С Романом Тименчиком, рижанином и профессором Иерусалимского университета беседует Юрий Абызов
Юрий Абызов
Даугава, 1998, № 6
Ю.А. В координатах — время, пространство, движение — мы, Рига, точка неподвижная, тогда как Вы — точка, перемещающаяся в пространстве. Мы же если и движемся, то только во времени. Скажите, Вы еще ощущаете себя рижанином? Хотя бы и бывшим? Для меня Вы нечто вроде хармсовской кошки, которая “отчасти идет по дороге, отчасти по воздуху плавно летит”. С одной стороны, покинули Ригу, с другой — с регулярной последовательностью обретаетесь в ней. Явно не рвутся какие-то нити. Что же Вас так привязывает к ней — ностальгия, какие-то деловые обстоятельства или внутренняя необходимость входить в одну и ту же воду?
Р.Т. Довольно сложный вопрос. Во-первых, я мог бы ответить так, как один мой знакомый в середине 70-х годов написал в графе анкеты, какие причины заставляют его подать документы на выезд. Он ответил: в связи с наконец-то представившейся возможностью. Я регулярно бываю в Риге потому, что имею возможность регулярно бывать в ней. Что же касается причин, то все перечисленные Вами, имеют место, и трудно сказать, то ли они решают, то ли восстановление какой-то биологической самости может быть, и экологической... Погружение в соприродную мне климатическую и, я бы сказал, визуальную среду. В соприродный мне городской ландшафт, ландшафт Европы. Самое замечательное, что не возникает надобности анализировать, почему я приезжаю — именно это мне нравится больше всего. Кроме того, мне кажется комичным делать на основании собственной персоны какие-то обобщения, далеко идущие и охватывающие какое-то количество экземпляров. Но, с другой стороны, всегда лестно подумать, а не является ли мой образ жизни каким-то симптомом, прообразом, я бы сказал, всего человечества. По прихоти своей скитаться здесь и там, как сказал один поэт. И честно говоря, я бы даже не очень задавался вопросом, где я больше нахожусь, какому месту больше принадлежу. В принципе мне кажется, что сидеть на двух стульях — это такая естественная мечта, такой идеал культурного человека. Из учебников по культурологии известно, что вообще каждое культурное строительство, каждое культурное явление исходит из ситуации культурного движения, двуязычия, билингвизма, необходимости сосуществовать в двух культурных средах. Это верно по отношению к обществу, верно и по отношению к отдельному человеку. Есть известный анекдот по поводу такого типа жизни: «Где лучше — там или здесь? — В дороге». Помимо комизма, в этом ответе есть глубокий культурный смысл; состояние дороги — это и есть состояние культуры, состояние и общества в целом, и отдельной личности.
Ю.А. Очевидно, у Вас сейчас такое состояние, которое Вам кажется нормальным после той аномалии, когда Вам приходилось уехать, допуская, что вряд ли придется вернуться, а мы смотрели Вам вслед с тем же чувством. И вдруг создалась ситуация, когда просто есть выбор — ехать — не ехать. Вернее, и выбора нет, все свелось к желанию — ехать или не ехать.
Р.Т. Я не стесняюсь того, что во мне живет эйфория по поводу того, что сейчас все не так, как раньше. Считаю, что это нормально. Нормально как для общества, которое может свободно реваншироваться после 50- или 70-летней задолженности в развитии, так и естественно для отдельно взятого человека. Ничего зазорного не вижу в том, чтобы наслаждаться тем, что на моем веку случилось. Честно говоря, не верил ведь, признаюсь со смущением — не верил, что доживу до такой возможности.
Ю.А. Но чувствуете ли Вы себя теперь глобтроттером? Или все перемещения вызваны только необходимостью переместиться из точки А в точку Б для деловых надобностей? Нет тяги путешествовать ради путешествий?
Р.Т. Нет, гражданином мира я себя не ощущаю, скорее, гражданином двойного культурного подданства — рижского и израильского. Мне кажется, что на одного человека вполне хватает.
Ю.А. А на какую источниковедческую базу в силу специфики Ваших интересов Вы больше опираетесь сейчас — на московскую, рижскую, петербургскую — или на американские фонды и архивы? В равной мере?
Р.Т. Вы знаете, одним из достоинств состояния историографии русской культуры, русской литературы нынешнего этапа является то, что все занимающиеся этой проблематикой вынуждены самой логикой развития держать в поле зрения все источниковедческие базы. Времена такого научного провинциализма, я бы сказал, нашей бывшей российской стороны, да и западных славистов, когда можно было ограничиться одной из половинок источников, которые образовались в результате раскола, развала единой источниковедческой базы, прошли. Грубо говоря, из-за того, что часть бумаг создавалась и осела в эмиграции, а часть в России, — сейчас ни один серьезно относящийся к своему делу исследователь культуры ХХ века не может довольствоваться одной из этих половинок, и все мы вынуждены, как пчела или, скажем, бабочка, перепархивать с одного материала на другой. Но в этой связи я хочу сказать по части Риги. Рига, к счастью, сохранила — в основном — корпус русской эмигрантской периодики, а также периодики и довольно хорошего собрания дореволюционной литературы. В дополнение к этим достоинствам здесь имеется еще одно. Мне довелось, к счастью, заниматься во многих библиотеках и архивах Европы и Америки и сталкиваться с достаточно большим количеством квалифицированных, доброжелательных и знающих библиографов, но, нисколько не преувеличивая, должен сказать, что, к моей гордости и удовольствию моему, таких асов библиографии мне не доводилось встречать. Такой любви к своему делу, таких знаний своего предмета, такого понимания читательского поиска, такого сотрудничества, как это встречается в Риге, в частности среди библиографов Национальной библиотеки.
Ю.А. Но не вымирает ли это племя, ведь совершенствоваться, имея такой эталон, в нынешних условиях равно самопожертвованию.
Р.Т. Один из самых больших уронов для культуры российской и культуры других стран, втянутых в орбиту бывшего Советского Союза, самым катастрофическим, больше, чем пожары и кражи, — является разрушение института, я бы сказал, ордена редакторов, имею в виду определенный культурный тип — пожилых, как правило, владеющих несколькими языками, разбирающихся во всех оттенках стилистики русского языка, почти всегда знающих тот предмет, о котором пишут авторы, могущих вмешаться и усомниться в каких-то построениях, готовых помочь автору, роющихся за него в книгах, — не вместо него, а в дополнение к тому, что он делает, как-то исчез из-за финансовых неурядиц, исчез слой старых культурных библиографов, старой культурной выучки, еще успевших подхватить традицию российского библиотечного дела, которое было на очень большой высоте.
Мне приятно исчезновение из городского пейзажа советских лозунгов, приятно исчезновение некоторых лиц на командных постах, некоторого типа лиц, полузабытых советских чиновников, хотя мы с вами знаем, что они нет-нет да всплывают. Или те же самые лица или воспроизводящие тот же тип с другой лексикой и другой тематикой. Но при всем этом надо помнить, что многое в прошлом зависело от конкретных людей, даже люди на начальственных постах, люди с большими заслугами перед компартией, все-таки сохраняли свое человеческое лицо и были гораздо честнее иных вольнодумцев и либералов.
И тут мне вспоминается совершенно замечательный человек — Рива Григорьевна Иоффе, которая заведовала спецхраном Фундаментальной библиотеки и которая поначалу, как это было со мной и рядом моих коллег, с должной осторожностью и положенной по должности подозрительностью относилась к кругу чтения человека в спецхране. Должен сказать, что дежурные ламентации по поводу недоступности того, что лежало за стальной дверью спецхрана, немножко преувеличены. Со всей ответственностью могу сказать, что тот, кому жизненно важно было попасть в спецхран, мог это сделать не в ущерб своему достоинству, ни своему поведению, ничем не жертвуя. Надо было то тут, то там немножко схитрить, как это всегда требуется в отношениях с тоталитарной властью.
Рива Григорьевна после некоторого карантина и демонстрации служебной строгости постепенно начала сочувствовать научному поиску читателей. А со мной лично был такой момент, когда, приглядевшись, что я читаю, и, наблюдая за моей мимикой по поводу прочитанных материалов, она сама завела со мной разговор, нет ли возможности передать книги, подлежащие уничтожению по очередной ревизии, Солженицыну, о котором уже пошла молва, что он пишет большое художественное произведение о русской революции. Это было еще до выхода “Августа 1914”. Такие пути нашлись. И через некоторое время от писателя был получен список необходимых ему книг. По счастью, почти все из них нашлись в нашем спецхране и были ему переданы. Дело давнее, сейчас можно сказать, что по соображениям конспиративности ему даже не был назван источник, и он считал, что они были приобретены у каких-то мифических букинистов, которые якобы в Риге в начале 80-х годов могли торговать мемуарами белых генералов, выпусками “Архива русской революции” и так далее.
Это пример человека, который вел себя достаточно рискованно, достаточно отчаянно, и я надеюсь, что кто-нибудь еще расскажет, как Рива Григорьевна достойно вела себя, когда ей пришлось помочь молодой женщине, которая была заинтересована в том, чтобы снять фальсифицированное обвинение в адрес ее отца, якобы участника каких-то гитлеровских карательных акций. И в результате помощи ее адвокату удалось доказать сфабрикованность обвинения. Для меня этот пример имеет педагогическую силу: еврейская женщина, коммунистка, которая помогает восстановить истину, помогая своему как бы классовому и национальному противнику.
Ю.А. Риву Григорьевну и я вспоминаю с благодарностью: благодаря ей, мне удалось спасти от гибели 25 номеров журнала “Современные записки”, которыми потом зачитывались, приезжая в Ригу, Булат Окуджава, Наум Коржавин, Лев Копелев, Кома Иванов, Лев Аннинский и многие другие. И по сей день еще в них заглядывают за справками мои друзья.
Надо думать, Вы уже исчерпали здешний библиотечный фонд и материал бывшего спецхрана. На какие полки можно еще залезать?
Р.Т. Вы знаете, у меня был приятель — физик, сейчас он тоже в Израиле, — который, встречая меня в библиотеке в студенческие годы, говорил: — Как, ты опять пришел? Неужели всего не прочитал? И это был не комплимент, а представление людей иной профессии об обращении с информацией. Жизнь развивается, подбрасывает все новые сюжеты и приходится перечитывать то, что, казалось бы, хорошо знаешь, перечитывать в поисках новых деталей, ускользнувших от тебя при первом чтении. Это, во-первых. А во-вторых, в рижских библиотеках есть неплохой запас европейских книг, главным образом немецких, но и английских, французских, которые достаточно трудно найти во многих библиотеках Запада. Так что на мой век рижских запасов хватит.
Ю.А. Вы как-то упомянули, как Вас огорчило то, что Национальная библиотека избавляется от периодики, не имеющей непосредственной связи с Латвией. Но ведь то, что накапливалось здесь, как бы срастается с основным корпусом периодики, наблюдается нечто вроде диффузии.
Р.Т. Безусловно, я считаю, если есть хоть какая-то возможность сохранить в библиотеке то, что прижилось, я уже не говорю о приобретении нового, — этим надо пользоваться. Надо понять, что лишней информации не бывает. В процессе той работы, которой я сейчас занимаюсь, мне удалось просмотреть какое-то количество из оставшейся советской периодики не местного издания, а общесоюзной. И вот на каждом шагу я буквально натыкался на материал одной и той же тематической линии. В этом и состоит одна из особенностей филологии. Филологу попадается то, что ему нужно и подряд. Так вот, я удивился количеству материалов, которые необходимы для освещения истории того, что происходило в Риге в 50-е годы — на материалах бывших союзных газет, потому что какие-то человеческие судьбы начинались в других местах, продолжались в Риге, потом опять проявлялись в других местах, и понять рижские эпизоды деятелей советского периода, не привлекая другого материала, невозможно. История Латвии советского периода — хорошо это или плохо — это исторический факт, она была интегрирована в советскую жизнь и связана сотнями уз с тем, что происходило в других местах. И так же исторически сложился отражающий эту ситуацию массив периодики других республик. Разрушать этот сложившийся и отложившийся информационный массив — все равно, что выкраивать из дома не нравящиеся куски, оставляя одни лишь наличники и лепнину, держащуюся в воздухе, непонятно на чем. Я понимаю, что в суматохе экономических и политических передряг это могло происходить и, к сожалению, происходило и в других балтийских республиках — утрачивание бесценного сейчас материала. Но надеюсь, это не повторится.
Ю.А. А помимо непосредственных интересов, связанных с вашим письменным столом, Вы ведь имели в виду побывать на “Тыняновских чтениях”? Это совпало или Вы приурочили свой приезд?
Р.Т. Несомненно приурочил. Вы же знаете, что “Тыняновские чтения” происходят уже в девятый раз, начавшись в 1982 году. Они пережили смену одной власти и смену подрежимов, микрорежимов и, надеюсь, доживут до будущего тысячелетия. “Тыняновские чтения”, которым, я думаю, благодарны ее постоянные или эпизодические участники, выполняют роль некоего жизненного ритма. Жизнь, устроенная по поэтическому принципу, по принципу ямба — каждый второй год ударный, каждый второй год “Тыняновские чтения”. Жизнь циклизуется, организуется в соответствии с этим регулярно повторяющимся событием, и если бы я не боялся громких слов, я бы сказал: регулярно возвращающимся праздником.
Ю.А. А они не трансформируются как-то? Остается ли сердечником этого явления непосредственно “тыняновское”? Может быть, пошли новые темы, проблемы, новое видение? Нет никакой смены?
Р.Т. Может быть, смена и есть. Но за нею очень трудно наблюдать, находясь внутри этих чтений. Перемену наблюдаешь только на чужих детях, на своих это видишь, вдруг опомнившись, в какие-то неожиданные минуты. Безусловно, они эволюционируют, к лучшему или к худшему, во всяком случае, естественно за эти два десятилетия состав их омолодился. “Тыняновские чтения” — это же не стихийный слет любителей литературоведения или поклонников идей Тынянова, идей формальной школы в литературоведении. Это талантливо организованный ритуал, процедура со своим отбором, со своими усилиями по привлечению каких-то своих людей. И мне кажется, что устроители замечательно чувствуют законы дозировки — есть какое-то количество бунтарских докладов, может быть, научно не очень корректных, но будоражащих, “остраняющих” современные социальные проблемы. Я понимаю напрашивающийся вопрос, не застаивается ли регулярное мероприятие, не заболачивается ли, не загнивает. Этого не происходит. А то я бы не приезжал.
Ю.А. Что Вы увозите отсюда, побывав и в Москве, какие книги, работы, дарственные экземпляры и тому подобное?
Р.Т. Из чего состоит багаж? Во-первых, конечно, из книг, которые можно купить только в Москве или только в Риге...
Ю.А. Я имею в виду, которые нельзя не купить, очень для Вас важные...
Р.Т. К сожалению, по условиям ограничения авиапассажира, да и по финансовым мотивам, даже из того, что очень важно, можно купить лишь малую толику. Ну и конечно, дарственные от коллег, друзей, И, конечно, сюрпризы.
Ю.А. Назовите хоть что-то.
Р.Т. Для меня, помимо чисто научного значения, сентиментальным или даже морализующим моментом является такой пример. Когда я встретил в Риге на улице одного книжника, библиофила, мы разговорились на ходу, это был такой разговор общего плана при перекуре, а никак не научное собеседование. Он спросил, чем я сейчас занимаюсь. Я сказал о готовящейся к изданию книге мемуаров поэта-символиста Владимира Пяста, над которой я тогда работал. Она сейчас уже вышла в Москве в издательстве “Новое литературное обозрение”. И он, чтобы поддержать разговор, сказал, что у него есть книга, подаренная этому Пясту. Я спросил: “А кем подарена?” Он сказал: “Брюсовым”. Если бы я беллетризовал рассказ в манере андрониковского литературоведения, я бы сказал: “Я чуть не подпрыгнул”. Подпрыгивать я не стал, но заинтересовался в высшей степени. Это было последнее, необходимое звено, чтобы прояснить очень сложные отношения этих двух лиц: маститого поэта Брюсова и влюбленного в него молодого поэта Пяста, которому мэтр не ответил взаимностью. Там была драма. Но об этом можно прочитать в вышедшей сейчас книге. Вот одного звена не хватало, а им и явилась эта книга Брюсова с дарственной надписью. Из самой тональности можно было сделать вывод о происшедшем кризисе в их отношениях. Я догадывался о существовании такой книги, по всем вычислениям она должна была существовать, но следов не находилось. И вот неисповедимыми путями она пришла к моему давнему знакомому, у которого не так уж много старинных книг, чтобы все-таки попасть ко мне.
Случай этот вполне в духе практики научного поиска. Удивительное рядом — как часто ответ на мучительный вопрос можно обнаружить на соседней улице.
Ю.А. Ну до чего это похоже на рассказ Сергея Штейна “Таинственное в научной работе”, который был напечатан в рижской газете “Слово”. Штейн долгое время ходил вокруг стихотворения Лермонтова “Любовь мертвеца”, чувствуя, что должна быть какая-то разгадка. И вот как-то на чердаке барского дома, куда он полез совсем по другой надобности, он берет из стопки пыльных книг стихи французского поэта Альфонса Карра, раскрывает - и вот оно, то стихотворение, от которого отталкивался Лермонтов! Что ведет истомившегося в поисках исследователя к чаемой цели - поистине нечто удивительное и сугубо таинственное... А что Вы приобрели в Москве?
Р.Т. Сейчас достаточно большое количество научно-филологической литературы, это и журнал НЛО, и петербургский журнал под английским названием Russian Studies, но выходящий на русском языке, это и альманахи “Минувшее”, “Лица”...
Ю.А. Но это периодические и поэтому известные издания. А неожиданное?
Р.Т. Ну, поскольку планового книжного хозяйства сейчас нет, многое выскакивает, как чертик из табакерки. Так что это иногда приятный сюрприз, а иногда неприятный. Большое количество халтурных переизданий старых книг. Уж лучше бы их не было совсем. А вот приятная случайность: ни в каких тематических планах не было книги стихов Константина Вагинова, вышедшей в Томске в издательстве “Водолей”. Полное собрание, отлично прокомментированное, изданное Валентиной Герасимовой. И, конечно же, с большим удовольствием увожу накопившиеся экземпляры моего любимого журнала “Даугава”.
Ю.А. В заключение я задам Вам такой вопрос. Изменилось ли для Вас лицо Риги, стала ли она провинциальнее или столичнее? В какую сторону она качнулась?
Р.Т. Мне кажется, это задача для художника слова — описать ту очаровательную, тревожную, неуверенную, но тем не менее явственную сеть изменений морщин, игру мимики на лице этого города.
Ю.А. Для Левкина все ясно — он категоричен в своих оценках.
Р.Т. Не знаю, какое для этого найти слово. Мне кажется, что одновременно происходит двойственный процесс. В каких-то отношениях Рига стала более провинциальной, что само по себе отнюдь ее не принижает. Я всегда подчеркивал, что слово “провинциальность” амбивалентно, у него есть две стороны, одна из них солнечная. Известно, что солнечная изнанка есть у каждой тучки. С другой стороны становится более столичной. И тут тоже палка о двух концах. Каких-то черт столичности лучше бы и не было. Не такая уж это культурная и этическая ценность.
Ю.А. От имени амбивалентной Риги выражаю Вам благодарность за столь увлекательную беседу.