Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Василий Барановский
Вера Бартошевская
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Германис
Андрей Герич (США)
Александр Гильман
Андрей Голиков
Борис Голубев
Юрий Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Оксана Дементьева
Надежда Дёмина
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Андрей Колесников (Россия)
Татьяна Колосова
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Марина Костенецкая
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Николай Никулин
Тамара Никифорова
Сергей Николаев
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
Анастасия Преображенская
А. Преображенская, А. Одинцова
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Павел Тюрин
Михаил Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Борис Инфантьев во время лыжной прогулки

Борис Инфантьев во время лыжной прогулки

Я живу в русском зарубежье

Гарри Гайлит

Пути и перепутья неофита

 

                       Книги. Среда обитания                                             

Книг у меня дома всегда было много. Книги – это моя стихия. Видеть их постоянно  перед глазами, держать в руках, читать – дело для меня обычное. Там, где их нет, мне находиться странно и неуютно. Интерьер без книг кажется неестественным и убогим. Сколько помню, когда я был маленький, у нас в столовой комнате стояла длинная двухрядная полка с громадными, нарядными, толстыми фолиантами (размером с сиденье стула, поэтому мне их всегда подкладывали, чтобы удобней было сидеть за столом).

Эти фолианты я любил листать. Помню их тяжесть, глянец страниц; книги были немецкие, с замечательными иллюстрациями, переложенными папиросной бумагой.

Потом стали появляться какие-то детские книжки. Должно быть, мне их читали вслух, но о чем они были, уже не припоминаю. В день моего десятилетия мама мне подарила иллюстрированное издание  «Детей капитана Гранта» Жюля Верна и сказала, пусть эта книга станет первой в твоей собственной библиотеке. На длинной черной полке мне выделили весь первый ряд. Я написал на титульном листе  «Детей капитана Гранта» единичку и – стал собирать книги.

Первой книгой я очень дорожил. Удачный был подарок. Жюля Верна я перечитывал раза два или три, а некоторые сценки из «Детей капитана Гранта» даже стали для меня предметом игры с друзьями. В соседнем сквере росла огромная многоствольная береза. Мы забирались на нее, изображая спасшихся от наводнения героев Жюля Верна. Эта книга сохранилась у меня до сих пор, недавно я ее с приятным трепетом перелистал еще раз.

Кстати, перечитывать я любил немногие книги. Таких у меня было всего три. Несколько раз я читал «Робинзона Крузо», пока с удивлением не прочитал не помню, как попавшее мне в руки очень старое издание полной версии этого романа. Нравилось читать «Трех мушкетеров», ну и, конечно, «Детей капитана Гранта». Каждый новый роман Жюль Верна  был для меня событием. Читать его книги было интересней, чем кого-нибудь другого. Я и сейчас считаю его гениальным писателем. А когда вижу где-нибудь первое его собрание сочинений в двенадцати томах, в переплетах цвета темной стали, мне доставляет удовольствие взять в руки увесистый том, вдохнуть совершенно особенный запах типографской краски и перелистать страницы с характерным для того времени шрифтом.  «Гулливером» я, почему-то не увлекался. Сатиру не любил, за всю жизнь «Швейка» так и не прочел.  С интересом читал «Графа Монте-Кристо» и романы Фенимора Купера. Но гораздо больше мне нравились книги Майн Рида – не «Всадник без головы», а редко издающиеся истории путешествий по экзотическим странам.

 Я вырос на зарубежной литературе. Смутно помню, что в детстве мне еще читали Маршака, Михалкова и Барто, а вот сказки Пушкина мне попались уже гораздо позже и никакого восторга не вызвали. Когда я стал читать самостоятельно и тем более собирать книги, меня всегда больше интересовали переводные авторы. Русские казались пресными, неинтересными и никак не котировались. Из читанных тогда русских и тем более советских писателей я помню только «Двух капитанов» Каверина и «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова. Еще «Петра Первого» Толстого.

И все. Из школьной программы ничего в памяти не осталось. Почему-то совсем не читал стихов. Причин такого отношения к литературе можно придумать много. Но главная, пожалуй, одна. Меня интересовала не литература вообще, а книги (и чтение как процесс). Причем те, что сами шли мне в руки. Это было хаотичное, никем не организованное чтение. Хорошо это или плохо, теперь совершенно не важно. Любопытно другое: так тогда читали все мои сверстники. Нас воспитывали не в любви к литературе, а как охотников за книгами. Характерно, что у моих однолеток ни у кого дома не было собранных родителями личных библиотек. Их начинали собирать мы, тогда еще старшеклассники, студенты, словом, молодежь. Отсюда и покупательский ажиотаж на книги в конце 50-х и начале 60-х годов. «Самой читающей страной в мире» мы тогда, наверное, тоже стали потому, что домашние библиотеки (практически в послевоенные годы, когда книг ни у кого дома не оставалось) приходилось создавать с нуля.

Читающим наше поколение выросло потому, что каждый мог покупать книги, во-первых, исходя из своих собственных пристрастий (и они сразу прочитывались), а во-вторых, хорошо зная, какие книги надо иметь в своей домашней библиотеке (в то время мы все пользовались разными путеводителями в мире книг типа очень распространенных тогда брошюр «Что читать»).

                                                               * * *

Читал я всегда медленно, но запоем. Любил читать на уроках, из-под парты. В 50-х годах это, наверное, было модно. Мы приносили в школу книги, обменивались ими и читали исподтишка во время занятий. Учителя не знали, что с нами делать. С одной стороны, чтение тогда всячески поощрялось, а с другой, на уроках позволять читать посторонние книги, конечно, не дело.

Удивительно еще вот что – может, в этом тоже есть какая-то закономерность, не знаю,- но я обратил внимание, что те, кто в детстве воспитывался на отечественной литературе, развивался потом как-то односторонне и прямолинейно. Правда, легко овладевал грамотой и успешней учился в школе и в вузе. Тогда как западная юношеская литература, в том числе и приключенческая, мне кажется, прививала широту взглядов и любознательность.

Впрочем, не исключено, что это было характерно только для поколения, увлекавшегося книгами в 50-е годы. В то время как раз начался книжный бум. Как я понимаю, обновилась школа литературных переводчиков - заново начали издавать западную классику и близкую к ней литературу. Все тогда ходили в библиотеки, брали книги на дом. Это было своего рода новым поветрием.

Мы с сестрой и мамой тоже в библиотеке бывали регулярно. В то время, может, к счастью для моего поколения, в библиотеках ввели правило – художественную литературу на дом выдавать с непременным «довеском». Обязательно надо было взять одну-две научно-популярных книги. Эту «моду» все очень не любили, ворчали, но делать было нечего. Каждый на свой вкус выбирал какую-нибудь  научную брошюрку потоньше. И свою роль это сыграло. Многое прочитывалось или просматривалось, и таким образом по крупицам, незаметно приобретались различные знания. Свою пользу это смешное и даже нелепое правило принесло многим.

Гораздо чаще, чем в библиотеку, мне нравилось ходить в книжный магазин. У меня завязались с продавщицей дружеские отношения, хотя я тогда был еще школьником, а ей, наверное, уже лет тридцать. Я знал дни привоза товара, и помню, даже помогал распаковывать тяжеленные пачки новых книг. Так что все интересные новинки  проходили через мои руки. Тогда это очень ценилось, потому что, несмотря на гигантские тиражи, в небольшие магазины, которых в городе было не мало, книги привозились обычно  в одном-двух экземплярах. Все ходкое раскупалось в мгновение ока даже в крупных магазинах в центре города, куда книг завозилось гораздо больше.

Мне выдавались личные деньги и одну-две книжки я покупал чуть ли ни каждую неделю. Кстати, книги тогда раскупались быстро по двум причинам. Во-первых, они были дешевые. Книга стоила как две-три буханки хлеба или полкило конфет. Я помню, гораздо позже, в 65-ом, когда я уже учился на последнем курсе филфака, вышел доизданный последний том собрания сочинений Блока, редчайшее издание его записных книжек. Меня потрясла цена – он стоил один рубль. Ровно столько же, сколько четыре батона белого хлеба. Три копейки тогда стоил проезд на трамвае, четыре – на троллейбусе, двадцать две – пирожное, восемь копеек - чашка ординарного кофе и шестнадцать – крепкого двойного.

Книги тогда мог покупать каждый, не задумываясь, сколько у него в кармане денег. И второе – охотники за книгами заранее четко знали, что и когда выйдет и даже когда появится на прилавках магазинов. Для этого издавались специальные бюллетени, в любом магазине имелись издательские темпланы.

Тогда же огромным событием, сопоставимым разве что только с длившимися по месяцу летними гастролями каких-нибудь московских или питерских театров, считались подписные компании на собрания сочинений известных писателей. Сейчас такими многотомниками завалены все книжные магазины – бери не хочу. А тогда люди простаивали ночами у специализированных магазинов,- в городе их было три или четыре, - чтобы подписаться на того же Жюль Верна, Джека Лондона, Диккенса или Паустовского. Подписные тома выходили по одному в год, редко когда по два, и появление каждого тоже было событием. Но уже без ажиотажа – они выкупались по подписной квитанции.

Между прочим, ошибкой было бы думать, что вся эта прелесть,  это изобилие купленных книг сразу же нами прочитывалось. Книги покупались в прок, как школьнику костюм на вырост. И потом, кроме прямого назначения, чтобы их читали, книги в доме тогда играли еще и другую, терапевтическую роль. Иначе, кстати, зачем бы их так изящно оформляли? Это только сейчас, когда делается все, чтобы отвратить человека от чтения, их издают абы как  с полиграфической точки зрения и обложки используют исключительно в рекламных целях. А прежде книжный дизайн играл огромную роль, превращая каждую книгу из чтива еще и в вещь. В овеществленный источник знаний и интеллектуального наслаждения.

Вот эта разновидность наслаждений – уже однажды испытанного при чтении или еще только предвкушаемого – и создавала особую атмосферу в доме. Благоприятный микроклимат, сохранявшийся и аккумулируемый наличием рядом с тобой ценного интеллектуального багажа, который в любую минуту можно начать осваивать.

Интересная деталь: я собирал книги самого разного профиля. Кроме художественной литературы, словари, путешествия, по истории религии, археологии, искусству, философии и даже по астрономии. Но нуждался в их наличии у себя дома лишь до тех пор, пока не поступил в университет.

Став студентом, я книги начал потихоньку распродавать. Не только потому, что деньги теперь мне нужны были для чего-то другого. А они действительно понадобились. Студенческая пора – это что-то совершенно особенное. Не завидую тем, кто ее не пережил в полной мере, учась заочно, а не на стационаре. Для меня это было  во всех смыслах золотое времечко. Очень интересное и насыщенное. Помимо занятий, много времени, и к тому же, разумеется, денег тоже, требовало общение, разные побочные увлечения, студенческие пирушки.

 

                                 

                                             Студент-первокурсник. 1961 год.

 

Просить на все это деньги у родителей было, как  теперь говорится, не престижно. Хорош кавалер или гулена, если ты берешь деньги на карманные расходы у родителей. Уважения и интереса к тебе в таком случае – ноль. Поэтому мы жили на крохотные стипендии и еще каким-то образом подрабатывали, кто как мог. А если брали у домашних, то обычно в долг, и непременно долги возвращали.

Меня выручала инвалидная пенсия. А еще я понемногу носил в антиквариат книги. Да и не нужны мне были уже романы Дюма, Жюль Верна, Вальтер Скотта и многое другое. Хотя по-прежнему я тогда много читал, и больше, чем раньше.

Даже выработалась привычка читать несколько книг сразу. Перед сном что-нибудь художественное, днем – книги посерьезней. Но брал я их теперь в основном в университетской библиотеке и вообще проводил в ней немало времени (чудесная библиотека – богатая, уютная, там я познакомился со многими интересными людьми. Особенно, когда пришел туда работать после университета).

Покупать книги я стал реже. Мне было вполне достаточно Научки. Что осталось по-прежнему – как и раньше, меня в большей степени продолжала интересовать литература переводная. Но уже тогда я начал,- наверное, потому, что приходилось готовиться к экзаменам,- плотно почитывать и  русских досоветских писателей.  

Главными авторами для меня тогда были Фрейд, Ницше, Ревалд (потому что все мы в первой половине 60-х бредили импрессионистами), Камю, Монтень. Очень нравились стихи в прозе Тагора, письма Гогена. Зачитывался Достоевским и Буниным. Помню, я долго мусолил большой том переписки Блока и Белого, хотя теперь их письма припоминаю очень смутно.

Книги этих авторов и все, с чем они были тогда связаны, можно сказать, и сформировали меня - мои взгляды, симпатии и антипатии, причем уже навсегда. Весь строй мыслей, мое отношение к чему бы то ни было, вкусы и предпочтения  вытекают из тех книг. Тогда же в мое сознание начала стремительно входить современная литература. Огромное влияние на меня  оказал Эренбург с его мемуарами «Люди, годы, жизнь», «Французскими тетрадями», путевыми заметками, Чуковский, Шкловский. И, конечно, плеяда молодых – Евтушенко, Аксенов, Рождественский и прочие. Но их мы читали в «толстых журналах». Мира книг они еще не касались. Уже тогда интерес к ним был очень велик и  значителен.

Правда, я тут упустил еще две составляющих, оставивших на моем «я» сильный отпечаток.  Это, во-первых,  археология – все началось с замечательной книги Крамера о самых крупных раскопках и археологических открытиях «Люди, боги, гробницы». И огромный «шмат» литературы теософской,  относящейся в первую очередь к культуре и философии индусов. Даже само слово люблю – индусы, почти никогда, впрочем, его не употребляя.

А связано это с серьезными вещами. До войны и позже в Риге действовало Теософское общество. В него был вхож и мой дед Станислав Лавжель – у него до самой смерти (он умер в 1962 году) хранилась хорошая библиотека по теософии. Это считалось запрещенной литературой, поэтому меня к ней не подпускали. Но у меня был близкий друг Юра Калнс. Сын художницы Ингриды Калнс. Его отец, как и мой дед, и две близкие подруги моей мамы  и Калнса тоже, за принадлежность к Теософскому обществу много лет провели в концлагерях и на поселении. Так вот почти все те же книги, которые я краем глаза видел у деда (после его ареста они исчезли) были у Калнса тоже. Вообще он был весьма знающим индуистом-самоучкой. Примерно со старшего класса я часто бывал у него дома, и там, совершенно свободно и с большим интересом, эту, якобы запрещенную тогда литературу, потихоньку почитывал. С меня взяли слово, что я о них – никому ни гу-гу. Домой мне их, естественно, не давали, но «на месте» мы ими занимались часто.

Благодаря Калнсу и его книгам, я узнал про Атлантиду, про Живую этику, карму, йогу и про многое другое. А «с собой» он мне давал щедро издававшиеся в те годы книги по индийской философии и археологии. Я этим был тогда увлечен настолько сильно, что даже мечтал поступить на археологический факультет МГУ, но быстро понял, что это не для меня с моими данными. Зато гораздо позже, когда в конце 70-х у нас началось повальное увлечение парапсихологией и в Ригу стали приезжать лекторы, которых мы с женой ходили слушать, для меня уже это все не было в новинку. Я многое знал и про гипноз, и про реинкарнацию, про телекинез, включая туда же и карму, и прану и многое другое, о чем все слушали, раскрыв рот.

Я уже тогда понимал, что делать  все эти знания «достоянием масс» совсем не обязательно, что они приобретаются как интимный опыт, который огласке обычно не предается. Об этом просто надо знать и не более того.

Наверное, поэтому  в начале 60-х, когда через мои руки прошли многие книги по теософии, всю эту интереснейшую информацию я воспринял без всякого ажиотажа и сенсационности. Наоборот, очень спокойно, с большим интересом, но несколько отстраненно. Как неофит, не «уверовавший» до конца, а лишь желающий узнать побольше.

Интересно просматривать свои записи тех лет - жалко, что я их делал редко, от случая к случаю. Сейчас читаю и удивляюсь. Такое впечатление, как будто их писал не я, а кто-то другой. О чем только тогда не думалось.

Например, о смысле жизни я записал: «Все одушевленное на земле – человек, зверье, вода, деревья - существуют всего лишь ради совершенствования духа, верней, того, что мы применительно к себе привыкли  называть душой человеческой. Но не столько в обыденном житейском смысле, сколько в качестве межпланетной космической энергии. Человек к этой энергии относится так же, как наш организм к воздуху, -  наполняется ею, но о ее сути не задумывается. Между тем, почему говорят – потерял сознание? Это значит, душа, точнее эта таинственная энергия,  наполняющая нас, на время ушла из тела. Прийти в сознание, значит опять ею наполниться. Ум, разум, совесть, наши способности и таланты – все это ее проявления, видоизменяющиеся состояния.

Затем эта энергия,  усовершенствованная или просто видоизмененная человеческой деятельностью и получившая новое качество, покидает наше бренное тело, чтобы вернуться обратно в космическое пространство. Мы никогда не узнаем, для чего происходит такой кругооборот и каково дальнейшее предназначение этой энергии. Да и знать нам этого не надо, как печке, раскаленной горящими дровами совершенно незачем знать, что дрова в ней сгорают совершенно не для того, чтобы гореть, а для обогрева окружающего пространства. Человек скорей всего существует в природе вещей вовсе не затем, что он имеет в виду и как это понимает. О своем предназначении в планетарном масштабе мы не только не знаем, но даже представить себе не можем, как далеко оно от того, что мы делаем.

Ясно только одно, что человек точно так же, как эта печка, служит для «разогрева» некой энергии. И еще, что покинув тело, «весь я не умру», но и помнить ничего не буду. Как новорожденный не помнит прежних мытарств своей души и того, что он испытывал, пребывая в чреве матери».

Вот такие мысли меня тогда посещали.

                                                             * * *

Тут, наверное, надо еще сказать, почему для меня были актуальны именно те писатели, которых я называл. Они были у всех на слуху, но, кроме того, я тогда был сильно повернут на т.н. философии жизни. Меня не столько интересовали разные философские концепты, сколько прикладная философия, ее практическая, нравственная сторона.  

Схоластикой я к тому времени объелся довольно сильно.  Так получилось, что почти два года, пропущенных между окончанием школы и университетом я занимался тем, что по подготовительной программе штудировал разные работы Энгельса, Каутского, даже Ленина. Я ведь тогда готовился поступать вовсе не на филфак, планы у меня были куда более амбициозные. И совершенно невероятные.

 Начну с того, что сразу после школы я сперва увлекся ремеслом переводчика. Переводил на русский язык латышских прозаиков. Все это было для меня настолько серьезно, что я стал посещать секцию переводчиков в Союзе писателей. (Кстати, это была очень сильная секция и в смысле литературной учебы она дала мне очень много). В тот год в московском Литературном институте как раз были квоты на отделение переводчиков для Латвии. Тогдашний наш председатель секции Давид Глезер отослал в Литинститут мои документы. По направлению Союза писателей я должен был быть зачислен в Литинститут чуть ли ни без вступительных экзаменов. Но что-то там не склеилось и эта затея, к счастью, сорвалась. К счастью, потому что труд переводчика не такое уж благодарное дело. Это я хорошо знаю, потому что продолжал заниматься переводами еще много лет.

А тогда я, не поступив в Литературный, решил, что мое место на философском факультете МГУ. И стал готовиться к экзаменам, читая по программе для поступающих работы классиков марксизма-ленинизма. Летом поехал в Москву подавать документы, но…  эта затея тоже провалилась. Документы мои не приняли, так как я приехал без направления соответствующих организаций и требовавшегося стажа работы. Я, помню, каким-то чудом дошел тогда до самого министра просвещения. Он посмотрел на меня, повертел в руках мою медицинскую справку и так это спокойно, обстоятельно мне объяснил, что факультет этот не для меня…

В Москве я остановился у однокурсника моего приятеля из Физтеха. Он очень серьезно занимался недавно вошедшей тогда в моду кибернетикой. Пока я жил у него, он заставил меня прочесть только что вышедшую книгу Винера «Введение в кибернетику», еще что-то о вычислительных машинах и других чудесах искусственного разума, после чего  домой я вернулся, окрыленный уже новой идеей. Магическими словами для меня стали «прикладная лингвистика». Так я постепенно спустился с небес на землю и  созрел для нашего местного филфака, имея довольно таки пестрый багаж совсем не филологических знаний.  И багаж этот мне потом очень пригодился. С тех пор как-то так всегда складывалось, что  во всем, чем бы я ни занимался, меня интересовала не ортодоксия, а прежде всего области соприкосновение разных наук, дисциплин и занятий.

Мое увлечение переводами послужило мне хорошим пропуском на филфак и, наконец, я стал студентом. 

                                          Ох уж эти страсти-мордасти

В самом начале 60-х годов в вузы рвались все. Когда я поступал в наш университет, конкурс у филологов, конечно, был не двадцать пять человек на место, как, например,  в московском ГИТИСе, но для Риги вполне приличный – три-четыре человека на место.

Письменный сдавали в главном здании на бульваре Райниса. Единственное, что я помню о вступительных экзаменах,  как я, написав сочинение, потом сидел напротив главного здания ЛУ в сквере с портативной пишмашинкой «Колибри» на коленях и постепенно приходил в себя. Писал  я что-то о «Поднятой целине» Шолохова, и  это был еще не худший вариант, хотя  роман тогда я еще  не читал. 

Старая пишмашинка, кстати, до сих пор исправно  служит, несмотря на то, что перелопачено на ней не мало тысяч страниц. Собственно, благодаря ей я тогда и поступил, потому что разбирать мои каракули никто бы не стал. А так получилось даже эксцентрично. На вступительный экзамен человек пришел с машинкой. Доцент Николаев, наш горьковед, сперва очень изумился, но быстро сообразил что к чему. Сказал только, чтобы я не очень громко стучал. Меня посадили в дальний угол, и дело было в шляпе.

Впрочем, поступить в университет мне удалось совсем по другой причине. Из сделанных мною к тому времени переводов несколько рассказов с легкой руки замечательной рижской переводчицы Нины Александровны Бать были напечатаны в каком-то сборнике. Это, как оказалось, все и решило. Кстати, Нина Бать была интереснейшей дамой. Литератор московской закваски с тонким художественным вкусом, она некоторое время возглавляла в нашем Союзе писателей секцию переводчиков и, как все талантливые люди, обожала возиться с литературной молодежью. От других литературных секций наша отличалась тем, что такие ассы художественного перевода как Нина Бать, Юрий Абызов и Давид Глезер на каждом обсуждении мочалили своих коллег так, что лучшей литературной школы и представить себе нельзя. Поэтому не поступить на филфак  я просто не имел права.

         Преводчик и многолетний редактор издательства «Лиесма»   Нина Бать.

 

Еще что  запомнилось, как после одного из экзаменов ко мне, счастливому, что я нашел себя в списках, вдруг съехал по перилам  с верхотуры  весь курчавый, с  неизменной своей улыбкой, часто переходящей от смущенья  в смех, один из будущих моих однокурсников. «Ну как, сдал?» - бросил он на ходу и оседлав следующие перила, улетел дальше. Это был Лазарь Флейшман, теперь профессор Стэнфордского университета, известный литературовед и специалист по Пастернаку.

Спустя пять лет, после дипломной работы его, как и меня, только чуть позже, направили работать в Университетскую библиотеку. Ждать у моря погоды - места в аспирантуре. Причем, попал он не к нам, в отдел библиографии, потому что не достаточно хорошо знал латышский язык, а рядовым библиотекарем на обработку книг.

Конечно, ему было обидно. Филолог от бога, с несколькими научными публикациями должен был сидеть на третьих ролях. Даже, когда я внезапно ушел из библиотеки и в библиографическом отделе освободилось место  как раз для него – весь блок картотек по истории русской и зарубежной литературы, - его туда не перевели. Наверное, это и стало последней каплей. Тогда как раз участились отъезды в Израиль, и Флейшман уехал. 

Я вспомнил все это, прочитав  в журнале «Даугава» статью одного известного русского журналиста о латышском языке и латышской нации, которые по его утверждению, в советское время «умирали буквально на глазах». Что латышский язык тогда умирал - это блеф потрясающий. Парадокс в том, что Флейшман, как я понимаю, уехал из Латвии вовсе не из каких-то особых политических соображений. (Хотя таковые были, вероятно, тоже). Поступи он тогда у нас в аспирантуру, я точно знаю, этого не произошло бы. И Флейшман, как ученый, блистал бы сегодня не в Стэнфорде, а в нашем университете. Но засилье латышского языка у нас было всегда так велико и непреодолимо, что Лазарь ни на какую аспирантуру уже не мог рассчитывать.

Сейчас, правда, он утверждает другое. Что дело было вовсе не в аспериантуре, и уехал он совершенно из других соображений. Но я хорошо помню наш разговор в Научной библиотеке. Мы с Лазарем стояли на верхней площадке лестницы и он, опершись на шаткие перила, что вызывало у меня беспокойство – не дай бог не выдержат, -  говорил мне с жаром, что уезжает только из-за аспирантуры. Если бы все сложилось в Риге иначе, разве он уехал бы от своего мэтра и учителя Льва Сергеевича Сидякова!

Я думаю, так оно и было. Найдись для него аспирантское место, он – тогда во всяком случае – никуда бы не уехал.  Но еще один специалист по русской литературе в университете, при наличии у нас таких крупных русистов как Лев Сидяков и Дмитрий Ивлев, просто не был нужен. К слову  скажу, что в точности такая же история произошла пару лет спустя и с Романом Тименчиком.

И, между прочим, переводчица Нина Бать тоже сперва была «англичанкой». Окончив Литературный институт, она переводила на русский язык английскую литературу.  На латышскую прозу  ей пришлось «переквалифицироваться», потому что у нас в Риге ее переводы с английского на русском печатать было негде.

Латышский язык и латышская культура у нас в Риге в советское время были всегда так сильны и,- что бы там сегодня наши политики и журналисты ни говорили,- настолько процветали, что таким, как Флейшман, с его желанием заниматься Пастернаком, или ахматовед Тименчик, здесь делать было  нечего.  В науку их у нас ни за что не пустили бы.

Разговоры о том, что латышский язык в Латвии в советское время «умирал», лично мне легко опровергнуть. Я всю жизнь проработал практически в эпицентре латышской культуры. Так, в частности, занимаясь переводом латышской прозы и, значит, тесно соприкасаясь с издательствами и вообще с пишущей публикой - латышской и русской,- кроме того, четверть века проработав в крупнейших рижских библиотеках – Университетской, Фундаментальной АН ЛССР и дольше всего в Государственной, которая теперь Национальная, я везде и всегда чувствовал, что латышский язык отодвигает русский на второй план.

Да, на улицах у нас в советское время чаще слышалась русская речь. И латыши, склонные по своему менталитету приспосабливаться к окружающей среде, обычно в разговоре тоже предпочитали  переходить на русский язык. Но это еще ничего не значит. Кстати, в смешанных семьях хоть и общались часто на русском языке, а вот новорожденных записывали обычно латышами. Стоит задуматься – почему.

                                                                                                                                                С другой стороны, например, русскому писателю, живущему в Латвии, издать свою книгу было всегда намного трудней, чем латышскому. И не только в Риге, но и в Москве тоже. Книги наших местных латышей печатались в Москве в русском переводе охотнее и гораздо большими (стотысячными, между прочим) тиражами, чем наших местных русских писателей и поэтов. К слову, как ни странно, но это факт, рижанину-латышу в союзный вуз поступить было тоже проще - как нацкадру.

В Союзе писателей Латвии на русских прозаиков и поэтов смотрели, как на что-то второразрядное и некачественное. Тиражи наших местных изданий латышских авторов, даже в русском переводе, в десятки раз были выше, чем у русских. Вот так «на глазах умирал латышский язык и катастрофически вымирала латышская нация».

В университетской библиотеке я работал в группе, которая занималась составлением регулярно издававшихся библиографических указателей научных публикаций университетских преподавателей. И хорошо знаю, что русские разделы этих указателей были в разы меньше латышских. Не говоря уже о том, что и количество латышских преподавателей во много раз превосходило количество русских.

Во всех местных библиотеках любого уровня было принято в картотеках и каталогах в начале каждого раздела ставить сперва латышские карточки, и только после них русские. Даже пишущие машинки в библиотеках были преимущественно с латинским шрифтом. Получить для работы русскую всегда было серьезной проблемой. Читательские билеты заполнялись обязательно на латышском языке. Общались между собой работники в Государственной и Фундаментальной библиотеках, если один из них был латышом, почти всегда тоже на латышском. Даже, если вы по-латышски ни в зуб ногой и поэтому обращались к сослуживцу на русском, он все равно отвечал вам на латышском. И только в Университетской библиотеке ситуация немножко отличалась. Там директором была Софья Малинковская, у нее работало русских, латышей и евреев как-то поровну, так что говорили они между собой на каком языке придется. И, кстати, поэтому здесь общий интеллектуальный уровень  был  тоже заметно выше.

Через отца-скульптора я знал, чем  жил и как работал Союз художников Латвии – там тоже, в полном смысле слова, буквально все было на латышском. (Несмотря даже на то, что СХ, как и другие творческие Союзы, был в прямом московском подчинении). Больше всего поражало меня, когда приходилось бывать в СХ по делам отца, а позже и в Союзе писателей, – насколько и там, и там интерьер и живописные полотна на стенах были выдержаны в строго национальном стиле.  В конце 80-х я занялся театром. Меня приняли в Союз театральных деятелей – и там картина была такая же. Скажу больше, создать в Риге новый русский театр в дополнении к Русской драме и двуязычному ТЮЗу в советское время было просто немыслимо, а вот латышский - всегда пожалуйста.

Русских газет в Риге в советское время выходило тоже меньше латышских. А литературно-художественный журнал был вообще один единственный. В 50-х годах - «Парус». Позже, начиная с 60-х - «Даугава». И тут тоже доходило до смешного. Казалось бы, пожалуйста, публикуйтесь - ведь это журналы  для русских авторов. Однако, нет. Всегда переводы с латышского языка печатались охотней, чем русские стихи и проза. Вот такой феномен! Поэтому исторически уже так сложилось, что более-менее яркие и талантливые русские писатели и художники,- здесь можно вспомнить фантаста Владимира Михайлова, карикатуриста и писателя-сатирика Льва Самойлова, поэта Всеволода Лесига,- уезжали в Россию.

Латышский язык везде, где это касалось культуры, и в подавляющем количестве академических научных институтов и образовательных учреждениях, занимал доминирующее положение. Имелись, конечно, учреждения, где с латышским языком было глухо, как в танке. Но это  касалось исключительно идеологического фронта. Например, в редакции цековской газеты «Советская Латвия» (печатный орган ЦК Компартии Латвии), куда я ушел работать переводчиком из университетской библиотеки. Я отсидел там два года и каждый день не переставал удивляться тому, что эта редакция существует как бы и не в Риге. Латышский язык там не знал почти никто. Меня взяли, чтобы я переводил для редактора и, если время позволяло, для остальных тоже, наиболее важные статьи из латышской периодики.

Это был совершенно уникальный коллектив. Меня всегда поражало – приходишь на работу, спрашиваешь – у журналистов! – что нового? Никто новостей не знает. Там никто ничего не читал, писали  все плохо  и почему-то обожали играть в… нарды. Это такая казахская национальная игра. По-моему что-то среднее между шашками и домино. Из «Советской Латвии» я бежал так, что пятки сверкали. И был безмерно счастлив, когда, в то время директор Госки,  Айна Деглава взяла меня без всяких сложностей к себе в библиотеку. Это был случай,  похожий на тот, когда Малинковская вот так же безоговорочно, взяла к себе Флейшмана. Только его это тогда не спасло. Впрочем, как знать - иначе он может и уехать не сумел бы. И не приезжал бы теперь, как чуть ли ни мировая знаменитость, каждое лето в Ригу, и о нем не писали бы  с придыханием все наши русские газеты.                                                                                 

                                                У  нас была своя богема

Говорят, так много кафетериев, как сейчас, в Риге никогда не было. Правильно говорят. Например, сорок лет назад у нас их в количественном отношении было несравнимо меньше. Но зато какие!

Я вспоминаю  время своей студенческой поры, начало 60-х, когда в Ригу завезли легенду о парижской богеме и знаменитой «Ротонде» - парижском кафе, где собиралась большая ее часть. У нас по рукам ходили уже издававшиеся тогда в Москве альбомы французских импрессионистов. Художественная молодежь бредила Монмартром. Под влиянием всего этого рижские студенты вместе с начинающими литераторами и молодыми художниками тоже стали тусоваться в центровых кафетериях.

Трудно сказать, где я проводил больше времени – на лекциях в университете или в кафе с необычным названием «Дубль». Оно находилось на теперешней  ул. Калькю, в доме № 5, рядом с бывшим художественным комбинатом «Максла».  

Удивительное было заведение. Всего четыре или даже три круглых столика с мраморным верхом, а народу набивалось - туча! Кому-то даже случалось стоять с чашечкой кофе, подпирая стенку. Зимой, в морозные дни, окна в «Дубле»  запотевали и по стенам скатывались капли конденсирующейся влаги – это пышнотелая хозяйка Роза, лучше всех в Риге готовившая кофе, беспрерывно колдовала над стареньким импортным автоматом-кофеваркой. Пар от него стелился по потолку, облаком вырываясь на улицу, когда в «Дубль» входил новый посетитель. Кстати, кофе тогда стоил удивительно дешево: ординарный - 8 копеек, двойной, почему, собственно, это кафе и называли «Дублем»,– 16.

Рижская богемная публика кучковалась в те годы по нескольким питейным заведениям разного калибра. На углу Горького (теперешняя ул. Валдемара) и Дзирнаву находилась «Сигулда», где подавали довольно жидкий кофе, но почему-то в стаканах с подстаканниками. Здесь нашли приют тогда еще совсем молодые и начинающие поэт Сергей Христовский, прозаики Алберт Бэлл и Айвар Калве.

Кто был постарше, вместе с «молодежкинской» гвардией ходили во «Флору», на ул. Ленина (теперь ул. Бривибас) - редакция газеты «Советская молодежь» находилась рядом, за углом, в старом двухэтажном деревянном доме.

В «Дубле» тогда царила особая атмосфера. Кстати, с публикой из комбината «Максла» ничего общего не имеющая. В основном здесь дислоцировались несколько человек из Дома радио со своим окружением. Выделялся среди них поэт Сева Лессиг, всю жизнь отдавший журналистике, а что касается стихов, издавший всего лишь один небольшой сборничек. Перед тем как отправиться на службу, он забегал сюда выпить натощак чашку кофе. Пока никого из приятелей не было, Лессиг строчил на свежую голову прелестные, немного печальные лирические стихи и убегал, чтобы посреди дня вернуться сюда опять и присоединиться к шумному застолью. Лессиг уехал потом в Москву и там сгинул.

Каждый день бывал здесь еще один известный в Риге поэт - Иосиф Бейн, шумный грудастый человек с тонким еврейским юмором. Он  способен был на ходу, экспромтом сразу сочинить целую поэму.  Острил, балагурил. Почему-то все думали, что он заядлый холостяк. Но однажды Бейн нас поразил - пришел на какую-то поэтическую вечеринку с женой, и тут оказалось, что у него чуть ли ни семеро детей. Если Лессига изредка печатали в местных газетах, то Бейна не печатали вообще. Считалось, что он слишком «воздушно» пишет, чтобы публиковаться рядом с нашими рижскими официально признанными пиитами Куняевым и Алатырцевым. Ну, никак нельзя было представить себе его стихи на одной газетной полосе с ними. Или в литературном журнале «Парус», который редактировал Куняев. Потом Бейн уехал в Израйль и как поэт там, к сожалению, так и не состоялся.

Еще одной популярной личностью и завсегдатаем «Дубля» был Влад Филатов, душа кампании и любимец дам. Он тоже баловался экспромтами, но по большей части «альбомными», застольными - в одно ухо влетело, в другое вылетело. В литераторы он тогда еще не метил. По поводу Филатова и  Лессига все немного прикалывались - дескать, оба они вовсе не из радиокомитета, как тогда назывался Дом радио, а из другого - госбезопасности. Это к тому, что Лессиг всегда появлялся с репортерским магнитофоном в небольшом  кожаном чемоданчике. Редко кто тогда имел такой. Он ставил чемоданчик под стол или у окна, и все настороженно косились, не записывает ли он их разговоры. А Филатов - тот вообще ходил «с кольтом». Он в те годы служил в сыске. Уголовном, разумеется.

Господи, кто только в «Дубле»  не бывал и чем мы только не интересовались. Мэтром заходил важный, похохатывающий художник Артур Никитин, у которого уже тогда рядом была своя мастерская. И Виктор Цветков – тоже художник, но без имени и без мастерской. Иногда появлялся, правда, очень редко, Макс Высоцкий, оператор с местной телестудии и известный рижский меломан. Много позже, уже окончив режиссерское отделение ГИТИСа, он с нуля создал Красноярский Оперный театр. Мелькали и другие художники, балерины, поэты, журналисты…

Случайная публика, забегавшая сюда перекусить по пути в Старый город, смотрела на них с любопытством и недоумением. Чужим здесь было  не по себе. Тут всегда громко спорили, говорили о непонятных, высоких материях, декламировали свои и не свои стихи.

Все тогда  читали  одни и те же книги, пересказывая их тем, кто чего-то не мог достать.  Дежурными именами были Фрейд, Евтушенко (он тогда как раз опубликовал свои откровенные записки о первой загранпоездке в Лондон), Эренбург и очень модный тогда Ницше. А еще, разумеется, французские импрессионисты с их предшественниками и последователями.

Каждый день, между прочим, все соблюдали своеобразный ритуал – ходили, как немец в кирху,  в книжный магазин напротив часов «Лайма». Он находился как раз там, где сейчас американская забегаловка, и считался вторым по величине после Центрального книжного. Хорошая новая книга моментально становилась событием, все спешили ее приобрести.

Хрущевская оттепель сформировала тогда среду, в которой «начинались» почти все, кто сегодня представляют собой какую-нибудь общественно значимую величину. Кого я никогда не видел в «Дубле», так это Владлена Дозорцева, но Лессиг, Бейн, Христовский и он, Дозорцев, были неизменными участниками всех поэтических «читок», регулярно устраивавшихся на филфаке, в самой  большой аудитории над знаменитым магазином «Сакта» (теперь там главпочтамт). Сидели тесно, яблоку было негде упасть.  Поэты читали свои стихи, казавшиеся нам всем прекрасными, после чего этих же авторов начинали громить преподаватели филфака.

Что интересно, в «читках» никогда не участвовали поэты уже состоявшиеся – у кого были свои сборники и публикации. Их тут, наверное, освистали бы. Официальная местная литература была у нас не в чести. Мы не только не читали ее, но и не признавали тех, кто уже приобрел хоть какой-нибудь публичный статус. И, собственно, вся наша богемная жизнь тоже для каждого из нас заканчивалась, как только его литературные опусы или картины выходили «в тираж».

Но так как издать книгу, продать картину или сделать выставку было тогда совсем не просто, то славный «Дубль» долго оставался нашей «альма-матер»

Мы, тогда еще студенты-филологи Христовский и я, вместе с джазовым музыкантом Александром Айрапетяном и  художником Виктором Цветковым, сидели в «Дубле» особняком, за «своим» столиком. Отношения с «отцами русской демократии», как называл остальную публику Макс Высоцкий,  у нас были шапочные. Даже сам «Дубль» между собой мы предпочитали называть иначе - «Момом», по имени античного бога-пересмешника, изгнанного с Олимпа за злословие.

                                              Начало 60-х гг. Я с сестрой

                                               (оба слева) и Максимилиан

                                                      Высоцкий (справа).

 

Что-то общее  с этим Момом, отличавшее нас от прочих обитателей «Дубля», действительно было. Мы не воспринимали их, в постоянном окружением каких-то манерных дам, всерьез, и общего языка найти тоже не старались. Мы были чуть младше и, наверное, поэтому тогда еще свои «заседания» в «Дубле» считали своеобразной работой над собой. А через пару лет, когда я уже учился на одном из последних курсов, а Христовского забрили в армию, наша компания вообще передислоцировалась в кафе «Каза».

Тоже странное название. Не помню уже, в связи с чем так латышская молодежь из Академии художеств называла это кафе на ул. Вальню, напротив Дома работников искусств. С козой у него точно не было ничего общего. Скорей, это связано с новым венгерским кофеварочным аппаратом, который там установили –  он назывался Cassio.

Кстати, некоторые филфаковцы-шестидесятники и пара будущих актеров ТЮЗа и Русской драмы гораздо раньше, чем мы ушли в «Казу», оккупировали кафе напротив «Казы», в самом РАБИСе (Дом работников искусств). Его,- на манер Эренбурга парижского периода,- они называли  «Ротондой». Но здесь царил совсем другой дух, чем в «Дубле». Тон задавали актеры ТЮЗа и публика собиралась в основном еврейская. В ходу были иные книги и иные имена, например, Дубнов с его «Историей еврейского народа», и совсем другой юмор. Стихи тут тоже читали другие поэты.

Да уж, посиделки в кафетериях тех лет было модным занятием. Причем не вечерние, а послеобеденные. Очень популярным у студентов и молодых художников тогда было только-только  открывшееся на углу Стрелниеку и нынешней ул. Элизабетес  кафе «Юность». Известным оно сразу стало благодаря украшавшим его стены гравюрам замечательного, одного из популярнейших тогда в Латвии, художника Семена Шегельмана, вскоре уехавшего на Запад. Первое время после открытия «Юности» русские поэты там часто читали свои стихи. Но то ли кофе в «Юности» подавали невкусный, то ли еще из-за чего-то, только своим оно для нас так и не стало.

В те годы, в середине 60-х и позже, намного  усилилось влияние студентов-латышей из Академии художеств и молодых латышских поэтов. Они все отличались от нас какой-то особой раскованностью и повышенным чувством вседозволенности. В «Казе» мы все вместе, латышские и русские студенты и не только студенты, кучковались вокруг Сандриса Рига, известного сегодня экуминиста, а тогда человека совершенно уникального. Балагура и анекдотчика, грешившего стихами, парадоксами и вообще всякого рода неожиданными выходками. Позднее он уехал в Москву и там за христианское диссидентство «отсидел на нарах». Теперь опять, вот уже несколько лет, обитает в Риге. А тогда, в конце 60-х, вместе с Айрапетяном, они стали душой огромной компании нарождавшихся у нас битников.

Правда, эта атмосфера уже сильно отличалась от той, что царила в «Дубле», в «Сигулде» или в местной «Ротонде». C «Казой» связан период, когда традиции парижской «Ротонды» стали резко сходить на нет. Интеллектуальный дух иссяк. Такие фигуры, как Бэлл, Калве, Марис Чаклайс перешли в статус признанных – они вступили в Союз писателей и уже молодежного мейнстрима не определяли.  Русские поэты тоже ушли в «официальную литературу» тех лет.

Инициативу переняли латышские художники Майя Табака, Бруно Василевский и их окружение. Публика очень талантливая, но патологически раскованная. В этой среде царил культ чувственности с пошловатыми выходками типа «свальных свадеб» и агрессивных ню. В подворотнях возле модных тогда кафе стали тусоваться фарцовщики или, как их теперь почему-то называют, тюльпанщики, промышлявшие кроме всего прочего наркотой. Вскоре эта публика стала запросто подсаживаться за столики завсегдатаев «Казы» и соседнего «Птичника», большого летнего кафе под открытым небом, на месте которого теперь стоит отель Де Рома. Колеса, портвейн и сухач резко изменили климат рижской богемы. В кафе начались шмоны, гэбэшники держали его под своим прицелом (из-за тех же фарцовщиков, кстати, а вовсе не по идеологическим соображениям, как тогда казалось), и сидеть там становилось небезопасно.

Как говорится, недолго музыка играла. Студенты-шестидесятники с филфака, из Академии художеств и Консерватории  защитили выпускные дипломы и занялись делом. Те, кого по инерции еще тянуло в кафетерии, к коллективным посиделкам, предпочитали ходить в «Птичник», а то и вовсе в новомодный тогда бар ресторана «Рига».

Примерно в то же время или чуть позже студенты Академии художеств освоили новый плацдарм – кафе «У Христа за пазухой» в Планетарии. Я как раз в это время уже работал в  здании напротив - в университетской Научной библиотеке. Поэтому все свои обеденные перерывы проводил тоже  «У Христа». Почему кафе так называлось, ясно – до Планитария это был православный Христо-Рождественский  собор. Затем его надолго превратили в научный школьный центр с очень хорошим кафе. Школьников сюда водили «на небо поглазеть» - в виде модели, конечно. А мы, покупая билеты как бы в кинозал, шли в кафе. Между прочим по одной простой причине. Сюда дирекция Планетария переманила из «Дубля» Розу. Она по-прежнему  готовила лучший в Риге кофе. А за ней потянулась и вся богемная тусовка.

Правда, публика здесь, «У Христа за пазухой» собиралась в основном уже латышская. Так постепенно русская традиция кофепития себя исчерпала. А спустя несколько лет был восстановлен в своем прежнем статусе и православный Христо-Рождественский собор. Кафе «У Христа за пазухой» стало такой же легендой, как и все остальные кафетерии,  где собиралась русская художественная молодежь. Все эти питейные заведения – «Дубль», «Сигулда», «Флора», «Каза», «Птичник», «У Христа» -  в разное время исчезли с карты современной Риги.