. Я извиняюсь, господин Каллистратов, почему с меня дважды подушный налог взяли? Подсунули бумажку: подпишись, да и ступай вон! Потому, не идем один за однем!
Затем опять говорил Каллистратов. Когда он упомянул о журналисте, приехавшем из Парижа, чтобы поглядеть, как живут русские люди, крестьяне все поклонились:
—    Это спасибо, что не забывают!
Зашли на минуту к старосте и начетчику меду попробовать, а потом отправились в дом к Шутову, где уже был накрыт стол. В избу набилось человек двадцать. Пошли вокруг стола стаканы и кружки с крепким пивом, крестьянской «кумушкой», от которой люди быстро хмелеют. Накануне хозяин сварил 15 ведер пива, и теперь предстояло его выпить . . .
За столом сидели часа три. Хоть и был пост, но молодые ели баранину, мясные щи, котлеты. А старики закусывали огурцами, жареными ершами, селедкой. Стаканов было мало, они переходили из рук в руки, и женщины, не садившиеся за стол, подливали, подавали новые тарелки и смиренно кланялись:
—    Извините, пожалуйста!
В избе становилось душно, хмельно; постепенно все заговорили, перебивая и стараясь перекричать друг друга. Потом запели молитвы: старообрядцы не поют песен. Пели заунывно, опустив голову на грудь, размахивая в такт руками ... К концу обеда стали подходить крестьяне и рассказывали все одно и то же: о подушном налоге, о недоимках, о том, что надо бы молельню отремонтировать, да денег нет, да и канаву не грех вырыть для осушки болота.    ^
—    Земля у нас сырая, холодная. Влаги этой самой много. Ты ковырни ее, землю эту, из-под сапог вода идет . . . Оттого и родит плохо. В других уездах нынешний год урожай, овсы по пояс, а у нас от земли не видать . . .
—    ... Ну, выпьем, Сядой! . .
Подошел старик в драном армяке.
Начал расспрашивать:
—    Как там у вас, у Парижу, мужики живут? Как у нас али как лучше? . .
—    Нет в Париже мужиков, отец!
—    Понимаю. Торговый город, значит. Вроде как Рига. Но как вы приехавши, то вам виднее будет. А только мы здесь очень отощали. Прошлый год такая бяда была, такая бяда! . . Где градом побило, а где водой затопило. И выдали нам семена — за это им, правительству, значит, спасибо. Только долги заели. Прямо душат и душат. Ты посуди: зямли двенадцать десятин, а детей семеро — мал- мала меньше. На рубаху денег нет,
пинжак в дырках, с людей, барин, стыдно! Так и ходишь оборванный, как цыган какой-нибудь. И работы нет никакой. Раньше пойдешь в Россию, зиму поработаешь. Домой вернулся, и в кармане семьдесят, а то и 100 целковых. И живи спокойно. А теперь куда пойдешь? . .
Говорили речи, качали депутата, качали приезжего журналиста . . . Потом на руках несли до лошадей и на прощание просили:
—    Вы уж нас у Парижу не забудьте. Напишите за нас, может, облегчение какое выйдет! И покорно вас благодарим, господин Сядой.
На козлы сел Колосов, хлестнул изо всей силы и пустил коней вскачь. Мы летели по страшным латгальским дорогам, схватившись друг за друга, еле удерживались на поворотах. Встречные люди сторонились, а депутат привычным жестом снимал шляпу и ласково кричал бабам:
—    Ну, прощайте, тетушки!
Двенадцать верст проскакали без передышки, но к поезду все же опоздали. Ночью пришлось сидеть в буфете, тускло освещенном лампой «молния», пить бесконечные стаканы чая и говорить о тяжкой нужде латгальского крестьянства.

НА ГРАНИЦЕ СССР
Попасть на советскую границу нелегко. Пятнадцативерстная пограничная полоса находится на военном положении. В каждом чужом, не местном, человеке видят шпиона. Здесь их действительно много — вся местность кишит ими. Документы могут быть в образцовом порядке, но первый же встречный пограничник задержит вас и препроводит в политическое управление. Пока будут сноситься с Ригой, устанавливать личность задержанного — пройдут 2—3 неприятных дня . . . Поэтому я решил обставить свою поездку всеми мерами предосторожности.
Министерство иностранных дел всячески облегчает задачу журналистов. Но когда директор отдела печати А. X. Бильман узнал о моем намерении побывать на границе, улыбка сошла с его лица:
—    Это будет очень трудно, очень трудно . . .
—    Альфред Христофорович . . .
Доктор Бильман — сам старый профессиональный журналист. Он понял и отправился к министру. Через десять минут зазвонили телефоны. Министерство иностранных дел снеслось с министерством внутренних дел. Отсюда дали знать в пограничное управление. Из управления протелеграфировали на границу о предстоящем визите журналиста. На всякий случай д-р Бильман снабдил меня карточкой, открывающей все двери.
—    Теперь — поезжайте . . . Только не попадите по ошибке на советскую территорию! . .
До отхода петербургского поезда оставалось двадцать минут. Я вышел на платформу. Все вагоны были латвийские, и только в голове состава было два советских: «мягкий» спальный и «жесткий» — по-старому I! I класс. На вагонах было тщательно выведено:
Рига — Ленинград Через Ритупе, Остров и Псков
Рядом прогуливался верзила в синей форме советского железнодорожника. Я спросил, нельзя ли ехать в его вагоне?
—    Ежели в Латвии остаетесь, то нельзя. А которые до Пскова или Ленинграда — пожалуйте. За два червонца в мягком. Спи всю ночь в полное удовольствие. Через границу переедем — шибко пойдем. А тут на каждом полустанке останавливаются.
—    Много народу в Россию едет?
—    Не особенно. Больше наши, советские. Которые из командировок возвращаются, служащие из полпредств разных . . . Эти нос дерут. Или нэпманы заграничные — англичане да немцы. И наши нэпманы — те больше из жидов.
—    Как из жидов! Я думал, вы коммунист, а оказываетесь антисемитом . . .
—    Коммунист и есть. Ленинского набора. С двадцать четвертого года в партии состою.
—    А разве можно коммунисту «жид» говорить?
—    Коммунист, гражданин, то особая статья, а жиды — особая. Раньше помалкивать приходилось, а теперь можно сколько угодно. Теперь Троцкого нет. Был, да весь вышел. Троцкий у еврейской нации в главных заступниках состоял. А как сняли его с работы за предательство рабочего классу, то и этой самой нации туго пришлось — на них чистку устроили. Я, может быть, на всех фронтах бился, и мне еврейские нэпманы из мягкого в морду смеяться не имеют никакого полного права . . .
На этом разговор наш прервали. Поезд тронулся. . .
В купе было еще два человека, с которыми меня познакомили в Риге: член пыталовской уездной управы С. И. Трофимов и начальник латгальской пограничной стражи капитан Ян- сон. Ехали мы вместе до станции Яунлатгале — бывшее Пыталово.
—    Тут до вас один журналист из Парижа приезжал, — рассказал мне С. И. Трофимов. — Из «активистов». Собирался пробраться в Россию «с целью совершения террористического акта». На самом деле нужно было ему наладить связь на той стороне. Приезжает он зимой. Выхожу на станцию встретить его. Стоит трескучий мороз, всюду горы снега. Из вагона выходит человек с мрачным лицом заговорщика. На нем — черная фетровая шляпа с широкими полями, легкое демисезонное пальто и открытые туфли. Вид у него был адски конспиративный. Не хватало только кинжала и плаща. Сжал мне руку, испытующе посмотрел в глаза: можно ли, мол, довериться, и глухим голосом сказал: — «Найдите мне верного проводника!» Проводник нашелся, и парижский «активист» через день уехал ... в Париж.
Спать нам не хотелось. Начал расспрашивать капитана о жизни на границе.
—    Скучать нам не дают . . . Часто перебегают. Еще недавно, ночью, на латвийскую сторону пришла группа оборванных мужиков. На них страшно было смотреть. Привели их в караульный дом, а они просят: «Христа ради, дайте хлебушка... Помилосердствуйте, отощали больно!» Пограничники сжалились, дали им по краюхе хлеба. У мужиков — слезы из глаз: не знали, как благодарить! Следующей ночью мы отпустили их обратно. Но их задержали там при переходе . . . Должно быть, в Сибирь теперь отправят . . . Бегут духоборы, прожившие несколько пет в коммунистическом «раю». Они приехали из Канады с большими средствами, оставили в России тысячи долларов и теперь счастливы, что вырвались.
В конце июня (3) был такой случай: границу перешла целая семья из четырех человек. Добровольно явились на первый же пост:
—    Спасите! Больше не было сил . . .
Надо вам сказать, что просто беженцев мы обязаны возвращать обратно. Иначе к нам из России хлынули бы десятки тысяч людей. Но политических мы оставляем. Возвращать таких — значит, подводить людей под расстрел. Начал я допрашивать: кто такие, почему перешли границу? Вижу — интеллигентные люди. Отец семейства — инженер, бывший полковник. Я сам Владимирское военное училище окончил ког- да-то . . . Короче говоря, вижу, что этих людей нужно оставить в Латвии. Были они измучены, напуганы, буквально дрожали на допросе . . . Я их успокоил и пригласил обедать. И вот, когда эта семья очутилась в столовой, за столом, уставленным едой, инженер не выдержал и расплакался:
—    Спасибо . . . Если бы вы вернули меня за кордон, клянусь вам, я повесился бы на первом же суку! . .
Наутро приехали в Пыталово, расположенное всего в четырнадцати верстах от границы. Это — предпоследняя латвийская станция. Прихода поезда ждала толпа оборванных крестьян, окруживших Трофимова. Пыталово — совсем русское местечко, население здесь сплошь русское, православное. Есть управа, и в ней четыре члена: два русских и два латыша. На 108 000 жителей в уезде около 50 000 русских.
Когда-то здесь была куцая деревенька, а теперь латвийское правительство решило создать уездный город. Всюду строят новые дома, возят лес, камень. По дворам стучат топоры. Какой-то босоногий парень кричит сиплым голосом:
—    Митя, а Митя . . . иди, что ли, подсоблять.! . .
Митя не появляется, и парень покорно принимается ворочать бревна в одиночку.
Баба с коромыслом идет по воду, лукаво поглядывает из-под платка, низко надвинутого на глаза . . . Стая белоголовых, босоногих ребятишек хоронит живую кошку ... На пустырях перекликаются петухи. Изредка на главной улице прогрохочет телега, а потом снова наступает тишина. Только гудят телеграфные провода.. .
По средам в Пыталово бывает базар. Из окрестных деревень приезжают сюда крестьяне, продают и покупают, а после сделки отправляются в чайные или колониальные лавки — за гостинцами. Но в этот день базара не было, улица была пустынна, во всем местечке нашелся один-единственный праздношатающийся человек — чудак, приехавший из Парижа ради этих босоногих ребятишек, горластых петухов и бревенчатых изб . . .
На следующее утро, часов около девяти, к крыльцу подали два тарантаса, запряженных сытыми латгальскими лошадьми. Дул холодный ветер, моросило. Легкое парижское пальто оказалось для поездки непригодным. К счастью, у Трофимова нашелся бараний полушубок и синий картуз, заменивший шляпу с Итальянского бульвара. В полушубке было тепло и уютно, а кожаный козырек картуза защищал глаза от ледяного ветра.
Капитан сел со мной в первый тарантас, С. И. Трофимов поместился во втором вместе с районным начальством. Возница в военной форме положил на всякий случай револьвер в кобуру. Мы покатили, подпрыгивая на ухабах.
Выехали за деревню. Капитан сказал:
—    До границы четырнадцать верст. Но когда мы приедем туда, чекисты уже будут знать, кто едет и зачем.
—    Каким образом?
Капитан ничего не ответил . . .
Позже я узнал, что агентура по обе стороны границы поставлена превосходно. На латышской стороне имеются советские агенты, но и немало чекистов дают сведения латвийской разведке. Все это, конечно, хорошо оплачивается. Зато начальник латвийской пограничной стражи за два дня вперед знает о предстоящем переходе важного советского агента, о том, где он попытается перейти и с каким именно поручением идет в Латвию.
—    Впрочем, у большевиков теперь новая система. Когда им нужно переправить через границу какого-ни- будь агента, вдруг на определенном участке они поднимают стрельбу. Дело происходит ночью. Естественно, вдоль границы тревога. На этот участок немедленно стягивают все силы. Будьте уверены, что в это самое время на соседнем участке с ослабленной охраной советский агент переходит на нашу сторону. Не всегда переход этот проходит для него благополучно. Мы узнаем и вылавливаем чужих раньше, чем они успевают добраться до станции и сесть в поезд. Вот и вчера вечером мы поймали одного чекиста . . . Но самое неприятное — это то, что чекисты вооружены до зубов и не сдаются без боя. Недавно еще они убили таким образом одного латвийского пограничника.
Этим летом был такой случай: кто-то из советских попытался бежать к нам. Должно быть, чекисты знали, в чем дело. Отрезали ему дорогу. Дело происходило в ста саженях от границы. Перебежчик залег в кустах и стал отстреливаться из нагана. Наши хотели спасти человека, но едва лишь они показывались из-за прикрытия, чекисты открывали по ним огонь. Так они и пристрелили беднягу — на своей, правда, территории. Кто был этот несчастный, мы так и не узнали . . .
Лошади заморились и пошли шагом. Мы проезжали деревни, разбросанные вдоль дороги. Проехали древний Вышгород на холме. Здесь при царе Иоанне Грозном был стрелецкий аванпост — отсюда высматривали стрельцы приближение врагов к московской земле. Теперь Вышгород — простое село, давно утратившее память о прошлых событиях . . .
Дул северный холодный ветер. Над голыми полями ползли низкие облака. Стал накрапывать мелкий дождь. Вдруг мой спутник приподнялся на сиденье и показал вперед рукой:
—    Видите эту рощицу? Там — Россия.
Россия показалась сразу за поворотом дороги. Мь» выехали на берег небольшой речонки Лжа.
—    Левый берег — латвийский. Правый принадлежит советской России.
Всего 10—15 метров отделяли меня от России. Лжа текла лениво, теряясь в песках. Даже мелкие камни торчали из воды; посреди реки рос густой тростник. Десятилетний ребенок мог бы перейти здесь вброд.
Русский берег мало чем отличался от латвийского. Те же холмы, кустарники, лес на горизонте. Несколько бревенчатых покосившихся изб. Некоторые избы заброшены, их теперь растаскивали на дрова. Хозяева либо бежали в глубь России, либо их выселили в Сибирь. Вдоль всей советской границы можно видеть такие полуразрушенные избы, даже целые деревни, брошенные на произвол судьбы; население их оказалось неблагонадежным, власти угнали крестьян из пограничной полосы. Иногда на место угнанных присылают коммунистов, наделяют их землей, лесом, готовыми домами. Таким путем за последние годы в пограничной полосе образовалась довольно значительная коммунистическая прослойка. Новопоселенцы одновременно играют роль агентов ГПУ, внимательно следят за границей, за движением в пятнадцативерстной полосе и имеют право арестовывать подозрительных людей. Правом этим они широко пользуются. Самое трудное — не переход границы, а пограничная полоса. Здесь все знают друг друга, за каждым следят, отсюда нужно выбраться, не встретив ни одного человека, ибо первый же встречный донесет в ГПУ.
Отправились берегом Лжи. Шли довольно долго, не встречая ни души. Казалось, попали в какое-то мертвое царство, в чумную полосу, которую избегают живые люди. Время от времени в кустах раздавался пронзительный свист. Как из-под земли вырастал латвийский пограничник, вытягивался в струнку и рапортовал начальству. На одном участке нам сказали, что прошлой ночью была стрельба. С советского берега кто-то открыл огонь по латвийским пограничникам. Всего было выпущено пять пуль. Одна попала в крышу сторожевого поста.
Наконец-то мы увидели советских граждан. На противоположном берегу, у самой воды, два мужика косили траву. Шли они босиком, равномерно помахивая косами, и ряды мокрой высокой травы бесшум
но ложились им под ноги. Трофимов крикнул:
—    Бог на помощь!
Мужики остановились как вкопанные, разинув рты. Потом снова принялись косить, так и не ответив на наше приветствие. Капитан объяснил, что под страхом выселения советским гражданам запрещается разговаривать с людьми с латвийской стороны. Достаточно одного слова, чтобы попасть в Сибирь. Сколько драм разыгрывается на этой почве! Есть деревни, разрезанные пополам. Часть отошла к Латвии, другая осталась за Россией. Сын живет на одном конце деревни, отец на другом. Проходят годы, и эти люди глядят друг на друга только издали, не смеют сказать ни одного слова. На одном хуторе зажиточная крестьянка жаловалась мне, что ее мать, живущая в семи верстах от границы, нищенствует.
—    А я ничем помочь ей не могу. И писать боимся. Там старуха с голоду помирает, а мы здесь хлеб свиньям скармливаем . . .
В самом начале, в голодные годы, существовали на границе товарообменные пункты. Тогда еще крестьяне сходились на час-другой, помогали друг другу. Теперь все это кончилось: двери огромной тюрьмы наглухо закрылись . . .
—    Советский пограничник!
Из-за угла хаты вышел человек в длинном непромокаемом плаще. Я надеялся увидеть остроконечный шлем, но был разочарован: советские пограничники носят вместо шлема зеленую фуражку старого образца.
Он шел вразвалку, руки в карманах, и винтовка ненужно болталась за его спиной ...
Пограничник остановился и стал нас внимательно разглядывать. Увидев, что мы собираемся сниматься, он поспешно отошел в сторону и забрался в наблюдательную яму, из которой виднелась только его голова. Мы снялись, потом медленно пошли вдоль берега. Советский пограничник вылез из ямы и пошел за нами следом, не отставая ни на шаг. Мы остановились, остановился и он. Двинулись дальше. Чекист шел за нами с деланно равнодушным видом.
В одном месте мы поднялись на мельничную запруду и дошли по узкой плотине до середины реки. Здесь плотина была поделена на две части — мельник протянул поперек колючую проволоку. Дальше нельзя было идти — дальше была советская территория, там ждал чекист с винтовкой . . .
Запруду починяли. Двое мужиков на плотине пилили бревно. Третий полез в воду, как был — в штанах. Он стоял по колено в ледяной воде, налаживал бревно, лязгал от холода зубами и громко матерно ругался.
Трофимов крикнул:
—    Мишка, подойди-ка сюда!
Мишка вылез из реки. С его заплатанных штанов, прилипших к телу, в три ручья лила вода. Он любезно осклабился, снял картуз и бойко поздоровался:
—    Сергею Иванычу . . . Мое нижайшее.
—    Слушай, братец. Можешь ты за полсотни латов этого господина на ту сторону доставить?
Мишка стыдливо засмеялся:
—    Шутить изволите, господа хорошие . . .
Но капитан с напускной серьезностью сказал:
—    На этот раз тебе препятствий чинить не будем . . . Что же? Переведешь?
—    Шутить изволите! Пущай сами идут — дорога свободная, речка неглубокая . . .
—    Да ты брось дурачиться. Ведь поймали тебя раз на этом самом деле? . . Водил же?
—    Это дело прошлое. С меня хватит. Больше не интересуюсь . . .
Мишка надел фуражку и снова полез в воду. Это был знаменитый на весь уезд контрабандист, специалист по переводу на советскую сторону. Была у него еще и другая профессия — он тайно служил в чека. Однажды его уже выслали из пятнадцативерстной полосы, потом вернули, и теперь он находится под наблюдением . . .
—    Заедем к Федору Ивановичу. Миллионер из крестьян.
Федор Иванович разбогател на товарообмене в голодные годы. В лютую зиму 1921 года из Пскова, из Острова, из всех советских городов, сел и деревень тянулись на границу крестьянские подводы со своим и чужим добром. Были здесь штуки
грубого домашнего полотна, исхудавший скот, иконы, винтовки — все, что могло иметь хоть какую-нибудь ценность. Были здесь вещи из разграбленных барских усадеб — старинная мебель, картины, статуи, золото и серебро ... К вечеру мужики возвращались с пунктов сытые, пьяные, довольные, — они везли обратно муку, ржавые селедки, бутылки с водкой ... В эту зиму мнбго народу разжилось на чужом несчастье: каждый день от границы уходили составы с добром, вымененным за гроши на хлеб и масло.
—    До чего тогда народ исстрадался, представить себе трудно, — рассказывал Федор Иванович. — Я еще божескую цену давал, а другие так задаром товарообмен производили. Тот ему самовар тащит, а этот пять фунтов муки отвешивает. Не хочешь, вези самовар свой обратно ... И сколько тогда этого самого сахарину в Россию пошло — вагонами отправляли! . .
—    А теперь как? Контрабандой занимаются?
—    Теперь ничего подобного. Совсем граница закрыта. И подходить близко не стоит . . .
—    А не боитесь жить близко от границы?
—    Привыкли. А раньше ночами не спали. Вдруг нагрянут красные, разграбят да поубивают? А потом будут говорить, что бандиты приходили . . . В наших местах такое дело случилось. Было это в двадцать втором году. Деревню Пусто Воскресенье на том берегу знаете? Верстах в четырех отсюда. Так вот, деревня эта была неспокойная. То ли они комиссара раз убили, то ли еще что . . . Только как-то ночью красные деревню подожгли со всех сторон, никого не предупредивши. Мужики из окон прыгают, а те по ним стреляют. Чтоб, значит, никто не спасся. Так всех и перебили ... А в той деревне у нас родственники были — у кого брат, у кого кум, у кого зять . . .
Часа два просидели у Федора Иваныча, слушая его рассказы.
—    Знаете ли вы историю с картузом? — спросил меня на обратном пути Трофимов. — Нет?
Живет сейчас в деревне Пыталово малый лет пятнадцати. Шустрый паренек. Хочет стать контрабандистом.
Пока еще молод, но тренируется . . . В прошлом году малый решил купить к празднику новый картуз. Дело простое, но кто-то сказал ему, что в деревне Синий Никола картузы чуть ли не задаром дают. А надо вам знать, что Синий Никола — деревня советская, верстах в двадцати от границы. Малый уперся, твердо решил за картузом на ту сторону сходить. Раздобыл где-то червонец, зашил его в рубаху и ночью перешел через границу.
На следующую ночь возвращается в Пыталово. На голове картуз новый.
—    Где купил?
—    А в Синем Николе.
—    Врешь! В Вышгород ходил или в Ритупе . . .
Вынимает из-за пазухи пачку советских газет и с торжеством кладет на стол.
—    Откуда газеты? . .
—    А из Синего Николы. Прихожу в деревню. Перво-наперво в лавку, картуз купил. А потом пошел по деревне. Вижу изба-читальня стоит открытая. Захожу. На столе газеты лежат, а избача нет. Туды-сюды, забрал газеты и ходу! .. К вечеру на границе был.
—    Не боялся, что поймают?
—    Нет, чего бояться?! Мы тутошние. Которые ночью переходят, тех подстрелить могут. А днем иди прямиком, никто не окликнет. Раз только поймал меня советский, на самой, можно сказать, границе. «Ты откуда?» — спрашивает. «Из той деревни, товарищ!» Он и поверил. «Иди, говорит, да тут больше не шатайся, а то заарестую ...» Отошел он малость, а я в кусты — и через границу . . .

НА РОДНОИ ЗЕМЛЕ

С утренним петербургским поездом отправились в Ритупе, бывшее Жогово. Это последняя латвийская станция. Дальше начинается СССР.
Пассажиров в поезде было мало. Латыши все вышли в Пыталове; в «мягком» же советском вагоне осталось всего два человека: упитанный гражданин и дама в сиреневом свитере. Оба готовились к осмотру багажа таможенниками. Для легкости упитанный гражданин сбросил пиджак. Под пиджаком оказалась шелковая рубаха с крупной монограммой: гражданин, видимо, был из важных
пролетариев. Он неторопливо открыл чемодан светлой свиной кожи, а затем аккуратно и со вкусом принялся раскладывать по койке множество новых благоприобретенных за границей вещей: какие-то перламутровые зажигалки, бритву «жилет» в сияющем металлическом футляре, флаконы с духами и коробки пудры. Должно быть, это была контрабанда. Гражданин полюбовался еще раз своими покупками, просвистел под нос что-то веселенькое и стал рассовывать коробки и флаконы по разным карманам. Покончив с контрабандой, он снял с верхней полки корзину с провизией, закопченный эмалированный чайник и примус . . . Примус привел меня в умиление: человек в шелковой рубахе, должно быть, возил его по всей Европе, примус побывал в Париже и в Берлине, в первоклассных отелях, в пульмановских вагонах, в международных спальных, с ним не расставались, его хранили как зеницу ока . . .
На станции Ритупе из вагона вышли решительно все, кроме гражданина в шелковой рубахе и его спутницы.
После завтрака мы выехали на границу. Проехали с четверть версты по проселочной дороге, свернули в сторону и попали на берег речонки Утроя. Рассказывали о ней такую легенду:
—    Граница проходит по двум рекам: Лжа и Утроя. Поспорили раз эти реки: которая скорее до моря добежит? Условились выходить утром. Одна сдержала слово, утром побежала, а другая с ночи отправилась в дорогу. И вышло так, что выбежавшая ночью потерялась в песках и болотах. За обман этот зовут ее с тех пор Лжа. А реку-победигельницу называют «Утро-я» . . . Правда, несложно?
На советском берегу урожай был уже снят, овес стоял в пятках.
—    Здесь, вдоль границы, они стараются не ударить лицом в грязь. А отойдите немного подальше, увидите, что поля стоят заброшенные, деревни полуразрушенные. Дело в том, что в прошлом году весь этот край с советской и латвийской стороны постиг неурожай. Латышское правительство выдало своим крестьянам семена, а советское ничего для своих не сделало . . . На посев у большевиков получили только хозяйства
вдоль границы. Остальные были предоставлены самим себе. Крестьяне, конечно, побросали хозяйства и ушли в города, на заработки.
У будки № 202 мы пересекли полотно железной дороги. Справа — первая советская станция, Брянчани- ново. В трех шагах от нас советская территория. На высоком шесте набита железная красная звезда, а на ней — серп и молот. Тут же рядом топографическая вышка. Два устоя ее упираются на латвийскую территорию, два других находятся на советской земле. Съемки давно кончились, и на вышку эту подниматься строго запрещается. Впрочем, большевики однажды запрет нарушили. Произошло это при довольно странных обстоятельствах.
Время от времени в советском Острове или латвийском Пыталове происходят совещания представителей пограничной стражи. На одно из этих совещаний приехал в Пыта- лово председатель ГПУ Острова — Ильин. Явился вопреки международным правилам при револьвере. Вошел к капитану Янсону, не сняв фуражки. К чаю и к завтраку не прикоснулся — должно быть, боялся, что отравят.
Вопросы, подлежавшие обсуждению, были важные. Совещание затянулось. Около шести часов вечера с поста доносят, что на топографическую вышку взобралось несколько человек. Смотрят в бинокли в сторону Пыталова.
Оказывается, встревоженные продолжительным отсутствием начальника, чекисты подняли тревогу. Из Пскова на подмогу примчалось шесть автомобилей — выручать Ильина. Устроили наблюдение за станцией: куда отправят председателя ГПУ? Председателя отправили на советскую границу.
Отличные цейсы у пограничной стражи: видимость 20 километров. Вот я мысленно перехожу границу, спускаюсь с холма и иду по пыльной ухабистой русской дороге. Покос кончился; поля стоят обнаженные, мужики заняты уборкой скирд. Всюду куда хватает глаз — красные, белые, синие рубахи, раздуваемые ветром. Лохматый рыжий конек выбивается из сил — тянет в гору воз с сеном. Вдали белая церковь села Дубки. Я знаю, что следующее село — Елино,
а за ним, у самого леса, — Опаньки- но. Всего в полуверсте от меня советский сторожевой пост, но если на минуту забыть об этом, останется Россия: речка Лжа, деревушка в овраге, белая колокольня и рыжий лохматый конек . . .
Впрочем, забыть о сторожевом пункте не удается. На крылечке появляется пограничник. Поглядел в нашу сторону и скрылся в доме. Через минуту во дворе уже шесть советских пограничников. Один вытащил бинокль и смотрит на нас не отрываясь. Должно быть, наша группа его заинтересовала. Начальника района он отлично знает, помощника тоже, часовые с винтовками не возбуждают любопытства, но кто — двое штатских? Долго, вероятно, ломали они над этим голову . . .
—    Видите церковь? — спросил меня сопровождавший пограничник. — Это в селе Дубки. Раз в три недели священнику там разрешают служить. А все остальное время он работает в поле, как батрак. Земли ему не дали. Как зазвонят к обедне, так сейчас весь комсомол Дубков собирается и шествует мимо церкви с пением и музыкой. Мы все это с нашей стороны отлично видим и слышим. Приходят они на двор пограничного пункта. Тут сейчас танцы устраивают, радио слушают или митингуют. Старшие в церковь идут, а молодняк на двор к пограничникам — танцы соблазняют . . . Вообще молодняк в пограничных деревнях — сплошь комсомольский. Они имеют оружие, им дано право арестовывать подозрительных. Комсомольцы даже премию получают за арест человека, нелегально перешедшего границу.
Мы спустились с холма и пошли низом вдоль узкой канавки, отделяющей Россию от Латвии. Канавка эта прорыта вдоль всей сухопутной границы, она совсем неглубокая — пол-аршина.
—    Перешагните, и вы — в России . . .
Должно быть, спутник мой чувствовал, что я хочу перейти запретную черту и взять немного родной земли . . . Это очень тяжелое чувство: Россия здесь, рядом, но доступ к ней закрыт. Всего один шаг, но как трудно его сделать!
Мы остановились у хутора «Рощи
цы». Место пустынное, все вокруг спокойно. Ни души.
—    Я перехожу.
В это же самое мгновение шедший за нами часовой дал резкий, тревожный свисток. Один, другой . . .
—    Назад! Не двигайтесь!
В кустарнике, в двадцати шагах от нас, появился советский пограничник. Остановился как вкопанный.
—    Назад! Иначе он будет стрелять!
Мы стоим с одной стороны канавы;
человек с красной звездой на фуражке — с другой. Стоим молча, всматриваемся друг в друга. Проходит томительная минута. Пограничник вдруг делает кругом-марш и исчезает в кустах. Должно быть, залег в своей наблюдательной яме . . . Ждать теперь бесполезно; он, если нужно, пролежит в кустах до самого вечера.
Чтобы сбить с толку наблюдателя, заходим на хутор. Мужики где-то в поле. Дом сторожит глухая старуха и босоногий мальчонка в заплатанном полушубке.
Быстро знакомимся:
—    Тебя как зовут?
—    Толька.
—    В школу ходишь?
Толька явно недоумевает:
—    Цо?
—    В школу учиться ходишь с ребятами?
—    Не.
—    А на той стороне бывал?
—    Не . . . Там красные. Там шпи- кулянта убили.
—    Какого спекулянта?
—    Не знаю. Тятька сказывал. Красные убили ночью. У них и остался лежать . . .
Тольке всего четыре года. Про школу он никогда не слышал, но о «шпикулянте» и о том, что «красные рубают», он умеет рассказать. Пограничное воспитание.
—    Ну как он?
—    Лежит, не двигается!
Махнули рукой и пошли обратно к
топографической вышке. Может быть, там никого не будет. Отошли с версту. Снова как на ладони виден советский пост, но до него довольно далеко. Эти не помешают.
Прыгаю через канавку. Каблуки глубоко уходят в мягкую желтоватую глину.
Восемь лет я не был в России. Теперь снова стою на родной земле. Немного кружится голова. Прият
но . . . Отхожу в сторону, делаю несколько шагов по полю. С латвийской стороны кричат:
—    Торопитесь... Нагрянет пограничник— плохо будет!
В кармане у меня припасена бумажная торба. Всыпаю в нее пригоршни жирной, мягкой земли. Потом оглядываюсь: вдоль дороги растет милая белая кашка, какие-то стебли травы ... А рядом — лен. Нагибаюсь к сладко пахнущей земле, набираю большой букет простых полевых цветов . . .
Надо возвращаться. Вторично перехожу границу. Десять шагов, и я снова в Латвии . . .
Мы идем вдоль узкой канавки, отделяющей Латвию от России. На советской стороне три бабы собирают лен. Стоят близко, у самой дороги.
—    Здравствуйте, Бог на помощь! . .
Как по команде, бабы поворачиваются к нам спинами.
Немного дальше мужик пашет, готовит землю под озимые. Увидев людей «оттуда», уходит подальше в поле.
Через пять минут два пастушонка бросают коров на берегу Утрой и стремглав бегут в деревню. Всюду наше появление вызывает поспешное бегство. В чем дело?
—    Страх. Людям с «той» стороны запрещается не только разговаривать с латышами, но даже смотреть на латышскую сторону. Горе тому, кто подойдет к границе и заговорит с людьми из-за кордона!
Это может показаться невероятным, но на латвийской стороне есть коммунистические деревни.
—    Как могло это случиться? Люди живут у ворот «коммунистического рая». Достаточно подойти к границе и сравнить. На латвийской стороне крестьянин сыт и обут. Правительство отпускает ему лес на починку избы, в неурожайный год — семена. Хлеб и лен он продает по сравнительно высоким ценам. Русские крестьяне из Латгалии почти все в сапогах. На советской стороне крестьяне в лаптях или босиком. Это мелочь, но крестьянин ее замечает и делает из нее выводы. Крестьянам с латвийской стороны отлично известно, как живется их кумовьям, сыновьям и невесткам, оказавшимся по ту сто
рону границы. Не сгладились в памяти и голодные годы, когда мужики толпами переходили границу, моля о хлебе. Помнят о прошлогоднем неурожае; весной советский крестьянин резал скотину, а крестьянин латвийский получал в это время правительственную и общественную поддержку. Отлично знают об арестах, расстрелах, выселениях. Знают, но . . .
—    Мы, барин, не красные, — говорили мне мужики одной из «коммунистических» деревень на латвийской стороне. — И спаси Господи, не коммунисты! Это нам не подходит никак. А мы — русские. Опять же — податься некуда.
В этом «податься некуда» кроется разгадка занимавшего меня вопроса. Русские крестьяне в Латгалии живут бесконечно лучше крестьян советских, но все же положение их не особенно завидное. Земли мало (мешают болота) и родит она неважно — слишком много влаги. В этих краях, в бывшей Псковщине, крестьянин издавна привык уходить зимой на отхожий промысел. Все дороги были ему открыты: Псков, Новгород, Москва, Петербург. Проработав зиму в городе, возвращались к весне в деревню с сотней рублей в кармане. Теперь времена изменились. В Латвии безработица, и мужикам «податься некуда». Отсюда мысль:
—    Это правда, что на той стороне худо. Но не может этого быть, чтобы повсюду было одинаково. Должны быть и в России места, где крестьянство живет ладно. А нет — все равно страна большая, всегда работа найдется. . .
Так рождается своеобразный «коммунизм».
Большевики знают об этих настроениях части латгальского крестьянства и стараются использовать их. Но как?
Рано утром латвийский пограничник находит в кустах мешок с «литературой» и сдает находку по начальству. Должно быть, агент с латвийской стороны не явился ночью на условленное место; может быть, ему просто помешали.
Капитан Янсон вскрывает мешок и начинает хохотать. Вот полный перечень агитационных брошюр:
«Мистер Троцкий на службе у буржуазии» Ярославского.
«Путь Троцкого».
«Германское профдвижение».
«Против правых примиренцев в германской компартии».
Эти брошюры о правых примиренцах предназначались для полуграмотных латгальских крестьян! Можно ли придумать лучше!
Самое доходное занятие на границе — это шпионаж и перевод на ту сторону. Для многих эта работа сделалась главным источником существования. Загулял мужик, появились у него лишние деньги — значит, дело нечисто: побывал в гостях у красных. Шпионов и переводчиков через кордон начальство знает отлично, но, чтобы уличить их, нужно поймать с поличным. А сделать это трудно.
Идет по деревне мужик в новых сапогах. Спутник мой сообщает его «послужной список»:
—    До прошлого года занимался шпионажем. Потом струсил — слишком рискованно стало, да и в тюрьму идти не хотелось. Теперь — мирный контрабандист и «переводчик». Только я ему не доверился бы . . . Пожалуй, сдаст в руки чекистов!
Поравнялись с бывшим шпионом.
—    Здорово, Василий Иванович!
—    Здравствуйте, Николай Павлович!
—    Ну, как дела?
—    Да ничего ... Не жалуемся. Кое-как кормимся.
Хитро подмигнул и пошел дальше, с сознанием собственного достоинства.
В чайной к нашему столику подсаживается здоровенный мужик. Поговорили о том, о сем . . . Потом огляделся по сторонам, налег грудью на стол и зашептал:
—    Вчерась Степка на ту сторону пошел. Вышел он рано . . . Да . . . Часов в десять вышел, торопился. А к утру не вернулся. С чего это может быть? Не слыхали чего на границе? Беспорядков никаких не было замечено?
—    Нет, должно быть, сегодня ночью вернется.
—    Так надо полагать. Может, часовые мешали. Так он в хлебах отлежится, а этой ночью перейдет границу. За сто латов ушел ... А только мамаша беспокоится. Да. В прошлом месяце двое наших пыталовских пошли туда за пятьдесят латов, а об
ратно не вернулись. И так нам неизвестно, что с ними стало: убили их или в Сибирь сослали . . . Ежели при самом переходе накрыли -— тут, должно быть, и прикончили. А коли подальше от границы, мужики поймали, тогда, значит, Сибирь будет . . .
Тут я узнал тариф «переводчиков». Берут разно, в зависимости от того, кого переводят, в каком участке и куда надо доставить человека. За простой перевод до большой дороги берут 100. Довести до Пскова и сдать в город на попечение верных людей стоит значительно дороже — несколько тысяч. Вопреки довольно распространенному мнению, шпионаж оплачивается гораздо хуже переводов через границу, риска значительно больше. 20—30, максимум 50 латов — это все, что платят большевики агентам из мужиков. За эти гроши люди рискуют своей головой и, в лучшем случае, продолжительным заключением в крепости. А пойманный «переводчик» отделывается тюрьмой и высылкой из пограничной зоны.
Много людей переходят оттуда границу. Все они умоляют, чтобы их оставили в Латвии. Только один пожелал вернуться в СССР.
Это тринадцатилетний беспризорник Васька Александров, невольно побывавший за границей и этапным порядком вернувшийся в социалистическое отечество.
Летом, во время великого передвижения беспризорных по всей России, Васька решил выехать куда- нибудь из Москвы. Куда ехать — было ему в высокой степени безразлично. На московском вокзале он забрался в первый попавшийся вагон, забился под скамейку и сейчас же заснул. Проспал мирно всю ночь, незаметно проехал через границу и проснулся лишь утром от мучившего голода. Поезд стоял на большой станции.
Васька решил временно прервать свой вояж и отправился в город настрелять чего-нибудь съестного. Выбрался со станции и пошел по главной улице, внимательно приглядываясь, нельзя ли чего-нибудь стянуть.
Босой мальчуган в необыкновенных лохмотьях, с любопытством заглядывающий в освещенные окна мага
зинов, быстро обратил на себя внимание. Постовой задержал его.
—    Ты где живешь?
—    Нигде, дяденька.
—    Откуда приехал?
—    Из Москвы!
В участке Вася Александров рассказал историю своей бурной тринадцатилетней жизни. Родителей он потерял в восемнадцатом году. Прожил некоторое время в Казани, оттуда перебрался в Тверь, потом в Москву. Жил, как все беспризорные, путешествовал из города в город, питался подаянием и воровством, ночевал в заброшенных домах, в чужих садах, на вокзалах, под открытым небом.
Был он вшивый, грязный. Мальчику дали булку с маслом. Он ел с наслаждением и рассказывал о своих впечатлениях.
—    А я и не знал, что поезд заграничный. Думал, в Крым идет или еще куда. А может, в Харьков. Очень мне хотелось в Харьков попасть, да только не смел ни у кого спросить. В поезде, слышал, про Двинск говорили, а я не знал, где это. Вышел из вокзала — смотрю, что-то не так. В магазинах продукты разные, а хвостов нема. Разные граждане заходят и за свои деньги покупают. Потом — мильтоны не по- нашему одеты. Васька, сказал я себе, держи ухо востро, Васька, здесь мильтоны другие! И действительно, один из мильтонов взял меня за шиворот и стал расспрашивать на непонятном языке, а потом по-русски.
Редактор местной газеты «Двинский голос» Н. К. Савков выслушал этот рассказ и предложил мальчугану:
—    Хочешь здесь остаться? Только брат, надо будет помыться, привести себя в порядок, да и воровство бросить. В школу будешь ходить.
—    Извиняюсь, гражданин, — вежливо ответил Вася Александров, — мы эту школу знаем. В исправдом отдать хотите? Только я оттуда убегу, это нам ничего не стоит. Как я есть беспризорный московского третьего участка, то мне желательно ехать обратно в Москву.
Долго убеждали Васю Александрова. Потом махнули рукой, дали на дорогу еще одну булку с маслом и отправили на родину.
_________________________________________________________________________
1 Газета «Сегодня» прекратила свое существование одновременно с независимой Латвией. 17 июня 1940 г. советская армия оккупировала Ригу. Главный редактор Михаил Семенович Мильруд и редактор «Сегодня вечером» Борис Осипович Харитон были арестованы в октябре 1940 года. Оба имели шведские визы, могли выехать и спасти свою жизнь, но предпочли остаться на посту, выпуская газету до последнего дня. Оба были отправлены в Москву и приговорены судом к 8 годам трудовых лагерей и 7 годам ссылки.
М. С. Мильруд скончался в Караганде в 1941 году.
Б. О. Харитон также был осужден и отправлен в лагерь. Дальнейшая его судьба неизвестна. — А. С.
2 Владыка Иоанн был убит советскими агентами в своем подвальном помещении при весьма загадочных обстоятельствах в ночь с 12 на 13 октября 1934 года. Вскрытие показало, что убийцы подвергли архиепископа жестоким пыткам.
3 Этот и большинство сообщаемых ниже фактов относятся к лету 1929 года.