ЗА БОРТОМ ПОДСТРОЧНИКА
Юрий Абызов
Даугава, 1985, № 3
К переводу латышской прозы я пришел от... перевода. До этого я занимался переводами с польского и английского. Редакторская работа в издательстве заставила переключиться главным образом на латышскую литературу: где редактируют, там и переводят. К вопросам передачи литературных текстов меня приобщили дисциплины филологического факультета. Вот все это вместе и определило вполне естественным образом вхождение в перевод латышской прозы.
***
Понятие «подстрочник» чаще всего фигурирует там, где переводят стихи. Хотя существует и практика перевода прозы «по подстрочнику». Слава богу, у нас ее нет. Почему-то одни литературы имеют переводчиков с оригинала, а другие вынуждены прибегать к помощи «варягов». Очевидно, где-то знают больше язык бытового общения без глубокого проникновения в культуру, в историю, в специфику «прекрасного», не наработан опыт переведения эстетических категорий и форм одной этнической культуры в план другой, так чтобы они были понятны и усвояемы. Возможно, нет среды наибольшего благоприятствования для появления серьезных и честных переводчиков, которые не идут на поводу, скажем, ориентальной стилистики, а думают об интересах своей литературы, своей культуры.
Я еще понимаю появление перевода по подстрочнику произведения одного большого писателя другим большим писателем в плане чисто дружеского акта (вспомним переводы Соболева или Симонова). Акт скорее символический. По результату это, конечно, перевод. А по процессу — коллективное творчество. Ведь для таких писателей с именем (отнюдь не профессиональных переводчиков) работает иногда целая бригада подсобных работников. Но тем не менее это объявляется эталоном переводческого искусства. И неоднократно выражалась голубая мечта: вот если бы чаще известные мастера пера брались за перевод, да, хотя бы и по подстрочнику! — вот когда бы заиграли переводные произведения! Ведь если Соболев и Симонов сделали хорошо, то уж Шолохов бы точно сделал замечательно.
Но при этом почему-то сопоставлялись: ИМЯ — и безвестный переводчик. Разумеется, чаша весов сразу же шла вниз под тяжестью ИМЕНИ. И почему-то пропагандисты начинания «Мастера слова — в перевод» не думали сопоставлять ИМЯ и ИМЯ. Скажем, Шолохов и Любимов. Да, рядового переводчика большой писатель побьет, но вовсе не доказано, что не положит на лопатки большой переводчик.
Так что вся эта чисто умозрительная прикидка напоминала рассуждения 0ськи из «Кондуита» Льва Кассиля: «Если кит и вдруг на слона налезет? Кто кого сборет? Каждый должен заниматься своим делом: романист писать романы, а переводчик оные переводить.Абсолютный перевод, сводимый к формуле А=А, невозможен, потому что невозможно повторение оригинального произведения. Возможно лишь создание произведения, равного по силе воздействия.
Даже самый лучший переводчик не может перевести абсолютно все, что-то им опускается, что-то растворяется, что-то трансформируется. И степень этого «опущенного» определяет качество перевода.
Но трудно себе представить, сколько же «опускается», сколько остается за бортом утлого суденышка подстрочника, который перевозит лишь сюжетно-информативный состав произведения. Неосязаемая субстанция художественности не поддается «складированию» и «транспортированию». Ее нужно создавать на месте.
Составитель подстрочника создать ее не может. Почему? В случае стихотворного текста — он не наделен даром версификации, даром добиваться того, чтобы речь, поставленная в условия неестественной ритмической и рифмической стесненности, все равно звучала бы естественно и производила нужный эффект.
В том же случае, если текст прозаический, составитель подстрочника не наделен даром справляться с развитой системой идиоматических конструкций, что характерно для прозы. Ведь даже не все переводчики стихов могут переводить прозу: как ни странно, в пределах тесного корсета ритма, метра, строфы им дышится легче, так как сами жесткие стенки этого корсета определяют очень многое, синтаксические конструкции здесь облегченные. А очутившись в среде жестких конструкций, переводчик теряется.
И это — переводчик! А что уж говорить о простом составителе прозаического подстрочника, который передает только то, что в строках, пуская то, что между строк.
Кто выступает в роли составителя подстрочника чаще всего? Человек, для которого родным является зык с которого переводят или на который переводят? Преимущественно первый. У него то преимущество, что он знает жизнь, описанную в произведении, изнутри, но, к сожалению, не всегда он догадывается, что словесная палитра его не дает возможности передать все краски оригинала. У него нет ключей от всех кладовых и запасников языка, на который произведение должно быть переведено. А когда ему говорят об этом, он полагает, что в таком случае человек, к которому поступит его подстрочник, «доведет его до кондиции».
Вот туг-то и начинается самое интересное. Куда же станет гнуть переводчик в стремлении «довести». Ведь составитель подстрочника не обозначил пределы дозволенного и желаемого, психологически достоверного и эстетически допустимого. И переводчик руководствуется темным наитием, или же аналогиями, или же голосом литературной «моды» его десятилетия. Наглядный пример последнего.
ЯН РАЙНИС. МЕСЯЦ-ЛОДОЧКА
Я месяцовночка, твоя красавица,
Вон наша лодочка стоит, качается.
Ступай да вычерпай из лодки звездочки,
Да отнеси меня на ручках
в лодочку.
Ты руль придерживай,
но осторожненько,
Покуда лодочка найдет
дороженьку.
Сама плывет она над гладью
водною.
Одна рука твоя — совсем
свободная.
Потянет лодочку по речке-лучику —
Ты протяни ко мне свободну
рученьку.
Откинь да ласково, с лица
фату мою,
А вырываться я и не подумаю.
Мне на руках твоих согреться
хочется,
А наше плаванье вовек
не кончится.
Пер. А. Щербакова
ЯН РАЙНИС. ЛАДЬЯ ЛУНЫ
Я — дева лунная, я — ночь твоя.
Нас ожидает лунная ладья.
Из лодки звезды вычерпай
скорей,
Прими меня попутчицей своей,
Лишь руль лучей придерживай
рукой,
Ладья же поплывет сама собой.
Весло тумана, парус облаков
Тебе не надобны среди ветров.
И лишь меня покрепче обнимай,
Ладья сама плывет в далекий
край.
К твоей груди я горячо прильну,
Объятия твои не разомкну.
И в лунный сад направится
ладья,
И вечно будем плыть и ты и я.
Пер. В. Елизаровой
Это значит, что подстрочник-путеводитель ориентировал А.Щербакова на то, что в оригинале якобы дактилические окончания (конечно, при отсутствии слуха можно счесть, что если первая строфа рифмуется mēnesmeitiņa и mēneslaiviņa, то значит здесь дактилические клаузулы, хотя на самом деле рифмы здесь мужские). Передал приблизительно смысл. И все. Дальше начались домыслы и «озарения» самого переводчика.
Ага, дактилические рифмы! Можно будет поиграть. Лучше всего так, как это делают сейчас. А кто лучше всех это сейчас делает? Вознесенский с Евтушенко! Вот и мы подкинем рифмочки глубокие, составные, пикантные!
И получилось по звучанию зеркальное отражение стихов Вознесенского:
Сирень прощается, сирень —
как лыжница,
Сирень как пудель мне в щеки
лижется!
Или Евтушенко:
Ты хочешь травочки,
плакучих
ивочек?
А для затравочми
не хошь
в загривочек?!
Быки, вы типчики...
Вам сена
с ложечки?!
Забудь загибчики!
Побольше
злобочки!
Вот откуда вдруг взялась эта «поэтика». А не из Райниса. Подстрочник ее не определил, но своею неопределенностью подготовил. Стало быть, подстрочник должен еще и что-то давать и что-то запрещать. Что-то объяснять и позволять что-то ощущать. Но тогда получается, что составитель подстрочника должен быть почти переводчиком. Ну, а если уж «почти», то почему не сделать последний рывок?!
Имеющая возможность читать оригинал В.Елизарова смогла ощутить лирическую простоту стихотворения, для нее гримирование под «модный» стиль оказалось невозможным: она видела, что оригинал запрещает вычитывать нечто подобное.
К сожалению, у нас все ограничивается разговорами об изготовлении хороших подстрочников. И совершенно не чувствуется, что что-то делается на следующей стадии, когда на основании подстрочника перевод сделан — примеривается ли этот перевод к оригиналу, выслушиваются ли все «pro» и «kontra» обосновывается ли преимущество нового перевода по сравнению со старым.
Три года назад я на страницах журнала «Даугава» высказал предложение, чтобы Рейнисовские дни поэзии носили одновременно и характер творческой мастерской, чтобы проводились чтения и обсуждение наработанного за год русскими переводчиками, чтобы в результате пристрастного разбора лучшими признавались переводы действительно лучшие.
И только из лучших и должны составляться сборники. Все-таки ущербная это практика, когда состав определяется главным образом количеством строк, а не подбором штучных высокохудожественных переводов. Почему-то заранее уверены, что все получится в срок, который запланирован. А получается дай бог если треть. Но тем не менее печатают и остальные две трети приблизительных и непоэтических переводов.
С какой-то завистью у нас говорят о том, как хорошо обстоит дело в Грузии. Но почему-то ничего не делается в практическом плане, чтобы добиться конструктивных результатов. А в Грузии, мало того что на высоком уровне выполняют подстрочник, так еще и обсуждают переведенные по этим подстрочникам книги. (См. последнее заседание совета по грузинской литературе, отчет о котором напечатан в ЛГ от 22 августа 1984 г.)
Ежегодные встречи переводчиков под эгидой Райнисе, на которых можно было бы обсудить хотя бы те же последние книги Райниса на русском, которые делались «закрыто» и так и существуют при молчаливом к ним отношении, переводы Плудона, Порука, Барды, Вациетиса, Зие-дониса, переводы народных песен — да просто трудно переоценить значение этого дела.
Именно вытаскивание на рабочий стол переводов с целью составить о них общественное мнение и исключило бы в дальнейшем такие удивительные казусы, как в случае с В Елизаровой: то ей вручают Почетные грамоты, а то начисто вычеркивают из числа переводчиков! Как говаривал Салтыков-Щедрин, то вознесут выше облака ходячего, а то грохнут с раската.
Столь же неожиданно, как «грохнули с раската» Елизарову, возник переводчик Райниса и редактор чужих переводов А.Щербаков. Поистине словами Державина: «Явись и бысть!» Никогда и никто доселе не знал, как он переводит. И лишь когда вышел чуть не целый том его переводов, стало видно, что достоинства их более чем спорны.
Так что увенчание и развенчание у нас происходит по причинам, к литературе отношения не имеющим.
Нет хорошо продуманной политики в области перевода, а есть лишь какое-то мелкое политиканство.
***
Но при чем тут стихотворные подстрочники, когда темой разговора должна быть проза? А при том, что сплошь и рядом наблюдается симбиоз жанров, когда стих дополняет прозу, и наоборот когда от неверного обращения со стихом проигрывает проза.
Наглядный пример тому перевод романа Я.Калныня «Райнис» (пер. Д.Глезер).
Роман о поэте, о жизни поэта, о его мыслях, чувствах, весь пронизанный прямыми цитатами, парафразами, аллюзиями стихов этого поэта и его современников. Так как же можно лишать эту ткань поэтической ауры?
Но нет, видимо под влиянием утвердившейся у нас концепции, что «честный» подстрочник лучше неполноценных переводов, поскольку он точнее, все эти несколько сот строк стихов в романе предстают в форме неудобочитаемого подстрочника. Вместо поэта и его поэзии — унылый графоман, сочиняющий нечто тягучее и маловразумительное.
Какими бы ни были уже существующие переводы стихов Райниса, самый слабый из них функционально пригоднее, чем самый точный подстрочник. А ведь существуют и переводы хорошие, эмоциональные, с отличной пафосной лепкой, с широким стилистическим диапазоном.
Вот перевод Вл. Бугаевского:
Век хочет, чтобы царила тишь да гладь!
Чтоб не разила сталь, не били пушки
(Иль в крайнем случае пусть бьют беззвучно),
Чтоб смолкли крики, стихли стоны, — если ж
Кому невмоготу, — пусть за зубами
Язык свой держит. Сладу нет с болтливым,
Держи его под страхом, чтобы он
Не смел грешить... И крикуны тогда
Притихнут живо, изрыгать проклятья
На новый век не будут. Мир настанет —
Благоволение во человецех.
И вот вместо этого в качестве живого стиха предстает:
Он хочет, пусть тишина царит — тихо и тихо!
Пусть пушки не грохочут, ружья не стреляют,
Пусть меч не сечет, — а уж если наказывает, то незаметно;
Пусть вздохи утихнут, пусть тихо стонут те, кому стонать;
Пусть, стиснув зубы, скрывают досаду;
Пусть язык свяжут — раз и навсегда;
Он грешит больше, чем можно его карать.
Тогда все крикуны удивительно быстро уймутся ... и т. д.
Чем же точнее этот подстрочник «неточного» поэтического перевода? Чем он может впечатлить?
Как можно вместо переводов, сделанных поэтами, предлагать читателю то, что сделано непоэтом, невольно преступающим во имя некоей мифической «точности» элементарные законы воспринимающего языка:
Идут из мест потогонного труда,
Идут ИЗ тюрем и ОКОВ (идут из оков»],
Идут ИЗ пустынных ледяных ПОЛЕЙ (из полей!),
Идут ИЗ МУК И КРОВИ...
Существует несколько переводов «Сломанных сосен». У каждого свои достоинства и недостатки. Но в романе в качестве субститута поэтического творчества Райниса любой из них годится, хоть перевод Н.Подгоричани, хоть Вс.Рождественского, хоть Вл.Невского, хоть В.Ревича.
Ну, возьмем хота бы перевод Невского:
Над морем промчался ветра шквал,
Высокие сосны он сломал, —
Морские просторы их взоры влекли,
Согнуться, укрыться они не могли.
«Ты, злобная сила, сломила нас,
Но знаем, расплаты настают час.
Последние стоны в простор летят
И ветви о вечной борьбе шелестят...» и т. д.
Что мы имеем в качестве наилучшего переводческого решения?
Ветер сломал самые высокие сосны,
Что в дюнах на взморье стояли,
Их взоры вдаль устремлялись,
Ни прятаться, ни спины гнуть они не умели:
«Ты ломала нас, враждебная сила,
Борьба против тебя еще не окончена,
Тоску по далям выдыхает последний стон...»
Но ведь роман написан не об авторе подстрочников, а о художнике, создающем стихи, стихи и только стихи!
Читателю как бы предлагают взять на себя роль переводчика стиха, попытаться реконструировать поэзию, вырастить из компонентов подстрочника цветок стиха. Конечно же никто этим заниматься не станет. Романы читают не для решения головоломок.
Как сказал Н.Любимов: «Читатель вправе задуматься над тем, что хотел сказать Бальзак, но ему не к чему обременять себя размышлениями о том, что хотел сказать переводчик».
***
Вопрос о свободе всегда очень сложен и решается не отвлеченно, а только приведением к конкретному результату.
Прежде всего зададимся вопросом: свобода от чего и свобода в чем?
Свобода в нашем деле определяется тем, насколько успешно переводчик уходит от всего стесняющего и приходит к свободному выражению. Живой, непринужденный язык — это и есть свободный, язык. О степени свободности его мы можем судить хотя бы по тому, насколько успешно переводчик справляется с такой словесной «мелочью», вроде — ну, еще, только, вроде так, пожалуй, вот. Само по себе такое словечко ничего не значит, и тем не менее попытайтесь-ка обойтись без него или поставить его не туда. Не умея пользоваться им, можно и «пересолить», и «недовложить», и «обсыпать лягушку сахаром».
Именно по непринужденности и выразительности слога можно с первого взгляда определить доброкачественный перевод. Это значит, что переводчик отсек все то, что формально стесняло бы, но нашел субституты — подстановки.
А если нет, так и результаты плачевные.
Возьмем в качестве примера такую «мелочь», как передача латышского kā, it kā в переводе все того же романа «Райнис».
«Он был КАК сказочный спутник, который...» (421)
«Разве не стала она тогда КАК пылающий факел…» (391)
«Горы были КАК сказочные герои...» (261)
Выглядел, казался, напоминал
Разве не вспыхнула ока тогда ярким факелом
Высились, казались сказочными исполинами.
Сплошь и рядом, когда дело касается метафор и уподоблений, СЛОВНО, БУДТО, КАК просто должны опускаться, поскольку нужды в них совершенно нет.
«Все эти предыдущие сборники стихов — СЛОВНО он выходит на бескрайним простор!..» (271)
«С минуту он стоял молча, по лицу БУДТО скользили тени ...» (22)
«Он опять СЛОВНО где-то далеко отсюда и СЛОВНО удивлен», —подумала Ольга» (387)
«Он снова КАК БЫ погрузился в свои мысли…» (31)
«Оба поэта чувствовали себя в то время ТОЧНО на гребне высокой
волны…» (188)
«В эти дни он чувствовал себя СЛОВНО больным» (356)
«У меня такое чувство, БУДТО некая грубая сила оторвала нас друг от друга... А меня ТОЧНО свело судорогой» (52)
Были выходом на открытый простор.
По лицу его скользнула тень легкого облака.
Опять он где-то далеко отсюда и чем-то поглощен.
И вновь он ушел в свои размышления.
Чувствовать себя можно как угодно: Ротшильдом, на вершине блаженства, на дне пропасти, умирающим, полным дураком. Поэтому «словно» тут совсем не требуется. Чувствовал себя больным — и все.
Сплошь и рядом kā, it kā переводятся как «какой-то», в смысле «нечто вроде». Поэтому должно быть: «Какая-то грубая сила разделила нас... и вот я стою в каком-то оцепенении».
Начинать фразу с глагола, хотя в оригинале глагол на конце; ставить глагол настоящего времени, хотя в оригинале он прошедшего; менять формы обращения, замещать, диалектизм синтаксическими средствами и т.д. и т.п. — отступать на каждом шагу, чтобы в результат подойти как можно ближе, добиться доверия читателя благодаря живому языку — вот это и есть допустимая степень свободы.
***
Несоблюдение стиля автора — это, по существу, предвестие переводческого поражения. Значит, переводчик не задумывался, почему же у автора именно такие конструкции, такие метафорические ходы, не задумывался, правильно ли, что у автора «неправильная» речь. Стиль, как известно, это человек. И поэтому, переводя, необходимо заниматься человековедением, подмечая закономерности, присущие данному типу мышления и типу выражения мыслей.
Возьмем для примера перевод повести Я.Акуратера «Лето батрачонка» (Kalpa zēna vasara), которая названа переводчиком С.Цебаковским «То дивное давнее лето». Уже от самого названия шибает куаферно-помадной красивостью, больше присущей Игорю Северянину, нежели простому и лишенному претенциозности Акуратеру.
Вот как обрисован в переводе хозяин, у которого работает повествователь. «Вот хозяин, как пиявка разбухший от корысти и расчета».
Переводчик полагает, что всегда и всюду всех хозяев, поскольку они эксплуататоры, нужно рисовать черной краской. И уж буде в оригинале имеется слово «пиявка», то тем более есть все основания для этого. На самом же деле у автора написано: «Хозяин весь состоит из практичности и житейских законов, он напитался ими, как пиявка». Пиявка здесь не связана с понятием «кровосос», это всего лишь синоним слова «губка». Акуратер не критический, а тем более не социалистический реалист, он вовсе не клеймит хозяина (хотя и недолюбливает его), а просто характеризует его деловитость, прагматизм. На то он и хозяин, чтобы быть деловитым.
А вот достается и хозяйке. «Хозяйка молчалива, дородна. С батраками всегда приветлива».
И вовсе не «дородна», как плакатная эксплуататорша. Она держит себя с достоинством (cienīga). И с батраками обращается хорошо — не в приветливости дело.
Стремление социологизировать за автора приводит к тому, что привносятся моменты, чуждые автору, и, значит, произведение лишается цельности и органичности. Вместо ровного лирического рассказа, окрашенного грустью воспоминаний, легкой меланхолией, начинает ползти лоскутное одеяло с разностильными мазками, резкими пятнами, исключающими друг друга стилистическими приемами.
И все это разностилье происходит именно потому, что каждый персонаж «прочитан» поверхностно, приблизительно и как попало.
Вот Мартынь. «Мартыню лет под пятьдесят. Неторопливый, сиволапый, ну прямо медведь».
Но сиволапый означает грубый, невоспитанный, неотесанный, это презрительная характеристика. А здесь должно быть «ходит вперевалку, как медведь».
Вот Минна — «молода, белолица». Но balts в поэтическом народном языке это красивый, светлый, любезный взору, то есть куда возвышеннее, чем «белое лицо».
«Калнов сын парень молодой и дюжий, косая сажень в
плечах». В оригинале — stiprs kā ozols (могучий как дуб). А в переводе появился российский детинушка.
И так все время следуют вкрапления совсем из другой оперы, разбивающие единое впечатление и создающие лоскутностъ.
«Ты цветешь, как жасмин, и с тобой в унисон расцветают девичьи сердца». (Ср.: un tev līdzi zied — с тобою вместе цветут).
Опять полезло это «дивное, давнее»! И это в рассказе о деревенской среде.
«В воскресенье у меня выходной...»
«Выходной день» в современном значении возник только с первой пятилетки, когда ввели непрерывную неделю на производстве. А сто лет назад, да еще в латышской деревне, его не было.
О каком же едином стиле может быть речь при таком подходе к слову?
А вот другой пример, где как раз требовалась, казалось бы, стилевая контрастность. Но именно она и определила особый стиль. Я имею в виду рассказ А.Якубана «О старой доброй земле и о море» в переводе Л.Осиповой.
В оригинале каждый абзац начинается с союза «и», что, разумеется, сделано автором сознательно, так как это создает впечатление эпичности сказа, напоминающего библейскую манеру повествования:
И пришли дочери Салпаада, сына Хеферова...
И предстали пред Моисея и сказали...
И сказал Господь Моисею...
Материалом для рассказа служит жизнь современного рыбацкого поселка, подсмотренная в течение одного вечера в местном приморском кафе, и, казалось бы, эта библейская велеречивость здесь неуместна. На самом же деле создается особая атмосфера — именно от того, что возвышенным тоном передают приземленность материи (вспомним великого мастера подобного стиля — Гоголя): юмор здесь содержится уже в самой манере повествования, юмор без комикования. Как известно, самые лучшие рассказчики смешного те, кто сами этом не хохочут и даже не улыбаются. Смешно-то смешно, но благодаря этой обстоятельно- неторопливой, хотя и лукавой речи остается почти философское ощущение правоты жизненных законов, незыблемости вечных нравственных принципов, примиренности с тем неизбежным, что ожидает каждого нас.
Но чтобы это возникло как бы само по себе, необходима именно стилистическая последовательность и убедительность. Между тем переводчица всего-навсего отказалась с такой вот мелочи, как союз «и» в начале каждого абзаца и попыталась ввести рассказ в русло обычного бытописательского повествования, отчего озорное очарование оригинала мгновенно испарилось.
***
Говорить о переводе латышской прозы вообще — не имеет смысла, полезнее говорить лишь о частных проблемах и об отдельных переводах и переводчиках. Более обобщенный характер разговор может иметь только тогда, когда периодически анализируют движение от определенных точек отсчета. Но этим у нас никто не занимается. Даже раз в четыре года — на съездах. Одному кажется, что движемся, другому — что стоим на месте.
Положение в области перевода латышской прозы такое же, как и в самой прозе: одни работают лучше, другие хуже, а то и вовсе неважно. Но издаются так или иначе все. И никаких последствий это не вызывает. Значит, нет большой заинтересованности в том, чтобы все переводили хорошо. И если существуют слабые переводы, то причина их появления коренится не в факте существования слабых переводчиков: сами-то по себе они не могут переводить, что им заблагорассудится, и издаваться, где и когда им пожелается. Тут взаимосвязан целый круг людей: автор, рецензенты, издательские работники разных уровней, редакторы, руководство Союза писателей. Ни на одном из этих уровней и ни в одном звене никогда не бывает отказа: книга выходит независимо от качества перевода.
И уже надоело говорить, что необходима критика перевода. Воз и ныне там. Остается констатировать: сложившееся положение устраивает всех. Тогда не о чем и разговаривать и время от времени заводить прения. Для кого? Для самих переводчиков? Они и без того знают, что переводить надо хорошо, а плохо не надо. А руководству Союза писателей и издательства эта тема безразлична, опять-таки потому, что все запланированное все равно издается. Так из-за чего копья ломать?