Провинциальность или маргинальность?

Даугава, 1996, № 6

Довольно часто приходится слышать предсказания о том, что местной культуре в ближнезарубежных условиях в силу отрыва от России предстоит стать провинциальной. Одни предрекают это со злорадством, другие сочувственно. В связи с этим есть смысл задаться вопросом - что, собственно, есть провинция, так ли это страшно, что мы такое и что нам грозит. Когда во главу угла ставится тема “провинция” - это непременно русская провинция. Все другие определения с национальной пометой возможны лишь с большой натяжкой. Только Россия создала такую “уродливую диспропорцию в размещении духовных ресурсов. Основная картина складывалась как противоположение между Петербургом и Москвой, с одной стороны, и губернско-уездным миром - с другой” 1.

Но Прибалтика не была такой русской провинцией, “духовные ресурсы” здесь были распределены более или менее равномерно. И как бы столетиями сохраняя латинское значение слова “провинция - это завоеванная территория”, край в результате завоеваний переходил из рук немцев в руки поляков, шведов, русских всегда in corpore. И столицы здесь были большей частью административно-фискальными центрами, чем некими Афинами.

Гете в высшей степени убедительно разъяснил, что столица - еще не сосредоточие культуры и все остальное вокруг нее - еще не отсталость и мрак. “...если кто-нибудь полагает, что такое большое государство, как Германия, должно иметь одну огромную столицу и что такая столица может способствовать развитию отдельных талантов, равно как и благу народных масс, то он жестоко заблуждается... В чем величие Германии, как не в удивительной народной культуре, равномерно проникшей во все ее части? Но ведь причина этого явления гнездится в отдельных княжеских резиденциях, - от них исходит культура, там ее растят и пестуют. Предположим, что в Германии в течение столетий были бы лишь две столицы - Вена и Берлин, или даже одна, - хотел бы я посмотреть, как обстояло бы дело с немецкой культурой, а также с народным благосостоянием, всегда идущим с нею рука об руку”2.

Понятие “провинция” в такой же мере факт русского языка, как и слово “интеллигенция”. И факт исключительно русской действительности. И распространилось понятие “провинция” не столько потому, что делала его жупелом русская литература, в значительной степени оно и было порождением самой русской литературы, порождением той нетерпимости и высокомерия, свойственных неофитам от “прогресса”, которые народились в той же самой провинции, но спешили отряхнуть ее прах с своих ног. И именно от высокомерия постепенно слово это сделалось повально “убийственным”. Провинциалом и провинциальным мог быть обозван любой и любое.

Для Зинаиды Гиппиус Чехов - провинциальный доктор 3. Но сама Зинаида Гиппиус провинциальна для Поликсены Соловьевой4.

Для Корнея Чуковского насквозь провинциал Леонид Андреев 5.

Ибсен провинциален для Вас.Чудовского 6.

Для Маяковского вся парижская эмиграция -“провинция - не продохнуть”.

Для Есенина Америка - “железный Миргород”.

И наконец, Н.К.Метнер в письме к бывшему рижанину К.Климову заявляет: “Да разве вся наша планета не становится благодаря материализму глухой провинцией?!”7. Носителями “духа провинциализма” для него являются мировые столицы, вцепившиеся в закоснелую структуру.

Впрочем, с равным успехом можно сделать подборку, нечто вроде “Похвального слова провинции”.

“Столица не убила во мне провинциала. Я до сих пор тоскую по уездной тиши... Тишина помогает сосредоточиться, уйти в себя, раскинуть умом. Не оттого ли иные провинциалы, как я убедился впоследствии, оказывались подчас дальновиднее, прозорливее даже мудрых столичных жителей...”8. Это Николай Любимов.

А вот Юрий Тынянов: “Я люблю провинциалов, в которых неуклюже пластуется история и которые поэтому резки на поворотах”9.

И каким яростным защитником Провинции был Петр Пильский, один из трех “скандалистов” русской словесности (Чуковский, Шкловский, Пильский). Оглядевшись и освоившись в Эстонии, он печатает статью “Провинция и провинциалы”, в которой читаем: “Почему люди, живущие в провинции, неизменно занимаются самоумалением?..

Прежде всего, что такое - провинция?

Ответ необычайно прост и точен:

-Провинция - это вся страна минус столица...

Провинция равняется России без ее Санкт-Петербурга!

Но ведь то же самое - и в Эстонии. И ее провинция равняется всей стране без города Ревеля...”10.

Из всего этого видно, что термин “провинциальный” лишен научной четкости, и по большей части это - пейоратив. Размытость термина отмечает и О.Г.Ласунский: “Провинция - понятие многослойное, терминологически не отстоявшееся, часто употребляемое в метафорическом плане”. И когда тебя называют “провинциалом”, можете смело считать, что обозвали, в зависимости от интонации, хорошо если просто “неотесанным чурбаном”, а то ведь и просто “дураком”.

Понятие “провинциальность” по принадлежности своей чисто литературное. Это определение. “А в теории литературы, - как писал Тынянов, - определение не только не основа, но все время видоизменяемое эволюционирующим литературным фактом следствие”11.

Итак, была русская литература о провинции, подпитывающая убеждение, что все высокодуховное сосредоточено в столицах, где живут носители его, тогда как провинциальная Русь - это преимущественно паноптикум, собрание типажей и жанровых сцен. И вот история доказала, что определение - не основа, а следствие. Произошел Октябрьский переворот, высокоумная сердцевина столиц оказалась рассеянной за пределами России. И понятие “провинция” в литературе Русского рассеяния быстро утратило прежнее значение. С утратой России растворилась и она.

Уже иными глазами видит Россию Г.Адамович.

“Бывало в рассказах - в каком-нибудь “Вестнике Европы”. Вечер. Станция, где-нибудь в средней России, поезд только что прошел. Холод, май и черемуха. Станционная барышня гуляет взад и вперед, вполне традиционная: шестнадцать лет, косы, мечты. Пожалуй, еще и “березки”, непременно “чахлые”, за палисадником, непременно пыльным. Ждать больше нечего...”

Вот она эссенция провинциальности. Захолустье. Но хорошее оно или традиционно плохое?

“От нестерпимой тупости славянофильства нас в Европу и к западу несло почти что “как на крыльях восторга”. И вот - донесло. И после всех наших скитаний, без обольщений и слезливости, со свободной памятью, как только можно спокойно и рассудочно говоришь: нам сладок дым отечества. Все серо, скудно и, Боже мой, как захолустно. Но вполне рассудочно, ответственно, с сознанием последствий и выводов, хочется повторить: сладок дым отечества, России”12. Пришло сознание, что то, над чем предпочитали парить, как над низкой материей, это и есть собственно Россия.

В этом отношении интересен очерк В.Оболенского “Поездка по Прибалтике”, напечатанный в парижской газете “Последние новости”.

“Действительно Россия там была, а теперь ее нет, а есть Эстония и Латвия. Но когда я ездил по этим странам в медленно ползущих поездах, в знакомых русских вагонах, когда сидел за чайным столом, за самоваром, а в большой по-русски сложенной печке уютно потрескивали березовые дрова, - я ощущал себя не “там, где была Россия”, а просто в России. Этим утверждением я ни в малейшей мере не хочу затронуть самолюбия эстонцев и латышей, еще меньше склонен делать какие-либо выводы политического характера. Я имею в виду лишь субъективные ощущения человека, девять лет проведшего на чужбине и вдруг очутившегося у себя дома... Для нас, эмигрантов, покинувших Россию десять лет тому назад, уклад жизни в Эстонии и Латвии, пожалуй, теперь даже ближе, чем в подлинной России, где именно в области быта произошли огромные перемены... Ощущение родины мне давали разнообразные и часто едва уловимые впечатления: природа, воздух, запахи (запах кожи, дегтя, густой запах щей, ласковый - свежевыпеченного черного хлеба) и т.д. ... Я наслаждался всякими родными мелочами, на которые прежде не обращал внимания. Мне приятно было видеть на улицах людей в калошах и барашковых шапках, приятно было сидеть в просторных комнатах, от которых отвык в Париже, и вместо каменноугольного дыма вдыхать дым березовых дров. Я с наслаждением умывался водой, бьющей фонтанчиком из жестяного умывальника с дребезжащей педалью... В городе Люцине, теперь именующимся “Людза”, я был в гостях у местного старого врача. Он сорок лет живет в Люцине и лечит жителей этого маленького грязного городка. Большие комнаты, крашеные лакированные полы с протянутыми по ним половиками, фикусы и филодендроны в цветистых корзинах... Все так, как всегда было. Доктор привык читать “Новое время. И теперь его читает, и хотя теперь “Новое время” издается не в Эртелевом переулке, а в Белграде, но на этажерке доктора оно лежит так же, как и четверть века назад... Сменялись власти, сменялась государственность, а гуща жизни осталась та же”13.

“Что имеем - не храним, потерявши, плачем”

Эмигрантская литература плакала по утерянному, а советская не только не хранила, а с энтузиазмом поносила и сокрушала “провинцию”, руководствуясь идеологической установкой: столица - строитель социализма, светлое начало, “начинается земля, как известно, от Кремля”, провинция - старая, косная, мракобесная Русь. Отсюда и все эти многочисленные “Люди из захолустья” Малышкина, “Человек предместья” Багрицкого и т.д.

Но это уже тема другого разговора.

Да, “провинция”, “провинциальный” стало уже исторически ограниченным, как бы изжитым понятием, имеющим место лишь в истории литературы. И слово в словарях уже дается с пометой “устар.”, и в замену ему введено слово “периферия”. И тем не менее в качестве квазиаргумента - оно живет. Вот и сейчас, в годы решительных ломок, оно вновь всплыло и как бы направлено своим острием против нас. Предрекающие нам “провинциальность” могут сказать: мы вовсе не имеем намерения уподобить вас российскоому захолустью. Мы говорим о том, что вам предстоит застойность, пассивное пережевывание чужого, третьесортность, творческая и научная импотенция. Но ведь это еще надо доказать, а иначе и это будет лишь синонимами все той же “провинциальности”.

Балтийское Ближнее Зарубежье никогда не было русской провинцией ни по способу бытования, ни по образу мышления. Этот регион всегда был на отшибе, сам по себе, и хотя и привлекал внимание, но полностью не усваивался.

Наш регион всегда подраузмевал диалогичность, кто бы к нему ни подступался - с Востока или с Запада. Для Востока он был Западом в первом приближении. Как говорил Жванецкий еще в пору закрытых границ - “это мой Запад”. Для Запада - это было уже начало Востока, о чем говорит и традиционное название Остзейский край (Остзее - восточное море).

Усвоение нашего региона Востоком всегда было затрудненным. Этому причина и исторические факторы - смена режимов, властей, “знаков и возглавий”, диктующая смену отношений от приязненности к недоброжелательству, и наоборот. Но был еще чрезвычайно важный фактор, я имею в виду то, что М.Бахтин назвал “философема чужого слова”. И хотя у него речь идет о лингвистически-филологических аспектах, возможно понятие “памятник” применить и к тому историко-культурному состоянию, которое мы сейчас являем.

“Всякий памятник есть реально неотделимая часть или науки, или литературы, или политической жизни. Памятник, как всякое монологическое высказывание, установлен на то, что это будут воспринимать в контексте текущей научной жизни или текущей литературной действительности”14.

Итак, мы уже сложившийся “памятник”, некий историко-культурный “текст”. И при соприкосновении с ним невольно ощущали присутствие “чужого” слова. Что порождало невольное отчуждение (правда, со временем и освоение, но уже со значительным запаздыванием). Между региональной историей и культурой, выражаемой здесь на русском языке, и общерусской средой как бы шел диалог: так вы наши или не наши? за кого вы? како веруете? Бывали исторические периоды, когда чуть ли не всех местных русских почитали потомками изменника Курбского, бежавшего от правого гнева Грозного к лютеранскому соблазну, и, следовательно, зараженными духом предка.

Человек, активно живущий на стыке двух культур и даже двух образов жизни, в особенности если учитывать близкое дыхание Запада, естественно воспринимает и то, что ему близко или хотя бы понимаемо в чужой культуре и “осваивает это. Он становится в какой-то мере “кентавром”

Кстати, не случайно недавно в Риге появился культурологический журнал на латышском языке “Кентавр XXI”. Для него равно важны пиковые вершины и русской культуры, и немецкой, и скандинавской в той мере, в какой они важны для культуры латышской. Так что Мамардашвили, Бахтин и Гуревич там предстают как равные. К сожалению, за “Кентавром XXI” стоит лишь небольшая группа истинных приверженцев культуры общеевропейской, тогда как в среде латышской интеллигенции видна устремленность к самоизоляционизму, к культурной автаркии, к отказу от всего Востока и отфильтрованному приятию лишь некоторых культурных ценностей Запада. Вот это дает основание для использования условного понятия “провинциализма”. Но поскольку Прибалтика всегда была на сквозняке истории, вряд ли это продлится долго.

Помимо вышесказанного, сама история подбавляла “отчужденности”. Взять те же 20-30-е годы. Русскоязычные по ту и по другую стороны границы были одинаково говорящими, но инакомыслящими. Если эмиграция задавалась вопросом: “Почему русский мужик был наречен русской революцией пролетарием, пролетарий - сверхчеловеком, Маркс пророком сверхчеловечества, и почему вся эта фантастика одержала в России столь страшную победу над Россией”15, то в России на это как бы отвечали извечным credo, quia absurdum.

И вот так в силу разных исторических факторов, как говорил Ю.Тынянов, в провинциалах “пластуется история”. И естественно, что в этой несколько “чужой” среде становятся несколько иными даже те явления, которые должны бы восприниматься однозначно.

И Северянин уже не совсем такой, каким он видится из Москвы или Екатеринбурга. И М.Булгаков какой-то с иными дополнениями.

И уж на что русский фольклор - русский, но и к нему нужен дополнительный подход. Взять хотя бы нашу Латгалию.

И Северянин, и Петр Пильский за время бытования здесь, словно корабли, обросли местными ракушками и водорослями, причем обросли органично, так что нельзя просто взять их и “отскрести”, а надо воспринимать все вместе. Разумеется, это дополнительный труд - вникать в “чужую” среду, расставлять потом дополнительные акценты.Но это же и дополнительный интерес.

Каким бы был Северянин, если бы Рейн Круус с Бентом Янгфельдтом не связали его со Швецией? Когда я иной раз думаю о том, что совершил Рейн Круус, приходят на ум стихи Пастернака “Как с полки жизнь мою достала И пыль обдула...” Вот и он извлек жизнь Северянина из-под уже архаизированной идеологической и бегло-мемуарной паутины и предложил сделать ее предметом серьезного рассмотрения.

Как относилось к Северянину советское литературоведение, общеизвестно. Но это лишь один аспект. Но ведь на него и тогда были направлены несколько “биноклей на оси”. Как относился к нему эмигрантский литературный синедрион Большого Зарубежья? Поэзию Северянина, пишет Николай Оцуп, “успели основательно забыть в Париже, главном по эту сторону границы города современной русской поэзии” 16. Но это еще полбеды - забыли и забыли. А ведь можно не принимать из соображений... демократизма!

Вот из письма редактора рижской газеты “Сегодня” М.С.Мильруда Северянину от 17 мая 1931 г.: “...К сожалению, вынужден вернуть Вам три Ваших опуса, которые не подходят для нашей газеты. В нашей демократической стране крайне неудобно заниматься восхвалением королев и княгинь...”17.

И подобные письма говорят не только о Северянине, но и помогают воссоздать далеко не однозначную обстановку и атмосферу местной жизни.

Обособленность, отчужденность, пространственная, этническая, идеологическая, усугублялась еще и позднейшим запретом на историю. Более пятидесяти лет история была под замком. Заглянуть в “позавчера” можно было только одним глазом за железной дверью спецхрана. Но вот она распахнулась, и - нет худа без добра - прошлое стало видно в его целостности.

Нечто вроде этого выразил Давид Самойлов:

Поэзия пусть отстает

От просторечья -

И не на день и не на год -

На полстолетья.

За это время отпадет

Все то, что лживо.

И в грудь поэзии падет

Все то, что живо.

Стала видна в перспективе вся череда переоценок ценностей, перемена мест правого и неправого, сумма разрозненных фактов складывается в нечто целое. За долгие десятилетия наш регион стал депозитарием, в котором хранились невостребованные исторические, культурологические, филологические ценности. Но мы еще только подступаемся к обстоятельному разбору материала, к изучению почвы и судьбы этого края, образа мышления и чувствования носителей местной культуры.

Разумеется, ярких имен здесь не густо, да и вряд ли можно ожидать их в ближайшем будущем. Но есть локус, густо насыщенный материалом, в какой-то мере уже самоорганизующимся. В какой-то мере это “уездной барышни альбом”. Когда-то он вызывал снисходительную усмешку, но ведь может стать и драгоценностью, из-за которой дерутся архивисты и литературоведы, потому что в нем могут оказаться автографы, нужные эпохе.

Заниматься только яркими именами - значит, стричь одни вершки, не обращая внимания на корешки. Между тем здесь наиболее плодотворным является исследование корешков и почвы, исследование звезд второй и третьей величины, которые развивали умы, создавали климат и атмосферу.

В равной степени интересны судьбы и материал вокруг тех, кто выпорхнул из этого гнезда (Иг.Чиннов, Ю.Иваск, И.Одоевцева, Ю.Фельзен, Л.Зуров, Б.Вильде, Р.Тименчик, Л.Флейшман, П.Вайль и A.Генис) и тех, кто обрел здесь кров для доживания (М.Ганфман, Б.Харитон, А.Изгоев, Б.Энгельгард, О.Грузенберг, С.Минцлов, Д.Самойлов).

Очевидно, от нас потребуется более ясное осознание “взаимопонимания текста (предмет изучения и обдумывания) и обрамляющего контекста (вопрошающего, возражающего и т.п.)”18. Известно, что все подлинно значительное происходит на стыках, на пограничье научных и культурных сфер и дисциплин. Между ними как бы существует мембрана. В современном понимании работа с помощью мембраны совершается в результате перепада концентрации раствора и наложения электрического поля.И там, где есть высокая концентрация материала и электрического поля мысли, там и результат будет высокий. Только сопряжение русской истории и культуры с материалом изучения придаст ему значимость, от этого мы только лучше будем понимать свою исторю и сами себя. Это же нам для себя нужно.

Это бледное море, куда так влекло россиян,

Я его принимаю... (Д.Самойлов)

То есть принятие уже не в прежнем геополитическом смысле, а в духовном сознании, что существует и твоя, и чужая Почва и Судьба.

Чем занимались наши здешние русскоязычные историки? Вновь и вновь проходили по утвержденным просекам “Освободительное движение”, “Революционные демократы”, “Отечественная война (непременно победоносная)”, “Свершения и достижения”. Темы, которые не привлекали и не обогащали тех, кто брался перелистывать эти труды. Но не затрагивались и все еще не затрагиваются общегуманитарные, культурологические, этнопсихологические планы. И все еще сидит в нас внутренний цензор, заставляющий поглядывать на стрелку политического барометра и оценивать конъюнктуру.

В свое время в нью-йоркском “Новом журнале” (1980, кн.141) появилась статья бывшего рижанина проф. Д.А.Левицкого “О положении русских в независимой Латвии”. В условиях идеологического контроля компартии ее нельзя было ввести в наш обиход, т.к. подход у автора был немарксистский. Потом партия утратила свое командное значение. И все равно перед тем, как перепечатать ее с согласия автора в журнале “Даугава” (1991, N 3-4), редакция года два опасливо ходила вокруг да около: а вдруг это негативно будет воспринято Народным фронтом и вообще национальным обществом Латвии, - ведь период правления Ульманиса, когда с русскими обращались довольно жестко, освещен здесь строго и трезво. Зажмурились и напечатали.

И выходит, чтобы написать подобную статью, надо находиться вне пределов и советской, и постсоветской действительности, быть человеком со стороны, в положении “вненаходимости”, то есть быть подлинно свободным, вольномыслящим, а мы все еще для этого не созрели.

Чтобы поднять залежь местной русской культуры в инокультурном контексте, нужны иные просеки. Условно говоря:

а) Балтийское Зарубежье как отстойник массовой культуры, вынесенной из метрополии, поскольку преобладала именно эта массовая культура своего времени;

б) продолжение традиций дореволюционной печати и видоизменение в соответствии с западной практикой;

в) русская Прибалтика в мемуаристике;

г) место и роль проблем, занимавших умы в Праге, Белграде, Париже (евразийство, сменовеховство, церковное устроение, престолонаследие и проч.), что именно здесь принималось и что отвергалось.

 И многое еще можно взять в разработку. Но хорошо было бы кооперировать усилия. Если русское печатное слово в Латвии 20-30-х годов инвентаризировано (см. издание Стэнфордского университета), то в Эстонии это еще предстоит сделать. Потом надо будет свести это в один корпус.

В Риге уже подготовлен двухтомный сборник “От Лифляндии к Латвии. Прибалтика русскими глазами”, где собраны статьи, очерки, зарисовки, извлечения из старых газет, журналов и сборников за полтораста лет. Хорошо бы нечто подобное сделать в Эстонии. Работа С.Г.Исакова “Прибалтика в русской литературе второй половины 1830-х-1850-х годов” заслуживает высокой оценки. Но ведь она запрятана в ученых записках. И нужны тексты, свидетельства, зарисовки, словесные фотографии.

И хорошо было бы издать книгу статей и воспоминаний Петра Пильского, соединив в единое целое его наследие, разбросанное по эстонским и латвийском изданиям и снабдив хорошим научным аппаратом.

Работать над этим предстоит уже молодым, у которых, вероятно, вкус к этой материи еще не прорезался и для которых многое из прошлого доходит, “как свет умерших звезд”. И надо бы успеть поставить их на ноги и пробудить в них интерес к данной материи.

Итак, мы оказались эмигрантами. Или, как у нас в Латвии предпочитают называть, “мигрантами”. Будет ли уподоблено наше здешнее пребывание существованию прежней эмиграции, которой было весьма несладко не только в материальном отношении, но и в душевном.

“Человеку в эмиграции тяжело потому, что здесь нет общества, - и не может его быть. Есть только видимость, мираж, какая-то взбитая на поверхности наших здешних отношений пена...” 19

Так горестно вздыхал Георгий Адамович. Но Марк Алданов вносил существенное уточнение:

 “Каждому из нас много раз приходилось слышать упреки: в эмиграции нет литературного общения, литературной жизни, литературной Среды. Это указание верно, если применять мерило абсолютное. Но подходить к нему можно и должно лишь с мерилом относительности. Я имел возможность наблюдать то, что называется литературной жизнью, в прежнем Петербурге, в Париже, в меньшей степени в Москве, в Берлине веймарского периода. Нигде она не “била ключом”. Везде и всегда были кружки, которые весьма часто не имели друг с другом никакого соприкосновения” 20.

При этом нужно помнить, что парижская эмиграция была на гостевом положении, она не имела русского субстрата. Здесь же все-таки имеется этот субстрат, подготовленный двухвековым пребыванием русских, да и статус многих русских еще не окончательно определен, маловероятно, что все они станут аутсайдерами.

Маргинальность нашего местонахождения и положения ясна. И пусть мы находимся на полях, но на полях большого русского культурного текста.

Можно предвидеть, что наше Ближнее Зарубежье станет в какой-то мере мастерской, экспериментальным цехом на отшибе. Здесь уже привычно проводить опыты по выживанию русских идей и русского слова в иноязычных условиях, можно даже сказать в условиях прессинга. Прессинга, разумеется, отнюдь не культурного, потому что подлинная культура, не обладая локтями, в этом не участвует, - места для культур всегда хватает. Прессинг может быть только низшего порядка. Но это неизбежно, за все приходится платить. И холодные ветра помогают выращивать морозоустойчивые растения. Но пока что “мой Запад” Жванецкого выглядит “Диким Западом” с салунами и стрельбой, от которой пыль столбом, из-за которой не только будущее, но и настоящее трудно разглядеть.

Иной раз то, что происходит в масштабах всей бывшей Империи и в рамках Балтии кажется химеричным. Вот отчего невольно ставишь сам для себя вопрос: что будет с нами, когда исчерпается интеллектуальный потенциал, просто запас людей-носителей русской культуры? Может и резона нет заниматься изучением прошлого, когда неведомо будущее? И сам себе возражаешь: но ведь это же обычное состояние в фазах всех перемен. Обычная картина: вокруг мор, глад, беснование, а есть люди, которые, дуя на посиневшие пальцы, сидят над рукописями. И тогда не знали, куда несет нас рок событий. И мы не знаем. И если это может служить утешением - и вся Россия не знает.

“Знание предыдущей культуры даже вкупе со знанием изменившихся исторических обстоятельств позволяет разве что предсказать, в каком примерно направлении смещается данная культура, - но не ее реальный облик, не ее стиль, не ее своеобычные события” 21.

Трагизм и культура всегда следовали вместе. И всегда в самые трагические моменты находился человек, который возглашал: “Положение отчаянное - будем веселиться!” 22.

Действительность достаточно наглядно показала нам, что текучими являются не только границы литературы (по Тынянову), но и границы государственные. И под влиянием этого новые явления, бывшие ранее на периферии, а иногда и просто маргинальными, начинают сползать к центру внимания. Было бы слишком самонадеянно полагать, что именно мы станем неким центром истории и культуры, но как бы то ни было, должны чувствовать уже большую ответственность, чем ранее.

Когда-то Георгий Иванов писал: “...даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы...” 23

И он уже начинает высвечивать нас...

Примечания

1. О.Г.Ласунский. Литературно-образовательное движение в русской провинции. Воронеж, 1985, с.6.

2. Эккерман. Разговоры с Гете. М.,1981, с.585.

3. З.Гиппиус.Стихотворения. М., 1991, с.381.

4. А.Блок. Записные книжки. М.,1965, с.297.

5. К.Чуковский. Из воспоминаний. М., 1959, с.265.

6. Цит. по изд.: “Дневник Блока. 1917-1921”. Л.,1928, с.221.

7. Н.К.Метнер. Письма. М.,1973, с.514.

8. Н.Любимов. Несгораемые слова. M., 1983, с.12.

9. Юрий Тынянов. ЖЗЛ. М., 1966, с.199.

10. “Последние известия”, Ревель, 1923, № 77.

11. Ю.Тынянов. Поэтика. - История литературы. - Кино. М., 1977, с.255.

12. Г.Адамович. Комментарии. Журн. “Числа”, Париж, № 1.

13. “Последние новости”, Париж, 1930, № 3223.

14. В.Волошинов. Марксизм и философия языка//Вопросы философии, 1993, № 1, с.65.

15. Ф.Степун. Мысли о России. “Современные записки”,т.32, с.283.

16. Н.О. Северянин в Париже. “Числа”, № 5.

17. Центральный исторический архив Латвии, ф.73283, оп.1, д. № 2, л. 475.

18. М.Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1986, с.301.

19. Г.Адамович. О литературе в эмиграции. “Современные записки”, 1932, т. 50, с. 333.

20. М.Алданов. О положении эмигрантской литературы. “Современные записки”, 1936, т. 61, с. 405.

21. Л.Баткин. Культура всегда накануне себя. Сб. “Красная книга культуры”. М., 1989, с. 129.

22. О.Форш. Сумасшедший корабль. Л.,1931, с.180.

23. Г.Иванов. Без читателя. “Числа”, № 5.