За проволокой
Георгий Тайлов
Православие в Латвии.
Исторические очерки. Сборник статей под редакцией А.В.Гаврилина.
Выпуск №4 - Рига, 2004 год.
За проволокой.
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 21
Глава 22
Глава 23
Глава 24
Глава 25
Глава 26
1944 - 1955 гг.
По окончании Рижской городской (Ломоносовской) гимназии и одного курса филологического факультета Латвийского Университета Георгий Тайлов получил благословение будущего священномученика архиепископа Рижского и Латвийского Иоанна (Поммера) на поступление в Рижскую Духовную семинарию. Работая днем конторщиком на фарфоро-фаянсовой фабрике Кузнецова, вечером Тайлов учился в семинарии. По окончании в 1937 году семинарии был рукоположен епископом Елгавским Иаковом (Карпом) во иереи и назначен настоятелем латышского прихода Св. Николая Чудотворца в г. Вентспилсе, где служил также законоучителем основных школ и гимназии. Выл членом комитета городской управы по социальному обеспечению детей безработных родителей, писал статьи для православного журнала «Вера и Жизнь», обслуживал также приход церкви преп. Сергия Радонежского в Угале. Летом 1941 года Латвия была аннексирована Советским Союзом, а Латвийская Православная Церковь лишилась юридических прав. Через год Латвия была оккупирована войсками фашистской Германии. Узнав о посылке во Псков группы, священников для восстановления там храмов и церковной жизни, о. Георгий попросил митрополита Сергия (Воскресенского) включить его в состав миссионеров, отправлявшихся в Россию.
Осенью 1941 года, к Дмитриевской субботе, о. Георгий с группой миссионеров прибыл во Псков. Отсюда о. Георгий был направлен в Островский уезд, где служил в ряде храмов (Велье, Печане), а также совершал богослужения в окрестностях Святогорского монастыря. Отец Георгий активно участвовал в восстановлении богослужебной и церковно-приходской деятельности в Пушкиногорском, Сошихин- ском и Новоржевском районах. В Святых Горах были открыты курсы преподавателей Закона Божия, под руководством о. Георгия было отремонтировано 12 храмов. В 1941 году о. Георгий был награжден набедренником, в 1942 году - орденом Миссии. В 1943 году о. Георгий Тайлов был назначен и. о. благочинного Опочецко-Новоржевского округа, в котором служило 10 священников.
В феврале 1944 года о. Георгий Тайлов вместе с семьей вернулся в Латвию в распоряжение епископа Рижского Иоанна (Гарклавса). Проживал у родных в пос. Гаеры. Абренского уезда (ныне - Пыталов- ский район Псковской области). Священник Георгий Тайлов временно был назначен на приход с. Коровск Резекненского благочиния на вакансию псаломщика. С приближением фронта не стал эвакуироваться, оставаясь служить в храме. 30 октября 1944 года о. Георгий Тайлов, как и большинство миссионеров, был арестован и отправлен в Ленинград, сначала во Внутреннюю тюрьму НКВД, а затем - в «Кресты». Осужденный на 20 лет каторжных работ, провел в лагерях НКВД 11 лет. В 1955 году по амнистии был освобожден со снятием судимости.
После освобождения в декабре 1955 года вернулся в Латвию (в Карсаве проживала семья о. Георгия). Служил на различных латвийских приходах, в том числе: с 1957 года - настоятелем Галгауской Иоанно-Предтеченской церкви, затем - в Рижских Благовещенской и Св.Троице-Задвинской церквах, Троицком соборе и Св. Александро-Невской церкви. В 1957 году был возведен в сан протоиерея, в 1975 году награжден медалью преп. Сергия Радонежского, в 1978 году - орденом преп. Сергия Радонежского, в 1980 году - орденом Кн. Даниила Московского. С 1980 года - священник Рижского Св. Троице-Сергиева женского монастыря. В 1992 году возглавил новую православную общину в г. Огре, выстроившую в 2001 г.
1992-2002 гг. храм Св. Николая Чудотворца. В настоящее время - настоятель этого храма.
Тема сталинских лагерей достаточно широко освещалась как в научной, так и в мемуарной литературе. Однако предлагаемые воспоминания о. Георгия Тайлова представляют исключительную научную ценность, так как затрагивают совершенно неисследованный аспект «лагерной темы» - положение православного священника в местах заключения. Не претендуя на строго научную публикацию мемуаров, мы не ставили перед собой задачи сопроводить текст комментарием: дополнить сведения автора о том или ином лице или событии, указать отсутствующие источники цитат, отметить расхождения со свидетельствами других источников об этих же событиях и т. д. При информационной насыщенности мемуаров о. Георгия подготовка такого комментария потребовала бы огромной работы, которая неизбежно отдалила бы знакомство читателя с этими интереснейшими воспоминаниями. По этой же причине текст воспоминаний был подвергнут лишь минимальной редакционной правке.
Война прошумела мимо, оставив после себя развалины, преждевременные могилы, незажившую боль близких утрат... Люди стали приспосабливаться к новой жизни среди пепелищ прошедшего огня войны. Три месяца прошло с тех дней, когда над местностью пылал неумолимый жертвенный огонь ненасытному Марсу...
Близилась зима. Снега еще не было, но мороз успел уже сковать землю. Листья на деревьях давно облетели. 30 октября приходилось на понедельник. Еще накануне, сразу после обедни, за мною приехали. Умер отец одного знакомого хуторянина, и родня хотела похоронить его с подобающей ему честью. Вечером надо было служить у гроба всенощную, утром «поднимать» тело, т.е. делать вынос, а с утра служить заупокойную утреню, обедню в храме и погребение. Поэтому ночь на 30 октября пришлось ночевать у родственников покойного за Утроей, а с утра спешить после выноса на погост, чтобы там встретить тело. Освободился я лишь к обеду, после которого решил воспользоваться хорошей погодой и проехаться на велосипеде. Быстрое движение, свежий морозный ветер, застывшие кругом леса и перелески давали ощущение радости жизни среди некоторого оцепенения окружающего мира. «Как хорошо, - подумал я, доехав до деревни Лединки, лежавшей от погоста в 4 километрах, - ведь все-таки ничего плохого не случилось, никакой общей высылки населения, жившего ранее под оккупацией, не произошло, напрасно сушились сухари и ходили тревожные слухи! Мы ведь на свободе». Но здесь я вспомнил, что сегодня хотел проверить часы по солнцу, которое должно было согласно календарю сесть в 6 часов вечера, и повернул домой, чтобы вовремя быть дома.
В 6 часов, когда солнце спустилось за бор, а часы, подведенные мной, мелодично пробили шесть раз, невдалеке от нашего дома остановился грузовик. Я сначала не придал этому значения, но вскоре у дверей постучался председатель волостного совета, знакомый мне ранее, его сопровождал человек с автоматом в руках. Я попросил их пройти из прихожей в комнату, но вооруженный вошел, а председатель исчез внезапно назад к машине. Вошедший успокоил меня, что его попутчик сейчас вернется. Действительно, он возвратился, но не
один. Его сопровождал капитан госбезопасности. Мое недоумение прояснилось. Стараясь держаться как можно вежливее и непринужденно, последний спросил: «Вы здесь давно служите? А где Вы раньше работали? Документы у Вас при себе?» Ознакомившись с паспортом, капитан продолжал: «А кроме Вас были здесь еще священники? Где они сейчас?» Когда я ответил на последний вопрос, что не знаю этого, последовала реплика: «Но ведь Вы вместе служили с Легким, Вы ведь должны знать, куда он собирался ехать?» - «19 июля фронт подошел неожиданно и многие бросились, кто куда, я остался здесь на одном хуторе, а Легкий поехал в сторону Балтинавы, больше я его не видел». Тень недоверия мелькнула по лицу капитана, но сразу исчезла.
«Знаете, Георгий Иванович, поедемте с нами в Пыталово, надо выяснить одно дело - возьмите с собой все свои хорошие характеристики, немного еды...». Жена, наблюдавшая этот разговор, побледнела. «Вы не волнуйтесь, - обратился к ней капитан, - это не арест, если бы я арестовывал, то предъявил бы ордер, ваш муж вернется». Но все было ясно и без этой оговорки. Жена стала собирать белье, сухари, полотенце и велела позвать девочку, игравшую во дворе. Ребенок сразу заметил что-то необычное в доме. «Мама, мы выселяемся?» - обратилась она к матери. Последняя безмолвно собирала что-то в мешок. «Папа, мы выселяемся?» - «Нет, детка, я уеду только и потом вернусь опять!» - выдавил я из себя слова, оказавшиеся пророческими, но лишь через 11 с лишним лет. Капитан обратился к нашей работнице: «Только никому не говорите, что батюшка выехал, он завтра вернется». Сдерживая слезы, мы расстались. Семья с работницей вышла проводить меня до машины. В последнюю минуту жена спросила: «А крест ты взял с собой?» - «Да, конечно». Я знал, что начинается крестный путь.
Капитан предложил мне забраться в кузов, и сам влез туда, взяв с собой и автомат. Это насторожило меня, но оружие предназначалось не для меня. Проехав через полуразрушенные Гавры, мы направились по шоссе к Вышгородку. Одиночные выстрелы и взрывы раздавались изредка с окрестных хуторов. Ребята, подобравшие брошенную амуницию, с большим интересом использовали ее для своих игр. При каждом таком звуке капитан настораживался, и рука его крепче сжимала автомат: «Это ваши партизаны стреляют?» - «Нет, это дети, никаких партизан здесь нет». Меня мало интересовали эти то резкие, то глухие взрывы. Перед глазами стояла сцена прощания с семьей, полные скорби глаза жены... «Давайте поговорим откровенно, - обратился ко мне капитан, - Вы ведь знаете, где находится Легкий - это точно! Мы Вас взяли для того, чтоб Вы нам это сказали. Как только
Вы укажете его местонахождение, мы Вас освободим». - «Я не знаю, где он сейчас, я Вам сказал уже все, что мне известно». - «Но этого не может быть, ведь Вы вместе служили, его планы были Вам известны, где он сейчас?» - «В Коровске его нет, а дальнейшее я не знаю!»
- «Разве Вы хотите с нами ссориться, не советую вам. Мы Вас задержим до тех пор, пока Вы нам не скажете, где Легкий».
В Пыталове, представлявшем собой почти одни развалины, машина остановилась у милиции. Меня поместили почти в отдельной комнате. Когда совсем стемнело, капитан вызвал меня наверх. «Ну, как, Георгий Иванович, - сказал он, пытливо всматриваясь в мое лицо, - что Вам известно о Легком? Где он сейчас?» Я повторил свои прежние высказывания. «Значит, Вы не хотите нам помочь, хорошо, будем ссориться, здесь Вы не останетесь!» Ночь я проспал на столе, подстелив под себя свой дорожный овчинный тулуп. После того, как и утром наш разговор кончился ничем, капитан предложил мне собираться. Нас сопровождал какой-то милиционер до станции железной дороги. «Мы едем в П.», - заметил сухо мой конвоир. На путях стояли товарные вагоны, груженные беженцами, возвращавшимися из Литвы на свои пепелища. В одном из них нашли место и мне. Вскоре колеса завертелись на северо-восток к Острову. Как сообщить жене, что меня увезли дальше? Они собирались на следующий день приехать в Пыталово. Кругом сидели на своих котомках равнодушные, согнанные войной на чужбину люди. Капитан не спускал с меня глаз. Остров. Разбитая, обезображенная станция... Медленный путь дальше. Не менее радостно выглядел Псков. Выжженные дома, пустынные улицы. «Немцы, должно быть, к Вам хорошо относились, они уважают священников», - говорит, шагая рядом со мной капитан.
- «Они ведь безбожники, им все равно». Это кажется моему спутнику непонятным. Мне надо объяснять. На Некрасовской он стучит в дверь полуразрушенного дома. Открывает молодая женщина, знакомо улыбающаяся ему. Капитан заходит как к себе домой. «Карапет в управлении?» - «Да, он еще не вернулся», - отвечает хозяйка. - «Располагайтесь», - распоряжается мною конвоир. Вскоре он уходит, даже оставив меня в обществе жены его товарища. Видно ей не впервой принимать таких гостей. Как будто и глаза за тобой нет. Разговоры о том, о сем. Окна без стекол, завешены одеялами, обстановка убогая. Хозяева - люди приезжие. Позже приходит глава семьи - высокорослый армянин с погонами капитана. Он тоже вполне выдержан. На ночь стелимся по-походному на одной кровати с моим капитаном. Я к стенке, он сбоку. Утром опять мужчины уходят, хозяйка дает мне книги - Пушкин, Куприн и даже Каутский. Обедаем кое-как, делюсь и своими припасами. Вечером мне объявляет пришедший капитан -
мой конвоир - едем в Ленинград, билеты уже взял. «Если обещаете себя также хорошо вести, то и в Питере будете на моей квартире, - успокаивающе замечает он, - хотя я Вас и должен был бы сдать в отделение милиции». О Легком больше ни слова. В поезде капитан галантно занимает мне верхнюю полку в купе НКВД. Выходит в коридор. «Он спокойный?» - спрашивает у него работник железнодорожного НКВД. - «Да, спокойный». Внизу скоро появляются четыре разнокалиберных лица, среди них в одном узнаю Караваева. Все они уже знакомы между собой. Разговор о чем-то далеком, как будто обыкновенные пассажиры. Мой знакомый говорит много, но не со мной. Я отлеживаюсь наверху, чувствую себя сносно. Ритм колес убаюкивает.
Утром выходим в хмуром Ленинграде. Идем к остановке трамвая на Литейном. В голову приходят бессмертные стихи: «Над омраченным Петроградом дышал ноябрь осенним хладом». Было уже
3 ноября. Капитан, мой спутник поневоле, изображает из себя гида: «Видите, город живет нормальной жизнью - работают магазины, транспорт. Следы блокады уже исчезли.... Вот дом, где жил Некрасов, а вот крыльцо, у которого он написал свои «Размышления у парадного подъезда...». Теперь сходить». Пройдя несколько шагов и завернув на другую улицу, мы очутились перед высокими воротами большого здания. Капитан позвонил: «Это следственная тюрьма?» - вырвалось у меня. - «Да, тюрьма». Дверь открылась. Мы вошли под мрачные своды. «Входящий, оставь надежду!» - мелькнуло у меня в голове.
В комендатуре капитан сдал меня дежурному. Надзиратель провел меня по коридору и открыл дверь одной из маленьких камер, без окон, с одной скамейкой у стены. Сюда доносились голоса из коридора. Рядом в камере плакала молодая девушка: «Мама, милая мама!» - повторяла она между всхлипываниями. Думалось: нужно ко всему приготовиться, здесь и голода хлебнешь. Через некоторое время распахнулась дверь, и женщина подала мне миску с ячневой кашей и кусок хлеба. Это блюдо показалось мне знакомым, когда-то я его уже едал. Потом меня вызвали в комендатуру, обыскали, взяли все режущие и колющие предметы, подтяжки, предложили снять крест. Я отказался: не я его одевал, не мне его снимать. Тогда дежурный сделал это сам. За наперстным иерейским последовал и золотой нательный. Позже, когда дежурный остался со мной наедине, он сказал: «Я не мог не снять с Вас крест - этого требуют правила».
Он выписал мне квитанцию, что изъяты - крест белого металла на такой же цепи и крест, кольцо и иконка желтого металла. Золото и серебро именовались здесь по- иному. Сидя позже в камере, я слышал, как кого-то выпускали домой. «Я ведь ничего не делал, - говорил мужской голос, - только по сбору на ремонт церкви ходил».
Настроение у выпускаемого было повышенное. Подали обед аналогичный завтраку. Позже я услышал в коридоре знакомую фамилию священника из Пскова.
Его куда-то уводили...
Вечером я пристроился на скамейке и стал дремать... Дверь внезапно открылась. «Фамилия?»
- спросил надзиратель. Я назвался. «Приготовьтесь!» Я встал.
«Выходите без вещей!» Дверь была заперта, и мы пошли - я впереди, взяв по команде руки назад, а надзиратель за мной. Миновав многие коридоры, лестницы, опять коридоры, мы добрались до кабинета следователя. Но иногда происходило непонятное. Надзиратель загонял меня в угол, и я стоял там спиной к коридору до тех пор, пока мимо проходили или проносили что-то. Что это было? Думалось мне сначала - раненые и трупы расстрелянных? Позже я, став смелее, скосив глаза, видел проводимых мимо людей, шедших, как и я, под конвоем надзирателей куда-то, иногда молодых, иногда старых, женщин и мужчин. Раз как-то видел, проходя мимо, загнанную в угол девочку с косицами лет 15 - 16. Встречались и знакомые спины и затылки. Но первое время порядок следования действовал угнетающе.
Следователь оказался человеком в штатском, сидевшим за письменным столом. Он предложил мне табуретку, стоявшую далеко от этого стола. Я сел. «Фамилия? Звать? Отчество? Год рождения?» Последовал ряд вопросов. Когда мои ответы, казалось, удовлетворили следователя, он отодвинул от себя папку с бумагами и сказал: «Расскажите свою автобиографию». Я начал говорить. Следователь сначала слушал рассеянно, но когда я дошел до назначения в Псков, его внимание удвоилось. Пошли вопросы: «Почему Вы остались на оккупированной территории?» - «Не успели эвакуироваться, наступление было очень быстрым, немцы застигли наш район врасплох, почти никто не успел уйти!» - «Но ведь были люди, которые ушли, убежали, эвакуировались в тыл страны?» - «Были, - отвечал я, - но их было очень мало, Прибалтика была захвачена в очень короткое время». - «Значит была возможность уйти от врага, Вы ею не воспользовались - заметил следователь. - А почему Вы не ушли позже в лес к нашим партизанам?»
- «Но я не имею права покидать свой приход, свое стадо, воевать с оружием в руках, мне не положено», - возразил я. - «А почему у нас были священники, которые воевали в рядах Красной Армии, помогали партизанам?» Последовал новый вопрос, и сразу следователь перешел в атаку: «Скажите лучше откровенно - Вы ждали немцев, Вы всегда были врагом советской власти, Вы готовились к войне с нами!». Он встал и заходил по комнате. Я отвечал, что немцев не ждал, врагом власти Советов я себя не считаю. Тогда он изменил тон: «Мы Вас понимаем, Вам ведь тоже надо было жить и Вы пошли служить немцам!» - «Я немцам не служил, я всегда служил Церкви и народу»,
- сказал я. «А Миссия ваша не немцами была основана? Ведь Вы были миссионером?» - «Да, миссионером был, но в Миссию направлен был митрополитом, экзархом Московской Патриархии!» - «Разве Вы не знали, что Сергий ваш митрополит создал ее по заданию немецкого гестапо?» - «Об этом ничего не знаю, Сергий был для меня прежде всего архиерей и ему я должен был подчиняться. О существовании гестапо на оккупированной территории я не знаю и считаю, что его не было». Следователь усмехнулся: «Не стройте из себя простачка, нам все известно, Вам лучше скорее сознаться, получить срок и ехать отбывать наказание, а иначе... - его голос стал угрожающим - мы можем с Вами и по-другому поговорить, кроме того, - сказал он примирительно, - нам все известно, архив Миссии попался в наши руки, начальник ее - Зайц, тоже у нас, так что запираться Вам нечего. Вы нам все расскажите: как Вас немцы завербовали к себе в разведку, почему Вы не уехали с ними при отступлении и с каким заданием остались?» Вопросы были ужасные, неотвратимые и, как видно, здесь нельзя было доказать, что ты не верблюд, каким тебя хотели во чтобы то ни стало сделать. Но следователь взглянул на часы, поднял трубку телефона на своем столе: «Из кабинета №... возьмите», - затем что-то отметил себе, и вскоре в дверях появился надзиратель, который повел меня назад в камеру. Когда мы проходили по коридору, я увидел на стене часы, которые показывали уже 5-й час. Так эту ночь мне заснуть не удалось. Вскоре подали завтрак... Но было не до сна. Следовало ожидать дальнейшего нажима следователя и дальнейших ночных
допросов, когда человека клонит ко сну и он особенно слаб и вял психически...
Следующая ночь опять была проведена у следователя. Он требовал подробного рассказа о том, как якобы я стал орудием немецкой разведки после того, как добровольно остался на оккупированной временно немцами территории. «Как это добровольно?» - заметил я. - «Но ведь у Вас была возможность рано или поздно покинуть район, занятый немцами. Вот, например, я, - заявил следователь, - меня застали немцы, но я потихоньку ушел, перешел фронт и явился к своим в ряды Красной Армии. Разве Вы не могли то же сделать? А не сделали этого, значит, не хотели, значит, Вы добровольно остались у немцев - не так ли?» Логика была убийственная. Нельзя же было начать здесь во Внутренней тюрьме обвинять руководство государства и армии в неподготовленности к войне с сильным фашистским государством, вооруженным до зубов? У меня было два пути, на перекрестке которых я стоял, - отрицать все и быть подвергнутым избиению, пыткам, поплатиться своим здоровьем или соглашаться с логикой следователя и подписать какие угодно выдвигаемые им, хотя бы и абсурдные, обвинения. Какая-то подсознательная мысль в эти тяжелые минуты подсказала мне, что все это несерьезно, результаты такого следствия, срок наказания не придется нести до конца. Я избрал последний путь. Да, соглашался я, я остался, я был всегда настроен против Советов, я был так воспитан с детства и т. д. Все последовательно и логично ложилось в протокол следствия. Но как же насчет вербовки? Никто меня не вербовал. Я рассказал, что меня вынудили покинуть мой бывший приход в Курляндии, почему я попросился во Псков, как случайно мы выехали из Риги туда через посредство немецкой станционной комендатуры, какую роль сыграл в этом один из наших спутников с его безупречным знанием немецкого языка. Все это было выслушано, но ничего не запротоколировано. Утром следователь отпустил меня с допроса.
Вскоре в камеру явился надзиратель, обыскал мои вещи, велел собираться, и повел меня на шестой этаж в одиночку. Это была благоустроенная, герметически закупоренная камера с окном во двор, к которому, однако, подходить не разрешалось. Дежурный в коридоре часто заглядывал в очко, если ему что-нибудь не нравилось, делал замечание, ругался. В камере был стульчак ватерклозета, выдвижной
стол и стул, складная кровать, в которой водились клопы. Постель утром с подъемом надо было убирать, лежать днем запрещалось. На стене висели распорядок и правила содержания заключенного, его обязанности и права. На стенках были следы предыдущих обитателей. Из этих надписей я узнал, что ранее здесь содержался испанец, видимо, из «голубой дивизии», затем был календарь, оставленный неким Георгием Петровичем С. из Новоселья, 1920 года рождения.
После камеры при комендатуре эта имела известный комфорт. Из коридора не доносилось много звуков, так как он был устлан ковром- дорожкой, по которой ходил дежурный надзиратель. В большинстве это были женщины средних лет, которые относились к заключенным вежливо, но сдержанно холодно. Когда они кого-нибудь вызывали, то открывали люк-кормушку в двери и спрашивали фамилию. Убедившись, что нужный им арестант действительно находится здесь, предупреждали его: «Приготовьтесь на выход», и через некоторое время уводили его. Коридор представлял собой балкон, за балюстрадой коего висели сетки, чтоб заключенный при попытке самоубийства попал бы в эту сетку, а не на расположенный несколькими этажами ниже цементный пол. Все было предусмотрено...
Вскоре меня вызвали в баню. Я захватил с собой пару белья и мыло. «Баня» представляла собой душ-одиночку. Обслуживали ее женщины. Ожидая, пока они уйдут, я стоял в нерешительности. Тогда одна из них заметила: «Что же Вы ждете, раздевайтесь», - но вскоре закрыла дверь и ушла. Казалось, здесь все присущие человеку чувства атрофировались. За стенкой, под соседним душем, мылись двое. «Помоемся перед смертью», - слышался голос одного... Душ все же приятно освежил. После бани в камеру заглянул библиотекарь. «Вы будете читать? - сказал он в кормушку. - Напишите, какие книги Вам принести. А пока, может быть, Вы возьмете вот эти?» - он протянул мне «Историю 19 века» и вторую часть «Фрегат Паллада». Я согласился. Книги меня отвлекали от мрачной действительности. Я в свою очередь попросил на бумажке дать мне для чтения Библию, произведения Байрона и Шекспира. Следующий раз, через неделю, я имел и Байрона, и Шекспира, но Библия не была в числе разрешенных книг. Эти книги были старого издания, как видно было по печатям, находились еще в доме предварительного заключения, как раньше называлась эта комфортабельная Внутренняя тюрьма. Тогда она была известна под именем «Шпалерной», здесь сидело немало революционеров. Теперь она находилась при «большом доме» - четырнадцатиэтажном здании, выходившем на ул. Чайковского, Литейный проспект и еще какую-то. В наружном здании помещались НКВД и НКГБ по Ленинградской области, а внутри через двор стояла шести
этажная тюрьма, в которой было всего лишь 300 камер-одиночек. Тюрьма сообщалась с наружным зданием через воздушные тоннели- коридоры, по которым подследственных водили непосредственно в кабинеты управления. В здании управления конвой удваивался. Вместо одного надзирателя тебя сопровождали два - один впереди, другой позади.
Первую ночь в новой камере я провел на своей койке, никто меня не тревожил. С утра дежурная долго будила меня, спал я удивительно спокойно и крепко. После умывания (в камере была и раковина) и уборки подали обычный завтрак - печенье (вместо 9 гр. сахара), чай и хлеб. Я собирался было заняться чтением, но не тут-то было. «Фамилия?» - раздался голос из кормушки.
Теперь я попал к новому следователю. Он был человек молодой, носил погоны лейтенанта. Первая наша встреча произошла в одной из свободных одиночек, куда он меня вызвал. Видимо, следовательских кабинетов не хватало. «Вы обвиняетесь по статье 58, пункт 1а, пункт... раздел... пункт». Так как я ничего не понимал в статьях советского Уголовного кодекса, после вопроса: «Признаете ли Вы себя виновным?» я задал вопрос, что такое статья 58? Мой новый мучитель не поскупился на объяснения. Но сегодня он торопился. Было уже 6 ноября - канун праздника. Об этом говорила и его одежда. Он повторил известные мне доводы. «Нам все известно. Ваше дело - скорее сознаваться, скорее попадать под суд и получать срок и ехать отбывать его», - убеждал он. Я спросил, сколько же лет дает мне эта 58-я статья. «Она дает от нескольких лет до бесконечности, т.е. до расстрела... . Но по предъявленным Вам обвинениям Вы получите, ну, 12 -15 лет», - успокоительно сказал лейтенант. Он сразу стал писать протокол допроса и рано отпустил меня. Я попал в камеру к обеду.
В праздники меня не тревожили. Следователи, видимо, отдыхали. Я читал, ходил по камере, думал.... Все стало казаться мне несерьезным. Возможно, выяснится, успокоится, меня отпустят и даже скоро... И я вернусь домой. Я молился. Правда, дежурные, видя меня в странной позе в правом углу, мешали мне, спрашивая: «Что Вы делаете?», но появилась у меня какая-то уверенность, что вскоре я увижу свою семью, Я даже стал собирать печенья, которые давали по утрам, чтобы привезти домой гостинцы дочке. У меня были еще сухари из дому и я дополнял ими свой скудный тюремный паек.
Почти ежедневно, по 20 минут, водили на прогулку на тюремный двор. Там была устроена загородка, в секциях которой гуляли заключенные. Посреди над ними возвышался часовой на своей вышке. Разговаривать с соседями было запрещено. Над тюремным двором висело осеннее небо... После возвращения с прогулки в камере казалось уютно.
Вечером 7 ноября в городе раздались выстрелы салюта. Однако, заключенные поняли это по-иному. Они бросились к окнам. «Отойдите от окон», - закричали коридорные дежурные. Что происходит? Что это за стрельба? Вдруг переворот, свобода! - мелькнуло у многих в уме. Но окрики напоминали о суровой действительности. «Недреманное око» следило за каждым движением. Ночью будили: «Не закрывайте голову», - голова должна была быть видна. Электрическая лампочка, конечно, горела всю ночь. Но свет ее не мешал. Часто приходили с обыском. Отбирали все лишнее. Даже лучинки от хлебных приколок, из которых я сделал себе крест взамен отнятого...
9 ноября, но уже в рабочее время, к 10 часам меня опять вызвал следователь. В его кабинете я увидел два штепселя. Один большой, другой маленький. Позже узнал, что малый предназначался для тока малого напряжения. Это была так называемая «трясучка». Строптивому заключенному давали в руку провод и его трясло. Он сам не мог себя «выключить» и избавить от неприятного ощущения. Применялись и другие методы воздействия. В соседних кабинетах раздавались крики, звуки даваемых оплеух, ругательства следователей, стоны избиваемых, плач женщин... Одним словом, застенок работал. Мой следователь был сегодня тоже не в особенном настроении. «Будешь рассказывать или нет?» Я отвечал, что не отказываюсь говорить. «Но не думай сочинять, иначе мы вызовем вашего начальника Зайца и он все равно обличит тебя во лжи». Однако, дело не клеилось. Когда я был спрошен о подданстве, я отвечал, что я подданный Латвийской Республики. «Откуда ты это взял?» Объяснил, что паспорт у меня латвийский, никогда я советского не имел, паспортизация у нас до войны не была проведена, во время оккупации немцы признавали в качестве документа личности старый латвийский паспорт. «Ах, ты хочешь, чтоб мы тебя считали подданным буржуазной Латвии? - окрысился следователь, - а почему ты не пришел в 1940 году в советские органы и не заявил, что ты не хочешь быть советским подданным? После августа 1940 года об этом поздно говорить. Все жители Латвии, проголосовав за советскую власть, стали подданными Советского Союза. Но об этом мы еще поговорим после...». Действительно, следующий раз следователь сам вернулся к теме о подданстве. Видно его кто-то инструктировал. Он заявил, что наличие
паспорта не говорит еще о подданстве. Паспортизация дело формальное. «Мы не можем признать тебя подданным буржуазного государства. Ты с 1940 года подданный советский и поэтому отвечаешь перед нашими органами как таковой». Опять логика.
Но труднее было рассказать, как немцы меня завербовали. Ничего не выходило, так как ничего и не было подобного. Я рассказывал, что подал митрополиту Сергию прошение, он, по представлению прот. И. Янсона - как бывшего моего воспитателя - ректора, наложил резолюцию о переводе в распоряжение Миссии во Пскове. Из Риги выехал случайно с группой миссионеров через Двинск к месту назначения, так как в Риге более ждать было нечего и неудобно. Назначение состоялось в конце сентября, а выехал 22 октября. Во Пскове задержался до 1 ноября, так как поезда не ходили, для частных пассажиров движение было закрыто. Тогда следователь разразился ругательствами. Здесь я услышал такой словарный запас русского живого языка, какого еще не слыхал. Не слыхал и не понимал. Он выгнал меня в тамбур. Там я стоял между двух дверей, пока он что- то писал. Через час позвал меня: «Подумал, вспомнил, будешь рассказывать?» Надо было как-то выходить из положения... Протокол следствия заполнялся.
Через месяц после моего водворения в «большом доме» в камере следователя появился мой старый знакомый - капитан, арестовавший меня. С разрешения моего следователя он обратился ко мне: «Вы знали, где находится Легкий - скажите же нам, где он?» Это меня удивило. Теперь, когда я уже знал, почему попал сюда, и в моем деле ни слова не упоминалось о Легком, это была попытка воспользоваться негодными средствами. «Я ничего не знаю о Легком», - твердо парировал я. Капитан удалился ни с чем.
Через некоторое время в мою камеру привели человека средних лет. Вместе с ним дежурный внес топчан для него. Вошедший положил свою сумку на пол. Здесь состоялось мое знакомство с человеком, пережившим войну на советской стороне фронта. Он рассказал, что перенес все время блокады в Ленинграде, был начальником пожарной команды в своем доме. Сейчас - рабочий одного из заводов, имеет награды за оборону города. В прошлом - крестьянин Смоленской губернии, во время коллективизации покинувший свои родные места и переехавший на жительство в Ленинград. Я спросил его - за что же
он попал сюда, в «большой дом»? Мой новый товарищ по несчастью не знал ничего еще, ему ничего еще не объяснили. Был вызван после работы в домоуправление и там узнал, что арестован. Мне было непонятно это. Как же так - участник обороны, наживший, по его словам, болезнь во время голода - дистрофию (это название было для меня ново), не видавший немцев и их режима, за решеткой? Мой собеседник не знал за собой иной вины, кроме некоторых разговоров на работе о плохой жизни в колхозах.
Его предположение подтвердилось при вызове к следователю. Последний, рассказывал после возвращения в камеру мой невольный сожитель, указал ему на толстую папку: «Здесь все твое дело, нам все известно, что ты говорил. Наша разведка работает хорошо». - «Что за разведка - я ничего не знаю», - убивался подследственный. - «Плохая была бы разведка, если бы все знали ее», - хвастливо заявил следователь. Пришлось, конечно, рассказать и о себе. Да, говорил мой собеседник, во время войны и у нас стали по-другому относиться к церквам. Но в Ленинграде их мало. Действовали они и во время блокады. Тещу свою он хоронил - умершую от голода - со священником.
Во время боев в городе многие сигнализировали немцам, где бомбить. Это меня поразило. По подозрению некоторых забирали с карманными фонариками в руках во время воздушных налетов. Долго наше сожительство в камере не продолжалось. Через дня два моего нового знакомого перевели в другую камеру. Позже встретил я его уже на пересылке в «Крестах». Он сообщил, что осудили его на десять лет за антиколхозную агитацию среди рабочих....
Я остался опять один в своих четырех стенах со своими думами... Иногда меня вызывали и другие следователи. Раз, как-то вечером, после 10 часов я очутился перед незнакомым мне старшим лейтенантом, который интересовался неким Молчановым. Да, помню, был такой посвящен во время деятельности Миссии. Как-то столкнулся с ним в управлении. Что он там делал? - Имел разговор с тогдашним секретарем свящ. Л. Вороновым, который перед отправкой его на место служения инструктировал по разным вопросам. - Какие это были вопросы? И как именно инструктировал его Воронов? На это я ответить не мог. Следователь не настаивал и не грубил. Он велел доставить меня назад в камеру. Другой раз меня привели в кабинет, где со мной говорили еще вежливее. Сразу предложили стул и обходились хорошо. Здесь большими шагами по кабинету ходил генерал-майор, который сам задавал мне вопросы. Присутствовавшие офицеры молчали. Как часто я бывал во Пскове в Миссии? Встречал ли я там немцев? Участвовал ли на совещаниях, на которых присутствовали представители немецкого командования? Так как я на подоб
ных собраниях никогда не бывал и даже не слышал о них, меня скоро отпустили. Мой же следователь теперь говорил о начальнике Миссии как о резиденте немецкой разведки СД. Пришлось задать ему вопрос, что значит слово «резидент»? Вообще, хотя правила ведения следствия этого не разрешали, вопросы я задавал часто. Правда, и разрешение в своих сомнениях получал.
Дело создавалось таким образом, что я, якобы, давно готовился к антисоветской деятельности, чуть ли не с детства и в конце концов был завербован своим непосредственным начальником - резидентом. Но следователь для прочности ввел в дело еще одну вербовку. Возможно, это была перестраховка. Ведь, как я позже узнал, следователи получали наградные - 70 рублей за каждого осужденного после разбора дела в суде (разоблачение врага народа, антисоветчика, контрика). Поэтому мой лейтенант записал, что и на месте - в Пушгорах местный немецкий комендант тоже, якобы, завербовал меня, но, веря честному слову священника, эту вербовку ничем внешне не оформил.
Как-то раз меня вызвали в другой кабинет, где я увидел кроме своего следователя еще замначальника следственного отдела - франтоватого майора и нашего священника Жунду. Последний казался каким-то серым и удрученным. «Вы знаете друг друга? - спросил майор, - никаких недоразумений у Вас между собой не было?» Мы отвечали утвердительно. Тогда он обратился к Жунде: «Расскажите, что Вы знаете о Т.?» - «Он происходит из известной рижской семьи, - начал тот, как будто повторяя что-то заученно, но уже приевшееся, - окончил Ломоносовскую гимназию». - «Вы не отрицаете этого?» - спросил меня майор. Я не возражал. - «Продолжайте!» Монотонным голосом Жунда заговорил: «Как известно, директором этой гимназии был махровый враг советского народа Тихоницкий, который воспитал своего ученика соответственно своим взглядам...».
Возражать, сказать, что Тихоницкий не был не только директором, но даже и учителем ломоносовцев? Но какой Смысл? Жунда, будучи родом из Креславки, слыхал только кое-что о рижанах. Я молчал. Приняв мое молчание за согласие, майор сказал: «Ну, достаточно, все ясно! Скажите, почему в Латвии женщины одевались до войны скромнее, чем в Эстонии, я бывал и там, и там, и мне это бросилось в глаза». Жунда с угодливостью объяснил это следствием экономной политики Ульманиса, почему женщины стали носить платочки вместо шляп. Мой следователь почти не вмешивался. Жунда рассказал, что слышал от о. Кирилла, якобы, при отступлении немцы взорвали Рижский Кафедральный собор. Майор взглянул на меня, как я буду реагировать на это. «Они способны на это, - согласился я, - вполне
допускаю это!» Очная ставка окончилась. Меня увели. В дело лег еще один документ.
Следствию было угодно ввести в ход обвинение в антисоветской агитации. Так как я не чувствовал за собой вины и в этом деле, стал было упираться. По следователь нашел выход: «Ведь Вы занимались пропагандой религии? Говорили в проповедях, что есть Бог и другие идеи людям преподносили того же рода?» - «Да, я проповедовал веру в Бога!» - «А религиозная идеология соответствует советской материалистической идеологии или она враждебна ей?» - «Но ведь проповедь веры в Бога не запрещена!» - возразил я. - «Юридически нет, но практически проповедь чуждой, антипартийной, а значит и антисоветской идеи и морали запрещена. В Советском Союзе допустимо распространение идей прогрессивных, патриотических, которых держится партия, следовательно, идей полезных для прогресса. А религия по сути дела и взгляды ее запрещены. Поэтому ваша проповедь была в корне антисоветской, вредной для государства в очень тяжелое военное для него время», - закончил следователь. Стоило ли возражать против такой логики? Все равно следствие оказалось бы правым.
Несколько раз мы возвращались к тем же вопросам. Рассказывая о своем происхождении, я не скрывал, что был сыном полкового казначея, коллежского асессора. «Это дворянское звание», - заметил следователь. Пришлось согласиться, но заметить, что носившие его имели лишь личное дворянство, не передававшееся по наследству. Только с чина полковника или статского советника шло потомственное дворянство. Мои экскурсы в область петровской табели о рангах не помогли. В деле против вопроса о социальном происхождении следователь записал - «из дворян».
Время шло, протоколы записывались, подшивались и дело росло. Однажды на допросе лейтенант спросил: «А кто у тебя был диаконом?» - «Не было диакона!» - «Как так не было?» - «Не было, служил сам, один», - утвердил я. - «А псаломщик кто был?» - следовал допрос. - «Не было и псаломщика!» - « Как же так?» - «Очень просто, приехал я один и служил без псаломщика, на месте ведь не осталось никого!» - «Ну, хорошо, а кто был старостой?» Удар пришелся в цель. Церковь без старосты немыслима. Я назвал фамилию. «Где он сейчас?» - «Умер». - «Когда?» - «Еще при мне, я его и хоро
нил, а перед смертью напутствовал...». Но подробности следователя не интересовали. «А кто был после него старостой?» - перебил он. Пришлось назвать новое имя. «Где он?» - «Его убил племянник при дележе наследства, потом самого расстреляли...» - «Наши партизаны?» - «Нет, немцы». - «Ну, а потом кто был?» - «Димитриев». - «Где он находится? Ведь это все ваши сотрудники!» - «Погиб при начале эвакуации от шальной пули». Мой мучитель угомонился. Помогла моя молитва не стать предателем. Следователь не знал, что служил я во многих церквах, а свел я свой рассказ в его камере на одну Печанскую. Были у меня и псаломщики, и другие соработники, но помогло и незнание обстановки молодым деятелем Фемиды, и моя осторожность. Назови я только одно имя, и тогда не миновать человеку тюремных стен. Пронесло...
Наступил день, когда следователи решили, что материала довольно, можно передать прокурору. Меня вызвали во внешнее здание «большого дома»! Следователь находился там с прокурором, маленьким, инвалидного вида человеком, отличавшимся и формой одежды. Следователь подписал последний документ в деле. Лейтенант объявил, что я имею право ознакомиться с делом. Я попросил его разрешить мне почитать папку. Она не оказалась особенно солидной, следствие велось недель шесть, не более. Полчаса я изучал материалы. Было три свидетельских показания: Зайца, Жунды и Перминова. Были подшиты копии протоколов допроса этих лиц. В конце августа 1944 года Зайц показывал, что он распространял свои распоряжения через благочинных. Были названы их фамилии, без хронологии, вперемешку. Среди прочих и моя. «Где он находится?» На этот вопрос в августе Зайц ответил, что не знает. Следующая копия протокола от 24 или 25 октября сообщала, что он вспомнил, что Т. уехал к своим родственникам в Гавровскую волость. Становилось ясным, почему арест последовал в конце октября... Протоколы допросов были записаны правильно. В конце дела - примечание о завершении следствия такого-то числа.
Прокурор заметил, что обвинение надо свести по пункту 1а - «гражданская измена родине». Затем он задал мне вопрос: «Как я объясняю свои преступления?» Я отвечал откровенно. Ответ мой несколько озадачил слышавших его, но ненадолго.
Через день меня вызвала секретарь судьи - женщина с погонами сержанта, заявила, что военный трибунал завтра, 22 декабря, разберет мое дело и дала подписать извещение. «Что мне угрожает по данному обвинению?» - «Ну, лет 18», - она оказалась откровеннее следователя.
22 декабря рано утром после завтрака мне было велено собираться с вещами. Вещи, однако, остались у корпусного надзирателя. Свою одиночную камеру я покинул навсегда. В канцелярии тюрьмы меня принял конвой. После проверки документов пришлось спуститься во двор, где ожидал «черный ворон» - тюремная машина. Меня всунули в нее не без усилий, так как она уже была битком набита людьми разных возрастов и пола, транспортируемых из разных тюрем в суд. Мотор заработал, и мы, как селедки в бочке, двинулись в путь. Несмотря на духоту и давку, шел разговор довольно оживленный. Люди были взволнованы ожиданием своей участи, обменивались своим горем. Один молодой, видно бывший военный, интересовался, что значит ст. 58 - 16? Расстрел? Но толком никто не мог ему пояснить смысл этой статьи и меру наказания по ней. Пошли остановки. На каждой по 1 - 2 человека вызывали из машины. Оказалось, что она развозит по всем судам. Пришел и мой черед. Меня высадили на Неве перед каким-то красивым зданием, видно бывшим княжеским дворцом. Но обозреть мне его не пришлось. Меня повели в подвал и заперли там. Правда, конвой часто открывал дверь, проверяя, не пропал ли я? Но исчезать было некуда - кругом крепкие старинные своды, темные и сырые. Здесь обиталище крыс. Мне вспомнилась картина «Княжна Тараканова». Через час, а может и более долгое время конвой повел меня наверх. От нечего делать мне пришлось, сидя в подвале, слушать разговор конвойных. «Здесь много не дают - 3 - 4 года», - заметил один. Другой с сожалением говорил: «Вот скоро война кончится, другие придут домой с наградами, а ты всю войну провел в конвойном полку...».
Широкая лестница, украшенная большими зеркалами, привела в зал... Это был совсем обыкновенный зал, в котором на скорую руку были поставлены столы и стулья. Ничего торжественного, ничего напоминавшего зал судебных заседаний. Вошел суд и занял место за столом. Сбоку примостился секретарь - девушка с погонами сержанта. Председателем суда была женщина, самая обыкновенная, неопределенных лет, в самой обыденной одежде, направо от нее поместился лейтенант, который тотчас же принялся читать какую-то книгу и который не принимал никакого участия в заседании, словно он был какою-то мебелью, необходимой, но забытой. Другой член суда был штатским, хорошо одетым мужчиной, равнодушно глядевшим на все, видно ему давно знакомое и порядком надоевшее. Рука его завладела вскоре карандашом, и последний стал изображать на бумаге конвоиров и довольно удачно.
Женщина обратилась ко мне с вопросом, согласен ли я, чтобы военный трибунал в этом составе рассмотрел мое дело? Она назвала фамилии и военные звания членов трибунала. Ее фамилия была Львова. Или я дам некоторым или всем членам отвод? Возражать было бессмысленно. Я согласился. Тогда последовало молниеносное разбирательство: фамилия, имя, отчество? Год рождения? Обвиняетесь в том- то: судебное заключение было невелико. Признаете себя виновным? Я пытался что-то пояснить, что было, по-моему, сформулировано неправильно. «Это не имеет значения», - перебила меня председатель. Она спросила, будут ли вопросы со стороны членов трибунала, но они оба от них отказались вполне равнодушно. «За вами остается право последнего слова», - заявила мне Львова. - «Мне нечего больше добавить». - «Суд удаляется на совещание, - объявила председатель, - конвой, уведите обвиняемого». Меня вывели в коридор. Сидя там, я думал, как это все мало напоминает настоящее судебное разбирательство с выступлением прокурора, защитника, свидетелей. Создавалось впечатление, что эти члены трибунала выполняли какой-то надоевший им ритуал, прекрасно зная, что все уже ранее решено и нужно соблюсти лишь форму, которая ничего не меняет. А что решено? Сейчас узнаю... А что если им придет в голову приговорить меня к смерти? Но по ходу дела этого нельзя было предполагать. Через полчаса меня опять ввели в зал. Та же блеклая женщина прочла приговор - двадцать лет каторжных работ с поражением в правах на последующие пять лет с конфискацией личных ценностей (мои кресты и часы). Секретарь спешила дать мне подписать бумаги. «Приговор Вам понятен?» - спросила Львова. - «Понятен», - ответил я. Мое напряжение спало.
Опять я очутился в подвале. Срок меня нисколько не пугал. Он был таким же фальшивым, как все это заседание, и таким же маловпечатляющим, как лицо его председателя.
Конвой беспокоился, что долго нет машины. Начальник пошел куда-то звонить. Оказалось, что машина не придет, а вести надо меня пешком. Здесь конвоир прочел мне целую инструкцию: «Следовать строго за направляющим, шаг вправо, шаг влево считается побег, конвой применяет оружие без предупреждения! Понятно?» Для первого раза такая формулировка звучала довольно резко.
Быстрым шагом по мостовой я шагал за направляющим. За мной со штыками наперевес шли еще два солдата. Было уже темно. Прохожие не обращали внимания на маленькую группу, движение не было оживленным. Кое-где нам дорогу преграждал трамвай. Через несколько поворотов оказались мы у здания «большого дома». Ворота распахнулись... Из канцелярии, где начальник конвоя сдал меня, я попал опять в одну из одиночек. Дежурный принес мне мои вещи. «СколькомВам дали?» - поинтересовался он. - «Двадцать...» - «Вот как теперь судят», - сокрушенно произнес надзиратель. Может быть из сочувствия он принес мне остатки обеда - две полные чашки каши. Я с удовольствием принялся за нее.
На следующий день с утра меня вызвали из одиночки и повели в другую часть тюрьмы, где произвели медицинский осмотр, а потом ввели в просторную общую камеру. Там находилось человек десять, тоже, как и я, ожидавших отправки из этой тюрьмы в пересыльную. Посыпались вопросы - кто, откуда? Среди бывших в камере нашелся один коллега из Ленинградской области, уже давно сидевший здесь. По рассказам, кормили тут хорошо, водили по желанию работать - поднимать бочки с едой из кухни на верхние этажи. Еды было столько, что недоеденная она стояла на столе.
Но здесь меня поразила неожиданность. Первый, к кому я подошел, оказался евреем. К тому же проведший часть блокады в Ленинграде, рабочий, не видавший в глаза немцев. Он объяснил, что 10 лет ему дали за замечание, что в Америке рабочие живут лучше, чем у нас. Но он надеется на свои родственные связи. Брат Калинина женат на его свояченице. Они похлопочут, чтоб дело его пересмотрели. Из всех сидевших в этой камере он казался самым привилегированным. Часто получал хорошие передачи.
Высокий худой старик, находившийся здесь, оказался баптистом. В Священном Писании он нашел указание, что, мол, власть Советов должна пасть, о чем и сообщил своим единоверцам. В результате - суд, и 7 лет исправительно-трудовых лагерей.
В камере этой была совсем другая атмосфера. Дежурный редко заглядывал в очко. Люди сидели и лежали как хотели. Иногда вызывали попилить дрова или на кухню, и многие охотно отзывались на приглашение. Окно было большое и светлое. После одиночки, следствия, суда - чувствовалось облегчение. Через день в камеру поместили эстонцев, целую группу молодых и, видимо, образованных людей. Они держались особняком, говорили только на своем языке и собирались отмечать свой наступающий праздник Рождества. Узнав, что я из Латвии, со мною были откровеннее, сообщили, что они взяты в Таллинне, где аресты приняли массовый характер. Им каждому дали по 20 лет, но на суде они смеялись над этим сроком, и судья не мог сдержать улыбки. Вечером, 24-го, они сидели в кружке и пели свои
рождественские хоралы, вспоминая покинутые семьи и елки, горящие сегодня у них в доме.
Но долго наслаждаться этой благодушной атмосферой мне было не суждено. 25 утром была произведена инвентаризация, т.е. проверено, не имели ли мы на себе тюремного белья. В коридоре тюрьмы, ожидая дальнейшего движения на пересылку, моим соседом оказался человек высокого роста, плотного телосложения. Знакомимся. Собеседник оказался бывшим партизаном, проведшим многие годы войны в глухих лесах и болотах. А теперь тюрьма и срок, не взирая на прошлые заслуги. «Это должно выясниться, я написал, это несправедливо, но нужно время», - говорит участник партизанского движения. Веру в справедливость этого человека не поколебали приемы следствия - версия следователя принимается за основу. Последний учитывает лишь факты, необходимые для осуждения подследственного. Все ненужное не фиксируется на бумаге. Свидетели обвинения имеют преимущества. Трибунал работает: 10, 12, 15, 20 лет... Приговоры стандартные. Изредка редакция приговора меняется: двадцать лет ссыльно-каторжных работ.
Часть из нас была погружена на открытые грузовые машины в сопровождении конвоя. Мы переехали мост через какой-то канал. Знающие Ленинград говорили, хотя это и было запрещено, что едем на Выборгскую сторону. Машины, их было несколько, остановились во дворе мрачного темно-красного кирпичного здания тюрьмы. Это были знаменитые «Кресты» - старая екатерининская тюрьма, состоявшая из двух корпусов, построенных в виде крестов. Она была сплошь забита заключенными, которых там было около 5 тысяч. Здесь они ожидали этапа., Поэтому тюрьма носила название - «пересылка». Канцелярия нас не задерживала и надзирательницы, молодые, но грубые женщины распределили нас по «собачникам». «Собачниками» назывались одиночные камеры нижнего этажа без нар, где заключенных временно помещали на цементном полу, но в таком количестве, что они могли лишь сидеть, прижатые дру.г к другу. Вскоре дверь камеры отворилась еще раз, и в нее вошел молодой парнишка с чемоданом в руках. Оказался он вором, который во время этапа умудрился украсть в поезде чемодан. Содержание его свидетельствовало, что принадлежал он какой-то женщине. Наше общество было чуждо вошедшему. Эстонцы, говорившие’ по-своему, обратили на себя его внимание. «Что Вы за американцы?» - спросил он. Срок у него был маленький - 8 месяцев, статья какая-то бытовая. Раскрыв «трофейный» чемодан, он стал делиться содержащимися в нем продуктами со всеми бывшими в камере, согласно тюремному неписаному закону.
Среди нас находился некий Ваня С. - молодой человек, оказавшийся бывшим вором, но осужденным за бытность в Карелии при финской оккупации комендантом лагеря для военнопленных. Его вошедший особо ценил и наградил более высокой порцией хлеба, считая его своим товарищем - одностатейником. Ваня был старый обитатель тюрем и лагерей. В детстве он бежал из дому из Новгородской области в Ленинград, где присоединился к беспризорникам. Они скрывались под какой-то закрытой церковью. Взрослые воры взяли его в школу свою, обучив воровству. Потом по их заданию он исколесил весь Союз, совершая кражи. Неоднократно и «горел», сидел как малолетка, иногда совершал побеги. От него мы впервые услышали о тюрьмах и, особенно, о лагерном быте и о законах его внутренней жизни. Он утверждал, что самое тяжелое - это находиться в тюрьме, в лагере жизнь куда более свободная. Под финской оккупацией он вышел из лагеря, женился и повел «оседлую жизнь», работал, но сразу после оккупации его судили и дали 10 лет сроку. Он уже успел побывать в лагере на Севере, но его вызвали на «пересуд» и прибавили сроку до 20 лет (каторги), и теперь он вновь ожидал отправки в лагеря. Много споров вызывало новое понятие «каторга». До войны такого рода наказания не было. Вспоминали о режиме царского времени и спорили, каково же будет содержание каторжан теперь.
Ночь прошла без сна на полу «собачника». Наутро нас вызвали, проверили наличие белья и вещей и стали поднимать на верхние этажи по 5 - 7 человек. Надзирательницы поражали своим жаргоном. Молодые женщины владели бранью не хуже любого пьяного мужчины. Эстонцев это приводило в изумление. Новая камера на третьем этаже оказалась одиночкой, но сплошные нары, стоявшие под окном, позволили нам в ней свободно разместиться. На нарах лежали тюфяки. Здесь же присутствовала «параша», которую мы по очереди выносили по утрам, когда нас выпускали в уборную умываться. Воздух был неважный, но мы привыкли. В камере было тепло и сухо от маленькой батареи центрального отопления. Общество состояло по большей части из пожилых мужчин, которые во время оккупации были деревенскими старостами в Карелии или в Ленинградской области. Разговаривали спокойно, вспоминали прошлое. Ваня стал проводить целые семинары, как вести себя в лагерях, чтоб не погибнуть.
Питание здесь было лучше, чем в «большом доме», хотя хлеб - 450 граммов выдавался по утрам и съедался сразу же. Прогулки, походы в баню вносили разнообразие в монотонную жизнь. Передачи получали только горожане, а так как их среди нас не было, то никто не пользовался этим правом. Въезд в город из районов требовал тогда
особого пропуска. 3-го января нас стали готовить к этапу. Ваня торжествовал: «Скорей бы в лагерь!». Вечером нас спустили в «собачник», скучили помногу вместе. Ночью мы слышали, как оформляли в коридоре отправляемых. Но нас не вызывали... Здесь мне пришлось встретиться с двумя «земляками». Один был неким Строговым из Гавровской волости, бывшим айзсаргом, а другой - Шидловский. Вместе было интереснее коротать время, делясь воспоминаниями о жизни и общих знакомых. Строгов имел с собой огромный мешок с сухарями, который усердно охранял. Мне, правда, дал один большой деревенский сухарь, казавшийся тогда большим лакомством. Но с другими товарищами по несчастью он не хотел делиться. Такое нарушение закона вызвало репрессию. Ваня почти распорол его мешок и вытащил много сухарей, которые были розданы им всем. Никто не отказывался, но Строгов был возмущен...
Наши надежды не оправдались. Этап ушел. Нас утром 4-го января вернули наверх в камеры. Стало просторнее. Ваня С. негодовал. Но оказалось, позже, что этап был очень тяжелый в зимних условиях, и многие из него не доехали до места назначения... Мы - не попавшие - выиграли. Нас оставили в «Крестах» до весны.
По теории Вани С. сидение в тюрьме без дела пагубно отражалось на здоровье. Но нам не было ни холодно, ни скучно. Мы развлекались разговорами... На прогулках приходилось видеться и с другими знакомыми, кое-что узнавать, кое-что им сообщать о своей судьбе. Однако нервы наши страдали, в камере часто разгорались споры и ссоры по любому поводу. Приходили всякие комиссии, спрашивали торжественно о претензиях, но этим все и ограничивалось. Тюремный режим был неизменяем. Утром поверка, завтрак, потом вынужденный отдых. Голодные люди прислушивались, не слышно ли в коридоре звука передвигаемых бачков с обедом. Пища ожидалась долго и мучительно, а уничтожалась быстро...
Ваня С. через все обыски и «шмоны» пронес маленькую фотокарточку своей миловидной жены, которую хранил в шапке. Там же находилась у него иголка - предмет тюремного комфорта. Здесь удалось познакомиться со способом добычи огня без спичек. Курильщики курили за неимением табака и махорки всякую гадость, вплоть до коры дерева, содранной во время прогулки на дворе, но просить спичек у дежурного было бесполезно. Поэтому вату из тюфяка наматывали на щепку и катали по полу, путем трения вызывая горение. Вата дымилась, и от нее прикуривали. Только один из нас, имевший’ родственников в городе, получал иногда передачу. Газету в камеру нам давали лишь в разрезанном виде, чтоб мы не знали о событиях во внешнем мире. Как идет война? Скоро ли она кончится? Мы пользовались
случайными слухами и сведениями, которые не давали ясности. Многие, однако, были убеждены, что указ, осудивший нас, по окончании войны утратит свое значение и конец ее должен быть концом и нашей неволи.
Наше общество состояло, как уже упоминалось, из бывших крестьян - деревенских старост и полицаев. Попался и один старовер из Луги, любивший доказывать, что он повар-кондитер и вообще специалист по многим вопросам. Когда он вдавался в незнакомую ему область, он врал довольно смело. Приходилось его осаживать, но он не соглашался, завязывался спор...
Утром 7 января один из наших товарищей - крестьянин из Воло- совского района, обратился ко мне с просьбой, вспомнив праздник, «послужи, батюшка». Я как умел в этих условиях отслужил в полголоса рождественский молебен, и все погрузились в воспоминания. По иронии судьбы здесь же рядом со своим дядей находился его одноделец - племянник. Так как родственники во время следствия, видимо, навредили друг другу, отношения их были натянутые, но общая беда мирила.
13 февраля двери камеры отворились, и надзиратель впустил нового обитателя. Это был Першин, старый знакомый, священник, бывший и во Псковской Миссии. Мне повезло. Теперь надолго хватило разговоров, расспросов и рассказов. Так как Першин служил еще в молодости в одном полку с моим отцом, то воспоминаний было много. Мы перебирали общих знакомых, рижан и членов духовного звания. Першин переживал свою беду довольно бодро, был жизнерадостен. Он получил на суде «всего лишь 20 лет» ИТЛ (исправительно-трудовых лагерей). Сразу же написал прошение о помиловании. У него был одноделец - протодиакон Юдин, который тоже сидел где-то здесь. В каждой камере были представители духовенства. С ними мы общались или на прогулке, или в бане, когда в одну душевую заводили несколько камер. В соседнем с нашим помещении находился архитектор Сабуров, бывший зав. художественной мастерской Миссии. Начальник тюрьмы взял его расписывать лозунги в Красном уголке. Там он читал газеты и о прочитанном сообщал нам. Так мы узнали, что в Москве состоялся Поместный Собор и что выбран новый Патриарх, но имен называли два. То ли Алексий, то ли Николай, бывший Петергофский. Об этом печатались заметки в «Известиях». Это вселяло
надежду, что Церковь займет почетное место после войны и это скажется и на нашей участи.
В бане я увидел и другого знакомого - о. Н. Мироновича. Но его признать можно было не сразу. Он поседел и оглох. На вопрос, как это случилось, о. Николай рассказал, что следователь вздумал ему доказывать, что он польский агент, что под папской Польшей получал вознаграждение от польского правительства за ведение метрических книг. Так как все члены причта «при Польше» пользовались этим правом, то это возмутило Мироновича и он стал упираться и не подписывать нужных следователю протоколов допроса. Последний применил силу - и вот результат.... А срок все равно получил большой
- 20 лет ИТР. Но оглохший от усердия следственных органов, он не терял своей обычной жизнерадостности. В камере своей он пользовался уважением сотоварищей за бодрость духа, поднимал и их дух. Им была «изобретена» деревянная игла, которой он сшил себе штаны. Демонстрация их следовала за его рассказом.
Мироновича задержали вместе с К. Зайцем в Шяуляе, в Литве, где он был секретарем Внутренней (Литовской) Миссии. Его доставили в Остров, но освободили под подписку о невыезде. Он восстановил собор и начал служить в нем, но потом последовал «настоящий» арест.
Как-то раз во время утренней оправки, т.е. умывания в уборной, когда двери нашей камеры были открыты, я увидел внизу, этажом ниже, но на противоположной стороне, одного из невольных виновников своего несчастья - о. Кирилла Зайца. Он стоял в дверях своей камеры, не без любопытства наблюдая жизнь пробудившейся после ночного сна тюрьмы. Внешне перемен не было - та же борода, та же ряса.... Но долго пользоваться своим наблюдательным постом я не мог
- надзиратель предложил войти в камеру и запер дверь. Другой раз по дороге из уборной мы видели далеко в перспективе, как о. Н. Памфилов во главе членов своей камеры торжественно нес «парашу». Обычно ее выносили по очереди во время оправки. Иногда происходила стрижка и бритье заключенных как раз у дверей нашей камеры, и этим они пользовались, чтоб заглянуть к нам в очко и переброситься парой слов. Среди них был и о. Н. Трубецкой. Еще раньше во дворе тюрьмы на прогулке он успел как-то крикнуть мне: «Т., сколько?». А я в ответ ему дважды показал обе ладони. Во время бритья я сообщил ему, что знал о судьбе его отца Никанора Трубецкого.
Однажды на прогулке мне показали в окне священника, в котором я узнал бывшего Вознесенского (Верхние Овсищи), настоятеля о. Ник. Приймяги. Нам удалось перекинуться несколькими фразами. Он ничего не знал о Коровске. Там, якобы, остался один только диакон К. Гербачевский.
Глухо до нас доносились сообщения о ходе войны. Нас интересовало, скоро ли она кончится и далеко ли осталось до Берлина? Как- то мы обнаружили разговорчивого надзирателя, какого-то нацмена, и спросили его, взята ли Варшава? Он ответил, что сам был под Варшавой, а сейчас на очереди падение Берлина.
Зима была теплая, неоднократно выключали калориферы, так как и так было достаточно тепло в нашей одиночке, где были 7-10 человек. Некоторые спали на нарах, другие на полу. Самым плохим считалось место у «вонючей параши». Но ко всему мы привыкали. В связи с этим запомнился такой эпизод. К нам в камеру поместили одного эстонца-крестьянина, который ни слова не понимал по-русски. Объясняться с ним приходилось через Ваню, который хорошо говорил по-фински, на языке, понятном эстонцу. Однако при расставании в апреле месяце эстонец настолько расчувствовался, что при прощании с нами плакал навзрыд.
Во время одного из обходов начальника тюрьмы кто-то из нас обратился к нему с вопросом, можно ли сообщить свой адрес домой, чтоб получить оттуда передачу. Начальник велел написать адрес родных, раздал бумагу для этого и ушел. Адреса свои мы передали дежурному, но на этом дело и кончилось...
Однажды на имя Першина пришел ответ из соответствующих инстанций, что в помиловании ему отказано и срок - двадцать лет - остается за ним. Это не смутило его. Он был весел. Часто сам начинал петь и увлекал за собой и других, так что громкое пение в камере было услышано, и сам корпусной пригрозил нам карцером, если мы не прекратим его. О карцере тогда у меня было смутное представление. По рассказам, - это камера, в которой нельзя ни сесть, ни лечь по узости ее. Рассказывали также, что здесь в «Крестах», в нижнем этаже, есть камера, наполненная водой, в которой плавает бревно. Заключенный вынужден все время ходить по нему, если он остановится, то бревно из-за тяжести погружается в воду и узник намокает. Только балансируя, наказанный остается сухим, но утомляется неизбежным балансом. Нам не пришлось самим испытать ужасы тюремных карцеров. Мы знали, однако, что здесь же в «Крестах» есть камеры для подкормки совсем ослабевших заключенных. Там их держали несколько недель, потом опять отправляли назад в «общие» камеры. Один раз к нам попал мужичок из такой «подкормочной» камеры. Ему - по его рассказу - было неплохо в своей старой камере в компании земляков, получавших передачи, но врачи решили его «подкормить» и поместили в другую камеру, однако там, мол, было скучно, и он стал проситься назад. Его выписали из подкормки, но назад к своим он уже не попал, а очутился у нас. После этого рассказа Ваня обругал его и велел лечь в наказание за глупость у параши.
У меня с Ваней отношения были хорошие. Мы укрывались оба моей дорожной шубой - у него ничего не было, на этапе он все сбыл. Даже рубашка нательная совсем сносилась. У меня их было три, одну я отдал Ване. Он взял, но обещал по прибытии в лагерь отблагодарить меня. У него везде было знакомство. С ворами и бытовиками он находил быстро общий язык. Перебрасывался фразами на особом жаргоне, нам непонятном. «Лох, фиксатый, колеса» и другие слова воровского жаргона впервые были услышаны от него.
X
Время шло, дни становились светлее и длиннее. Даже в мрачные своды
тюрьмы проникали весенний свет и тепло.Однажды нас вызвали на врачебную комиссию. Стол, белые халаты врачей, стетоскопы... «На что жалуетесь?» - обычный вопрос. Я указал на свою хроническую болезнь сердца. Выслушали, заставили сделать приседание... В результате решилась моя судьба на долгие годы. Мне поставили 3-ю категорию здоровья. Это означало, что я к тяжелым работам не способен. Но еще некоторое время наша жизнь шла по-старинному: подъем, пайка, отдых после этого удовольствия, прогулка, обед, разговоры, споры, ужин, отбой...
Но чем выше поднималось солнце, тем чаще возникали слухи о предстоящем этапе. Ваня наш устроился на блатную работу вечерами
- чистить уборную. За эту ассенизацию ему отдавали остатки каши. Он не забывал и нас. Иногда целый бачок надзиратель вталкивал второпях в камеру. Нас не надо было особо приглашать.
Ваня слышал больше нас. Приближался этап. В начале апреля нас вызвали, не всех, правда, но большинство, из• камеры в «собачник». Слухи об этапе подтвердились. Ваня узнал от бытовиков, что придется ехать «куда-то в Азию». С Першиным и эстонцами мы распрощались. В «собачнике» было тесно, ни лечь, ни сесть. Нас повели в баню. Там я обратил внимание на человека в фетровой шляпе. Вид он имел необычный, вполне европейский. Я принял его на первый взгляд за прибалтийца. Мы познакомились. Мой новый знакомый оказался врачом - доктором Горицким, который во время оккупации был директором Псковской больницы, за что и получил «срок». Не помогли и показания вырученных им военнопленных, содержавшихся в доверенной его руководству больнице. Ранее, до войны, Горицкий был зав. фельдшерским училищем во Пскове, родом он был из Костромской области, сын священника. Мы немного подружились.
В «собачнике» мы содержались в алфавитном порядке. В моей камере находились заключенные с фамилиями, начинавшимися на буквы Т, У и Ф. Запомнился один заключенный, некто Федоров из Гдовского района, инвалид войны, история коего была несколько необычна. Оставшись в оккупации, он был выбран деревенским старостой. Партизаны, появившиеся в его районе, привлекли его на работу в свою пользу. Он снабжал их продуктами и одеждой. Потом сам ушел в лес, где скрывался и партизанил наравне с другими. С приходом советских войск был призван на службу в действующую армию. На фронте был ранен и вернулся домой инвалидом. Пролитая кровь не была учтена. Дома его арестовали и судили как немецкого пособника. Теперь он разделял нашу участь. Несправедливость чувствовалась на каждом шагу...
19 апреля после инвентаризации наших личных вещей и прочих соответствующих времени и месту церемоний нас посадили на грузовики, тесно, один к другому, и повезли под конвоем на вокзал. Знавшие город, называли улицы. Вокзал оказался Московским, но чуть ли не товарным. На путях стояли товарные вагоны, оборудованные для перевозки заключенных. Конвойные со штыками и собаками наблюдали за посадкой. Вагон был оборудован для дальнего следования на 50 человек. Нары и прочее благоустройство...
Начальник конвоя поместил в наш вагон и несколько бытовиков, видно, рецидивистов. Последние согнали с лучших мест стариков и заняли их. Они бесцеремонно знакомились с содержанием мешков своих соседей, лучшие вещи и продукты отбирали.
Ночь на 20 апреля мы провели на станции. Нас кормили уже поэтапному - 550 граммов хлеба и бачки с супом. Старший, назначенный начальником конвоя, раздавал хлеб, нарезанный пайками, и «баланду».
Утром, 20 апреля, начальник конвоя - старший лейтенант заурядного вида открыл двери вагона, справился, как мы себя чувствуем, некоторых людей переместил в другие вагоны, вызвав их по формуляру. Приметив меня, он задал вопрос о моем самочувствии. Вместо меня отвечали бойкие на слово воры. Начальник сказал им, в ответ на их жалобы, что их далеко везут, несмотря на якобы малые сроки: «Вот приедем на место, и война окончится, будет Вам амнистия - Вы выйдете на свободу, а эти, - кивок в нашу сторону, - никогда не будут амнистированы, им отбывать от звонка до звонка!» В связи с моим присутствием он заметил: «Несколько лет назад я отбывал наказание по бытовой статье. В нашей камере был священник - настоящий священник. Однажды утром он встал и говорит: «Сегодня меня заберут на этап. Я сон видел, знаю, что заберут!» И действительно в тот же день его вызвали на этап».
Вскоре дверь захлопнулась, прицепили паровоз к составу и мы медленно тронулись. Началось наше 28-дневное бесплатное путешествие по просторам необъятной родины. Сидевшие у окон сообщали название станций: Мга, Вологда. Мы ехали по Северной железной дороге, объезжая Москву с севера.
Настроение было бодрое, смена впечатлений помогала. Ночью будил конвой, стучал молотками по вагону, проверяя, нет ли дыр для возможного побега, открывал при свете фонаря дверь, сгоняя всех в один угол, потом заставлял перебегать в другую половину вагона, считал нас как баранов. Когда сбивался, заставлял проделывать эту процедуру снова.
Я устроился на одних нарах с доктором Горицким. Разговоров было много. В вагоне, за исключением нескольких воров, были люди все солидные, бывшие старосты деревень при немцах. Первые активизировались, проверяли мешки соседей, у меня взяли последний кусок мыла, еще домашний. У моего соседа заметили два костюма, одетых один на другой. Потребовали снять. Врач отказался. Тогда втроем набросились на него и он, чувствуя беспомощность сопротивления, снял лучший костюм. Воры имели связь с конвоем, они передавали лучшие вещи солдатам для реализации. Доходы делили. Когда бытовики сделали свое дело у нас, конвой перевел их в другой вагон, оставив у нас только одного «для вида». Все это происходило на глазах у всех нас, но мы были совершенно беспомощны перед лицом такого произвола. Этап обслуживался бытовиками-малосрочниками. Они густо варили нашу баланду и резали. пайки. На остановках разносили их по вагонам. Иногда заглядывал к нам и фельдшер - начальник санчасти, сопровождавший нас. У нас, кроме нескольких случаев поноса, больных не было. Двигались мы медленно, с большими остановками. За окном решетчатого вагона наступала весна. Люди пахали сами на себе, лошадей не было в колхозах. Мой сосед - Горицкий проезжал родные, костромские места со странными названиями станций Гай, Галич. Пересекли реку Вятку и приближались к Уралу. Появился новый ландшафт. Елочки лепились по горкам. «Это напоминает обложку к сочинениям Мамина - Сибиряка», - заметил мой сосед. В Свердловске впервые услышали гудок электропоезда. Становилось теплее. В Омске кончился запас хлеба из Ленинграда, нам дали полубелый сибирский хлеб.
Сибирь ничем особенным от Европы не отличалась. Ландшафт, виденный по ту сторону Урала, равнина, изредка жалкая лачуга, при дороге две грядки железнодорожника. Поражала скорость движения поездов. Пассажирский несся навстречу, рассекая воздух с особым свистом. Сперва доходил до нашего слуха свист, затем только шум паровоза, и состав проносился мимо. На вагоне мелькали надписи: Владивосток - Москва, Чита - Москва. Изредка нас обгоняли и воинские поезда, груженные амуницией, орудиями, машинами и солдатами. На станциях мы подолгу стояли рядом. Военные угощали курящих махоркой, но конвой возражал: «Вы не знаете кого мы везем. Они расстреливали ваших жен и матерей!» Отношение сразу менялось. Подачки табака прекращались.
1 мая наш этап стоял на путях какой-то станции. Рано утром мы услышали голос диктора из рупора, сообщавшего о падении Берлина. Настроение поднялось. На днях война должна была закончиться, затем, несомненно, будут амнистия и возвращение на родину, домой к семьям. Это облегчало тяжести этапного пути. От долгого сидения в вагоне появилась слабость. Целую вечность мы не были в бане. Уже некоторые обнаруживали в своем белье вшей и боролись с ними, но безуспешно. Однако серьезных заболеваний не было и трупов из наших вагонов не выносили. Этап можно было считать сравнительно благополучным.
Утром 9 мая я проснулся рано. Наш вагон стоял на станции и опять около
громкоговорителя. Я первый услышал радостное сообщение об окончании
войны. Германия капитулировала. 9 мая было объявлено праздничным - Днем
Победы. От этого сообщения поднялся весь вагон. Снаружи
бытовики-бесконвойники - наша обслуга - приветствовали это сообщение
аплодисментами. «Скоро домой», - раздавались
возгласы. Это происходило на станции Тайга. Наше настроение поднималось
вместе с теплом. Надежды росли по мере углубления в Сибирь. Этап
казался прогулкой, приключением, которое скоро должно кончиться
благополучно.
Это настроение поддерживало наше здоровье. Появились необычные крыши на домах. Сплошь деревянные, без жести и соломы. Обилие леса проявлялось в способе стройки. Мы приближались к Красноярску. Пасха в 1945 году была поздней - 6 мая. Мы хорошо помнили это число и своеобразно готовились к встрече праздника. В Великую Пятницу большинство старичков обратилось ко мне с просьбой рассказать о страданиях Христа. Один вор - молодой парень возражал: «Лучше пусть роман расскажет!». Ввиду возражения я отказался говорить о страстях. Тогда большинство заставило этого одиночку замолчать. По памяти я рассказал о Тайной Вечере, Гефси- мании, суде, Голгофе, кончине и погребении Страдальца. Все слушали с глубоким вниманием. Забыли вагон, этап, конвой, свои узы... Узы Спасителя - невинного Страдальца умиляли и ободряли страждущих, некоторые из коих тоже чувствовали себя невинно пострадавшими. Среди нас был один псаломщик. Мой сосед - доктор Горицкий тоже любил все духовное. Его происхождение сказывалось в эти тяжелые дни. Своих убеждений уже не скрывали.
Мы договорились обязательно встать в полночь на праздник Пасхи и пропеть утреню Светлого Дня. В ночь на 6 мая мы - все 50 человек
- встали как по команде. Большинство стояло среди нар. Вагон двигался вместе со всем составом, везя нас все дальше на восток. В темноте ночи вслед за возгласом раздалось: «Христос воскресе!», подхваченное десятками верующих уст. Я по памяти говорил ектению. Псаломщик начинал песни канона. Его пение подхватывали другие... В конце заутрени мы похристосовались. Вагон остановился на какой- то станции. В стенки раздался стук конвоя: «Что за пение! Вздумали Богу молиться!» Но мы уже расходились по своим местам, довольные, что приобщились к радости Воскресения. Это была незабываемая Пасха, редкая по своей встрече. После Пасхи все пошло как-то веселее. Солнце поднялось выше, светило сильнее, и в нашем вагоне было
оживленнее. Из окна показался город Красноярск, большой, раскинувшийся на яру город. На вершине горы стоял одинокий храм, давно покинутый для молитвы. Но мы не остановились на главной станции. Паровоз потащил нас через длинный мост. Внизу под ним протекала река с баржами и пароходами. Мы остановились на станции Енисей. Здесь с этапа сняли больных, поместив их в лагерь-пересылку, а мы двинулись дальше. 15 мая наш этап подошел к Тайшету. Началась высадка. Оказалось очень трудным выпрыгнуть из вагона и сразу же сесть, поджав под себя ноги. Конвой сдавал нас новой охране. Это происходило на станции Тайшет II, подальше от людского внимания. Нас перебирали по формулярам, заставляя отвечать свой год рождения, статью, срок, конец срока. Потом подняли и повели. Весна царствовала и здесь. Березки уже распустились, трава поднялась. Нам было тяжело и непривычно на воздухе. Ворота пересылочного лагеря открылись. Деревянные бараки, примитивная больница, у которой гуляли в белье худые, истощенные люди... Нас заперли в большом сараеобразном бараке. Здесь впервые пришлось познакомиться с сибирской баландой, в которой плавали зерна пшеницы. На двор нас почти не выпускали. Вызвали к зданию спецчасти, где молодые девушки выписывали новые формуляры. Затем следовала санобработка. Мне было приказано остричь бороду и волосы. Парикмахерами работали заключенные - женщины. Они не прочь были расспросить нас о новостях на воле. Странно звучал вопрос: «Где Вас репрессировали?» Одна из них долго не решалась уничтожить мое волосатое богатство на голове, но я не возражал и лишился своих длинных волос, став более похожим на каторжанина.
На следующий день нас повели через поселок в другую пересылку. Утомленные трудностями пути старики шли медленно, неся на себе вещи, некоторые отставали. Конвой относился к этому терпеливо, видя их состояние. Новая пересылка находилась у самой железной дороги и предназначалась для политических заключенных. Она была больше и просторнее первой. За проволокой проходили составы поездов с военными, танками и пулеметами. Теперь они двигались чаще на восток. Что это означало - войну с Японией или отвод войск с Запада? Мы не должны были знать ничего. Нам объявили, что мы лишены всего - писем, чтения книг и газет и свободного хождения даже по зоне лагеря. Нас завели в барак и заперли на ключ. Опять тюрьма. Одного татарина назначили старшим в бараке. Здесь были деревянные нары - вагонки, параша и т.п. На следующий день нас выпустили на солнце, ограничив движение. Солнце светило очень сильно, некоторые умудрялись получить ожоги. То ли слабость проявлялась в этом, то ли новые условия климата, к которым мы не при
выкли. Здесь нас сводили в баню. После 28-дневного этапа это была первая баня. Одежду надо было на крючках отдавать в прожарку. Там она находилась около часу. В это время мы должны были мыться. За порядком следила женщина-санинспектор. Она рассказывала про Иркутск, как там праздновали окончание войны. Был якобы и крестный ход. Церковь открыли недавно, и баптисты имели свой дом молитвенный. Разговор происходил в бане, среди десятков голых мужчин стояла одна единственная женщина. Это не смущало ее и вообще никого. В этой обстановке могли идти разговоры на любую тему, но более всего о воле, об ожидаемой амнистии. Среди них забывалось наше положение.
Постепенно мы привыкали к новым условиям, осваивались с обстановкой, акклиматизировались волей-неволей. Режим тоже давал известные трещины, мы осмеливались дальше отходить от своих бараков. Прибывали новые этапы каторжан. «Западники, все западники...», - говорили наблюдавшие за новоприбывшими. Действительно, большинство из приехавших говорили на галицийском наречии, некоторые еще носили одежду горцев Карпат. С новыми товарищами по несчастью нам встречаться не препятствовали. Мы расспрашивали, откуда они прибыли, нет ли среди них земляков наших. Доктор Горицкий интересовался о коллегах. Западники и некоторые из украинцев, как будто сошедших со страниц иллюстрированного издания повестей Гоголя, сообщили ему, что среди них есть один врач - львовский еврей. «Интересно бы его увидеть», - сказал Горицкий. - «Он такой же несчастный человек, как и все другие», - был ответ. Врач этот, имевший какую-то обычную фамилию польского происхождения (Игнатович) бежал от немецкого расстрела в леса, семья же его погибла в городе. В горах он наткнулся на бандеровцев, которые, узнав о его специальности, оставили его в живых, но предложили лечить своих раненых. Игнатович уо1еп8-по1епз стал врачом полевого госпиталя бандитов-бандеровцев. В конце войны, когда ему уже не угрожала немецкая пуля, его арестовали и судили как участника банды украинских националистов, и приговор был обычный - 20 лет каторжных работ. Вся предыстория его до «участия» в банде, личная трагедия не были приняты во внимание. Суд рассматривал его как бандита-бандеровца.
Однажды доктор Горицкий предложил мне пойти в местную больницу и познакомиться с ее врачом. Знакомство состоялось. Его коллега - русский доктор, нестарый еще человек, говорил с нами с опаской, но все же отнесся с сочувствием. Он потихоньку зазвал нас в свое помещение, угостил молоком с сахаром, хлебом и предложил работу - устроить цветник у больничного барака. Мы принялись за эту
приятную для нас тогда работу, и кое-что нам перепадало за нее с больничной кухни. Наш патрон иногда и подольше разговаривал с нами, и его человеческое участие облегчало нам тюремное одиночество. Однажды он сообщил мне, что в Иркутске на центральной пересылке в 1943 году умер бывший диктатор Карлис Ульманис. «Откуда Вам это известно? - спросил я, - разве газеты об этом писали?» - «Нет, конечно, не из печати, такие разговоры шли между заключенными. Мы знали также, что в Иркутских лагерях были Янис Балодис и другие сотрудники Ульманиса».
Долго, однако, не суждено нам было находиться на Тайшетской пересылке. В начале июня нас вызвали, проверили по формулярам и посадили в вагон - опять товарный, переоборудованный для перевозки заключенных. Стариков и ослабевших сажали санитары. Последние с нами, с доктором Горицким попрощались особенно тепло. Куда нас везут? Этого мы, как всегда, не знали. Но дорога была непродолжительной, только 60 километров в глубь тайги. Поезд оставил наши вагоны у станции Невельская. Опять таежный лес, горячее солнце, конвой. Несколько километров и снова проволока, вышка с часовыми, вахта. Счет, вызов по формулярам, и мы стали обитателями нового лагерного пункта. Этот носил название Нижнеудачный. Простые деревянные бараки, без электрического освещения, все примитивно и скороспешно оборудовано. Это был больничный или инвалидный лагерь. Население его почти не работало, только по хозяйству, внутри проволоки, иногда поправляли «зону», т.е. сами себе строили клетку. Здесь была большая больница, где находились сотни ослабевших, истощенных людей, испытавших все трудности тюрьмы, следствия, этапов. Болезни легко валили их. Особенно свирепствовали дизентерия и цинга. Климат гибельно сказывался на здоровье новых жителей тайги. Ежедневно санитары выносили из барака-больницы 20-25 тел «освободившихся» и передавали их у вахты бесконвойным, которые погружали на подводу и увозили дальше в лес. Погребение следовало в общей яме, которую слегка прикидывали землей. Говорили, что таежные звери ночной порой лакомились телами лагерных страдальцев. К этим «освободившимся» присоединились кое-кто из наших ленинградских знакомых - Камин и несколько других, которые по старости и слабости не выдержали первых испытаний в сибирском лагере. Но настроение поддерживали слухи, неизвестно откуда прони
кавшие. Газет, радио - ничего этого не было. Тем нелепее становились иногда разговоры. Особенно усердствовали латыши. Скоро все изменится, ведь нас судили ни за что. В Москве, мол, вся власть перешла с окончанием войны к НКВД и т.д. Почему же нас не освобождают? Нельзя, мол, всех сразу. Нас далеко завезли. Последнее было верно, остальное не поддавалось проверке. Здесь, в бане, мы впервые увидели «живые трупы». Это были молдаване, пережившие зиму с 1944 на 1945 год в тайге. Они еле двигались, тело состояло из костей и кожи. Наступившее тепло не помогало их слабости, а давило их, и они усыхали для того, чтобы «досрочно» освободиться. Сначала их принимал больничный барак, затем общая яма за зоной. Нелепая судьба была безжалостна.
Из этого гнетущего своей мертвой атмосферой лагеря нас, более здоровых, перевели в соседний Верхнеудачный. Это была совсем новая жилая зона. По постройкам, остаткам книг и другим вещам мы узнали, что раньше здесь были помещены поляки, в 1939 году увезенные из Польши. Для них был создан лесхоз Удачный. Видно было, что они имели здесь даже школу, электричество - какой-то род комфорта. Поговаривали, что их освободили по какой-то амнистии, и большая часть вернулась домой, а некоторые остались жить неподалеку в этом же Тайшетском районе. В новом месте новые бараки, новые порядки. Нас разбили на бригады, которые выполняли вместе некоторый труд и вместе питались. Во время этих перебросок я расстался с доктором Горицким. Прибывали новые этапы, среди них были и земляки - латыши и украинцы как с Запада, так и с Востока. Я быстро заводил знакомства, ряса моя обращала на себя внимание. Все же чаще всего мы встречались с Шидловским, вспоминали Гавры, общих знакомых../
Приехали врачи, начали «комиссовать», то есть распределять людей по состоянию здоровья. Одинаковые по своему здоровью составляли одни бригады, заболевших отправляли на Нижнеудачную. Врачи были большею частью евреи, тоже заключенные, но привилегированные - бесконвойные, так называемые малосрочники, срок наказания коих ограничивался 8-10 годами. Люди как-то приспосабливались и к этим необычным условиям и старались найти работу по своей специальности. Нужно было достраивать бараки, разбивать клумбы, работать на кухне, дежурить в бараке (дневальные), топить баню и т.п. Брались кто за что. Я заметил, что наши врачи, люди все же более интеллигентные и более привилегированные, и обратился к одному с вопросом, что же мне делать, где-то тоже надо пристраиваться. Он ничего мне не ответил сразу, но на следующий день меня вызвали в санчасть и предложили помогать врачу-каторжанину
раздавать лекарства. Это было очень кстати. На этой работе забывалось тяжелое настоящее и меньше думалось о неизвестном будущем.
В этой же части работал врач-киргиз Ностир Саидович, молодой человек, арестованный будучи студентом-медиком какого-то Ленинградского вуза. Говорили, что он был знатоком тюркских языков, но, обладая многими знаниями, не сумел уберечься от ареста и срока - 8 лет. Он относился ко всем по-товарищески, не делая разницы между «итээловцами» и «каторжанами».
Мой непосредственный начальник - старый врач из Украины - не терял надежды на скорое освобождение. Он, как и многие, наивно верил в торжество справедливости. Поэтому сохранял в себе настроение, помогавшее переносить невзгоды лагерной жизни.
В лагере появились две специфические болезни - цинга и дизентерия. Первая начиналась с опухоли ног, затем появлялись пятна. Кроме отвара хвои, иных средств борьбы не было. Собирали хвою, кипятили ее, и отвар заставляли пить заболевших. Мне приходилось регистрировать больных. Трудно было определить заболевших дизентерией от страдающих обычным поносом. Устроили лагерный покой, где лежали особенно слабые больные. Мне было какое-то время поручено раздавать им пищу, измерять температуру и выполнять иные предписания врача. Обычно больные отказывались от своей баланды в пользу санитара, так как такая пища для ослабевшего организма была не подспорьем, а наоборот - служила ослаблением, т.е. была водянистой и усиливала понос. Были и смертные случаи. Некий латгалец из Вилякской волости Быковский помещен был в лазарет по поводу дистрофии, но долго там не пролежал. Однажды утром мне сообщили о его смерти, она наступила внезапно - сердце не выдержало. Мертвых увозили за зону в общую яму.
Случилось заболеть и моему земляку И. Г. Шидловскому. Он ослабел, но голодным режимом выдержал и привел себя в состояние нормы. В это время я передал ему кое-что из лекарств «по блату».
Лежал у нас и некий псаломщик из Молдавии. Он очень обрадовался, узнав, кто я такой. По обету он должен был еженедельно служить молебен Св. Антонию и преп. Феодосию Печерскому. Он просил меня помочь ему в этом. Пока он был у нас, мы в определенные часы собирались, и я по памяти, в полголоса, не читая Евангелия, пропевал ему молебен преподобным. Но вскоре из-за его состояния пришлось с ним расстаться. Его увезли в больницу на Нижнеудачную.
Однажды явились врачи и стали вызывать людей по бригадам на «комиссовку». Интересовались временно утратившими здоровье. Оказалось, что для молодых и подающих надежды на поправку создают
ся особые условия ОП (особое питание). Меня тоже, больше по блату, зачислили в число поправляющихся на ОП. Из этих людей были созданы особые бригады, которые находились на привилегированном положении в смысле питания и отдыха - несколько был улучшен паек, они больше отдыхали. Питание назначалось на один месяц, потом могло быть еще продлено врачебной комиссией. Я был очень доволен своим положением, но не знал, что это обеспечит мне дальнейшее ухудшение. Конечно, за два месяца - летних, теплых и погожих - я изрядно отдохнул и внешне несколько пополнел, стал даже отпускать волосы и бороду. Конец наступил 28 июля, когда откомиссованных вызвали на этап.
На Верхнеудачной состоялось знакомство с неким студентом- венгром, членом молодежной организации из Венгрии, говорившем хорошо по-немецки. Он выразил желание изучать русский язык в обмен на венгерский. Эти занятия не отличались продолжительностью, так как лагерные перемещения нас скоро разлучили. Остались в памяти слова славянского происхождения, усвоенные венграми: tabor, szator, pesok, baran и часто слышимые между мадьярами: jonopot, joreygelt, levesz, kernel (хлеб). Однако большинство в лагере составляли украинцы, везде слышалась их твердая речь со странностями некоторых знакомых выражений: зупинка, призвище и др. Делились они на западников и «схидняков», причем первых было значительно больше.
Какой-то человек в штатском отрекомендовался мне священником из Николаева, однако его рассказы не внушали доверия. В царское время он, мол, отбывал воинскую службу санитара будучи уже в сане. И здесь, в лагере, он намечал себе карьеру медработника.
Но 28 июля все было кончено. В жаркий день колонна наша двинулась к железнодорожной станции. Там нас ожидали вагоны, которые покатились по направлению к Тайшету, но остановились у лагеря, который назывался 5-й колонной. Это был небольшой и малоблагоустроенный поселок за проволокой, однако строгорежимный и малогабаритный. Едва ли он вмещал более 300 человек. С вышек он весь просматривался как на ладони. С 1 августа начались работы на лесоповале. Делянку приготовили бесконвойники, поставили вышки и оградили ее проволокой. Орудия труда были примитивные: пила и топор. Конвой был усиленный. На работу водили так, чтоб заключенные держали руки сзади и шли строго в своих рядах. Часто раздавались выстрелы конвоя, что означало: «Ложись». Начальник конвоя любил это делать при переходе каких-нибудь луж, случавшихся часто. На лагерном пункте Верхнеудачная произошел инцидент, который, к счастью, закончился для меня благополучно. Бригаду заклю
ченных, в коей был тогда и я, вывели для незначительных каких-то работ за жилую зону. Конечно, ее сопровождал конвой со служебными собаками. Я, как и все время, был в своей габардиновой верхней рясе с широкими рукавами. Один из конвойных, державший поводок собаки, решил «подшутить» и спустил пса на мою фигуру. Пес оказался умнее вожака, только порвал мой правый рукав, но самого меня не тронул. Это было нарушением правил конвоя, конвоир быстро убрал свою собаку. Итак, пострадала только моя одежда от зубов собаки, а я отделался легким испугом.
На работу с нами ходили и «бытовики», среди них несколько женщин. Видя мою рясу, они говорили, что скоро все изменится, будут открыты церкви и все станет, как в других странах мира. Они занимали более привилегированные места, работали на кухне, хлеборезке и т.д. Здесь состоялось знакомство с неким галичанином, который отрекомендовал себя диаконом - униатом, перешедшим в православие. Он посещал сначала занятия у василиан, затем, якобы, принял духовный сан.
На работе в тайге приходилось видеть бурундуков, которые перебегали по делянке. Во время обеда на лесоповале надзиратель читал нам газету. В ней сообщалось о Потсдамской конференции, но пока ничего об ожидаемой амнистии, слухи о которой упорно циркулировали среди заключенных.
3-го сентября на обычном разводе нам было объявлено об окончании войны с Японией и об учреждении Праздника победы над империалистической Японией. Пища в этот день имела несколько улучшенный вид, и на работу нас не повели. Но 4-го все продолжилось по-прежнему...
Погода стала прохладнее, осень властно вступала в свои права. Заготовка дров подходила к концу.
Иногда на разводе или во время проверки «воспитатель» или начальник другого звания говорил на темы морали. Во время таких бесед он упомянул об архиереях, которых в свое время расстреляли, а на их место поставили новых. Но весь разговор шел совершенно о другом, и только ради красного словца упомянуты были убиенные церковные отцы.
Заключенные ложились спать, закутываясь в свои поношенные одежды, повторяя каждый вечер как молитву слова: «Скорее бы утро,
будет пайка и на работу». С утра, действительно, после туалета в бараке раздавались крики: «Пятнадцатая, за хлебом!» Это вызывали номера бригад за получением пайка, т.е. его утренней части. В лес на делянку в обеденный перерыв приезжала телега с приварком и второй частью пайка. Привозили и кашу, вареную на воде, которую выдавали маленьким черпачком граммов 150 весом. Голод давал себя знать. Связи с внешним миром не было... Посылки и письма тогда отсутствовали. Но 5-я колонна недолго была занята нами. В конце сентября нас отвезли в Тайшет на пересылку, помыли в бане, произвели санобработку, т.е. обрили всех наголо, и погрузили в вагоны. Погода ухудшалась. К дождю примешивался мокрый снег. В вагонах говорили о восстановлении разрушенного войной хозяйства страны, о планах восстановления, в коих мы должны принять участие. 28 сентября 1945 года наш поезд пошел на запад. Нам это казалось доброй приметой, мы ехали назад, ближе к дому. Сибиряков среди нас было мало. Но режим сохранялся, нас везли как мышей в клетках. Кормили на остановках, старались сэкономить за счет обездоленных людей. Не додавали сахар, а иногда и хлебный паек. Жаловаться было некому и некогда. Красноярск, Новосибирск, Омск, в Петропавловске поворот на юг. Ландшафт изменился, степь да степь вокруг. Появились верблюды на нашем горизонте. Потеплело... 12 октября двери вагонов широко распахнулись. Под вагонами красная земля. Мы прыгали и садились. Шла проверка по формулярам. Один конвой сдавал нас другому. Это была встреча с Джезказганом. Было тепло еще. Нас повели к воротам лагеря. Там следовал медосмотр. Врачи оказались тоже заключенными, сочувствовали, но помочь ничем особенно не могли. Я показал свой фурункул на правом боку. Врач- женщина сказала, что это в связи с общим состоянием. Ничего, заметила она, сначала и ей было плохо, а теперь, добавила, я работаю по своей специальности. Она нашла у меня алиментарную дистрофию и направила в больницу. Там приняли одежду, спрятали в мешок, а затем дали какое-то белье и поместили в палату. Вся обслуга была из заключенных: врачи, фельдшеры и сестры. Кормили немного лучше, условия тоже были легче, но коек не хватало. Приходилось ложиться на койку по два и даже три человека. Началась временная передышка. Разговоры, знакомства... Многие из нашего тайшетского этапа попали в больницу. Она находилась в зоне лагеря, но изолированно от других заключенных. Встречались латыши и рижане. Завязывались новые союзы товарищей по несчастью. А на дворе еще было тепло, октябрь прощался солнечными днями. Старые заключенные объясняли, что здесь работа в медных шахтах, на строительстве. «Что с нами будет?» - вопрошали новички. - «Будете работать,
сделают Вас настоящими советскими людьми», - был ответ. Что скрывалось за этими словами?
Но еще были мягкие койки, обеды в точное время и отдых без подъемов, поверок и принудительного долгочасового труда. Это продолжалось пару месяцев, но все же наступил конец. Врачи отправили нас из больницы на ОП для поправки здоровья. Все же ряса моя, сильно мятая, нашлась, а теплая скуфья пропала без вести. Габардиновая верхняя ряса обращала на себя внимание. Повар из ОП предложил мне продать ее. Вместо нее был предложен бушлат и несколько буханок хлеба. Конечно, объяснили, что обмундирование будет выдано, когда нас направят на работу, ряса все равно неудобна. Агитация эта подействовала, я расстался с рясой. Это было уже в 1946 году. Габардин был лагерным портным перевернут. Позже летом я увидел на спине одного из лагерных «придурков» пиджак цвета подкладки моей рясы.
Наступила зима, но мы ее на ОП мало ощущали. Особые бараки, особое питание, особый режим. Но скоро наступил конец дням вольной жизни. Опять врачебная комиссия. Дали мне по моему состоянию упитанности группу 2п. Цифра 2 была большая, а буква п малозаметная. Последовал путь на соседний рабочий лагпункт. Там такие же бараки, такие же нары. Но жили там шахтеры, работавшие в медной шахте. Мест не хватало. Приходившие со смены будили спавших и ложились на их ложе. А поднявшиеся завтракали и шли на работу. После 12 часов работы вернувшиеся опять устраивались на своих нарах. Матрасом и подушкой служили бушлаты, шапки и валенки. Усталость погружала в сон быстро. Зима была суровая, со снегами и метелями. Я попал в одну бригаду с латгальцем из-под Зилупе Стонаном. Он уже бывал в шахте раньше, успокаивал меня, что работа нетяжелая, в шахте всегда тепло, правда, первый раз будет голова кружиться, сердце почувствует, но потом все пройдет.
Шахта, в которой пришлось работать, была сухой. Страхи Стонана не оправдались. Клеть нас быстро опустила на 500 метров. Воздух в шахте был сырой, но не холодный. На поверхности был мороз градусов 30, а внизу в этом «бомбоубежище» тепло и заключенные работали в майках. Забой, в который я попал, был похож на высокий свод храма, каждый день его увеличивали взрывами аммонала, после чего взорванная горная порода и медная руда погружались в вагонетки и по путям направлялись к клети, которая доставляла их «на гора», на поверхность. Нашей задачей был сбор этих валунов и погрузка в вагоны. Когда они были велики, надо было разбивать их молотом. Это называлось насыпкой. Для изможденных духовно и физически людей задача достаточно трудная. Вместе с нами трудились и бытовики-бурильщики, казахи и русские. Бурение велось сжатым воздухом. Вся медная пыль
поглощалась легкими. Паек зависел от выработки бригады, достигал больше килограмма хлеба в день. На обед давали омлеты, кое-какие жиры. Но организму не хватало. Кушали лишь 2 раза в день, перед работой и после нее в лагере. После нескольких дней работы в шахте, там появились какие-то люди - мастера или что-то в этом роде. Увидав меня, сказали, чтобы я снимал свои очки во время работы, но я ответил, что плохо вижу, и сделать этого не могу. Какая группа здоровья? Раньше была 4-я, теперь не знаю - был мой ответ.
Тем временем была попытка сделать из меня помощника бурильщика. Отбивной молоток казался мне страшно тяжелым. Я его должен был приносить бурильщику - казаху, очевидно, бытовику. Включив сжатый воздух из компрессора, он через некоторое время передавал молоток мне. Он дрожал и вырывался из моих рук. Сил было немного. Казах ругался последними словами, но это не помогало. Так карьера бурильщика для меня не состоялась. Как-то в лагере меня вызвал заключенный из числа «придурков», очевидно горный техник-инженер. Спросил, знаю ли я маркшрейдерскую работу. «Нет, никогда не знакомился с такой». - «У Вас ведь высшее образование?» (очевидно, видел мой формуляр, в котором еще на Тайшетской пересылке записали - священник, а в графе образование - Богословский институт). Я пояснил, что в Латвии не было высших учебных заведений для горного дела, ибо и ископаемых таких у нас не было. «Ну, тогда придется Вам работать на общих работах», - это его резолюция. Хотел ли он помочь или искал маркшрейдеров среди заключенных?
Работал я шахтером только две недели. Разобравшись в моем формуляре и цифре 2п, соответствующие люди в части, где лежали наши формуляры г единственные документы заключенных, поняли, что врачебная комиссия допустила использовать меня лишь на поверхности (буква «п»), а перевод меня на шахтерский лагпункт был ошибкой, вернули меня на 2-й лагпункт. Там я попал в бригаду, ходившую на открытый карьер. Работа была посменная - то днем, то ночью. Последняя особенно тяжелая: мороз, ночь, охранники казахи, скучающие на своих постах, затягивающие свои заунывные песни, и валуны, которые надо молотком дробить и погружать в вагонетки. Как правило, план не выполнялся. Когда бригадирская ругань не помогала, начальство додумалось воспитывать нас другим образом: по возвращении в жилую зону в карцер всей бригадой. Там голые нары, замок и никакого питания - вода, 300 граммов хлеба и все. Однако к вечеру накормили горячей пищей, дали хлеба и сразу опять на карьер в ночную. Так продолжалось пару дней. Но от этого режима кривая выработки не поднялась, а метод воздействия не оказался действен
ным. Голодным и морально убитым людям нельзя было внушить вдохновения к труду. Стояли сорокоградусные морозы. Я шел на работу в своем тулупе, но работать в нем было неудобно, приходилось снимать. Бригадир, не работая, ходил вокруг, кричал, распоряжался, всячески подгонял, но мерз больше нас на ночном морозе. Он с жадностью взирал на овчинный тулуп. Я отдавал ему его сначала на смену, а потом и совсем. Поэтому отношения наши были хорошими. Пайком он меня не обижал, но и в его бригаде я долго не был.
Сначала я получал хлеб по старой шахтерской выработке более 1 килограмма в день. Это, ясно, вызывало всеобщую зависть членов бригады. Как-то раз утром в столовой я уничтожил горячую баланду и ложечку каши на воде, а килограммовую пайку хотел взять с собой в барак. Однако когда все подымались из-за стола, хлеб исчез бесследно, и поиски его ни к чему не привели. Но скоро и мой паек приобрел обычную новой бригаде величину - 600 граммов. Конечно, качество его было невысоко. Пшеница была обильно смешана с овсом и другими высевками. Но это было главное наше питание и лакомство. Кроме того, и средство обмена. Курильщики меняли его на махорку, ножички и прочие нехитрые предметы тюремного обихода. Это не помогало их здоровью, но отказаться от курева многие не могли. Кончалось это их пристрастие больницей, ОП, и опять их возвращали в рабочую бригаду только с низшей категорией. В этом лагпункте помещались бригады, работавшие не только на карьерах, но также и на строительстве и на других работах. Более слабые и инвалиды, «придурки» и прочая лагерная аристократия составляли обслугу зоны: повара, хлеборезы, нарядчики, помощники по быту, врачи, сестры, санитары и работники спецчасти (где хранились формуляры). Эти «привилегированные» заключенные состояли преимущественно из бытовиков, малосрочников. В столовой они питались отдельно, повара наливали им более густой баланды и по 2 миски, за зону на работу не выходили, за исключением наказания за нарушение режима в лагере.
К весне и я попал в бригаду строителей. Она где-то на окраине поселка у железной дороги возводила жилые дома, одноэтажные и довольно примитивные. В рабочую зону заезжали машины со строительным материалом. После обыска на вахте их пропускали. Водители их были «вольняжками» из бывших заключенных, отбывших свой срок, или завербованными. Наша бригада общалась с ними. Иногда удавалось через них получить какую-нибудь книгу или отправить письмо по домашнему адресу. Но это было не каждый день. Нас было много, а шоферов мало - это были одиночки и разные, конечно, люди, подвергавшиеся проверке при въезде и выезде из зоны работы.
Еще находясь в Джезказганской больнице, по приезде туда пришлось познакомиться с некоторыми земляками. Первым из них оказался Шетохин. Он назывался бывшим ломоносовцем, а теперь врачом. Во время войны в Риге служил в какой-то немецкой полицейской части, за что и пострадал. Вспоминал свою жену и детей с большим раскаянием. Жене своей - латышке по национальности - не всегда был верен, каялся в этом. У нас нашлись общие знакомые. Его мать была арфисткой, у тещи в помещении гимназии давала концерт. Себя она выдавала за венгерку, хотя была еврейкой. Отец Шетохина был учителем пения, напоследок овдовев, сошелся со своей ученицей Лунской. Я вспомнил, что видел Евгения Шетохина в качестве певчего Покровской церкви. Сестра его вышла замуж за моего школьного товарища Ал. Цесмана. Шетохин работал на фабрике Майкапара, знал Родионовых и т.д. Здесь же в Джезказгане находился его одноделец рижанин Сидоропуло, не доучившийся инженер, бывший ломоносовец. Позже Шетохин вошел в бригаду Сидоропуло в качестве лекпома на производстве.
Одно время лежал в больнице некий пскович из соседнего с Псковом Новосельского района. Он поведал мне о своем земляке - священнике Борисе Стехновском. Последний тоже побывал в Тайшете, а потом судьба свела нас в Джезказгане, когда он был секретарем в санчасти, но больше занимался рисованием, имея некоторые художественные способности. Позже, написав жалобу, был вызван на пересмотр дела, который окончился изменением срока с 15 на 10 лет исправительно-трудЬвых лагерей (ИТЛ). В Азию его больше не вернули. Срок пришлось ему отбывать в родных краях в Антополе Великолукской области.
В этой же Джезказганской больнице 2-го лагпункта встретился молодой фельдшер, который, узнав о моем сане, спросил меня, «тихоновец» ли я. Не разобравшись, я ответил положительно. Тогда первый старался подкормить меня, но вскоре он был переведен куда- то.
Джезказганские врачи производили после тайшетского бытия удивительное впечатление. Их сопровождали сестры - женщины необычайной красоты. Хирургом была Афанасова Нина Александровна. Говорили (да и формуляр ее пришлось как-то увидеть), что сидела она по делу «убийства Горького». Была, якобы, кремлевским врачом, хотя последний адрес ее был ленинградский, имела огромный срок - 25 лет, полученный еще до войны. Она обладала высокой эрудицией.
Была страстно влюблена в хирургию и могла обедать лишь после удачно сделанной операции.
Доктор Зоммерман был польским евреем, попавшим в Советский Союз после раздела Польши в 1939 году. Когда ему «удалось» получить срок - неизвестно. Некоторые сестры, работавшие в больнице, вышли из рядов ЧСИР (член семьи изменника Родины). Это интеллигентные дамы, жены осужденных при ежовщине советских командиров. Из-за семейной принадлежности им давали срок - 5 - 8 лет, по отбытии коего они оставались на вольном поселении и работали в лагере, имея туда пропуск. Местом работы их была санчасть и такие учреждения, как лагерная больница и полу стационар ОП.
Несколько позже жизнь в больнице свела меня с одной из них - Ниной Алексеевной. Ее муж был репрессирован будучи начальником большого пограничного округа. Дочь оставалась в Горьком, а о муже у нее не было никаких вестей. Она писала запрос в ГУЛАГ, но оттуда не спешили с ответом. Находясь уже за зоной, в качестве спецпересе- ленца, она сошлась с каким-то грузином Шиошвили. У нас она была сестрой в одной из палат, но все предписания врача исполнять не могла, так как поздно приходила, и все эти обязанности за нее выполнял я. Нестарая еще и красивая женщина была достаточно наивна, советовала мне писать о моем положении Патриарху, который, как она считала, имеет вес.
Были тогда врачи и из числа каторжан. Это доктор Майтуленко - рижский поляк. Пецольд - немец из Борисова. И некоторые другие. Здесь в Джезказгане они были заняты по своей специальности. Однако первое слово в медицинских делах оставалось за вольными из санчасти лагеря. Врачи носили обидное прозвище «помощники смерти», а лекпомы назывались «лепилами». В общем, они не могли изменить режим концлагеря, но помогали заключенным, чем могли. Так, несколько позже из-за дистрофии я опять угодил в больницу и там попал в палату доктора Майтуленко. В этой палате находилось несколько его земляков. Прибыл туда и Эзеринын. Вид у него был страшный - худоба, а кожа, как змеиная, сходила пластами. Это была пеллагра. На вопрос его, сколько времени он сможет пробыть в палате, врач ответил: «Сколько Вы сами захотите!» Сестрою была вышеупомянутая Нина Алексеевна.
День в больнице начинался рано. В 4 часа надо было измерить температуру. Затем завтрак, процедуры. Обход врача. Бумаги почти не было. Записи все делались на доске, при ненадобности доску стирали. Была опять зима, но в постелях и палате было сравнительно тепло, и мы таким образом коротали холодное время. Не все больные находились здесь по причине алиментарной дистрофии. Были и
легочные, и страдавшие туберкулезом (из шахты), и малярией. Однажды поместили к нам молодого парня, у которого был констатирован сифилис (люэс). Он был шестеркой у одного бригадира-быто- вика. Поедал все остатки пищи, предназначавшиеся для этого «придурка», и заболел. Лечили его уколами мышьяка. Посуда у него была особая, но результат лечения был неясен. Что делалось в его организме? Это здесь определить было невозможно.
Был еще один врач - Иван Иванович Казаковский, производил он очень слабое впечатление. Пользовался советами других врачей. Возможно, он был неудавшимся медиком. Особенно трудно было работать с ним нашим медбратьям. Казаковский умудрялся где-то доставать книги по медицине, после отбоя братья должны были переводить их или переписывать, а в 4 часа подниматься и начинать свой рабочий день с измерения больным температуры, раздачи лекарств, потом завтрака и т.п. до отбоя.
Майтуленко недолго пробыл в Джезказгане. Его отправили по этапу куда-то в другое место. На родину свою он тоже не вернулся.
В тех условиях доказать свои докторские права было трудно - никаких документов. Этим пользовались многочисленные самозванцы. И не без пользы для себя. Шетохин выдавал себя за врача. Однако он был лишь санитаром некоторое время в Риге. А специальность его была совсем иная - настройщик рояля. Все же он числился и исполнял обязанности лекпома до конца своего срока.
Был некий директор пивзавода из Львова. Еще когда он находился в тюрьме и камеры ее были очень забиты, создались невыносимо тяжелые условия. Вдруг открывается дверь, и голос надзирателя приглашает: «Врачи, выходите». Директор не преминул воспользоваться возможностью улучшить свое положение. И весь срок работал при санчасти в качестве фельдшера.
Когда я работал в строительной бригаде за зоной, на наш объект фельдшером выходил Шетохин. Случилось так, что вечером или ночью у меня украли очки. Позже выяснилось, что это сделал казах из нашей бригады, чтобы продать их вольняжкам на объекте. Наутро после пропажи я чувствовал себя очень неуверенно, но на работу надо было идти. На вахте при выходе я пожаловался на свое несчастье Шетохину. «Я найду ваши очки», - бросил он. Действительно, он поймал этого Шамшиева, пытавшегося продать очки, и заставил их вернуть. Это было через несколько дней после пропажи, когда я уже утратил всякую надежду вернуть их. Конечно, в тех условиях это была большая радость.
Несколько позже, когда я был уже в инвалидной бригаде, Шетохин помог мне устроиться на работу в столовой. У нас был некий узбек с
полупарализованными ногами. Он передвигался медленно, с палочкой. Его земляк работал на кухне в качестве повара. Он поручил Нуриеву собрать маленькую бригаду для чистки крышек от котлов. Крышки были деревянные, скоро пачкались. Ежедневно надо было их очищать стеклом. Через содействие Шетохина я попал на эту работу. К отбою мы уходили в столовую, нам выносили крышки. К концу, т.е. к подъему, за работу мы получали несколько мисок еды - каши и баланды. И отправлялись спать. А вечером начиналось все сначала. Узбек этот был в плену, потом в так называемом Туркестанском легионе. Как изменника родины его присудили к каторге. Но организм не выдержал всех испытаний, что-то произошло в спинном мозгу. Ноги почти парализовало. Но он не терял своего оптимизма. Дружные земляки его поддерживали. Во время нашей работы в столовой там происходили репетиции с согласия КВЧ (культурно- воспитательная часть) пьесы «Свадьба в Малиновке». Главные роли играли итээловцы, Афанасова и другие. Что-то все-таки получилось. И позже заключенные имели возможность посмотреть эту комедию на лагерной сцене. Режиссером была некая заключенная артистка. Постановка имела успех.
Шетохин позже выходил на рабочий объект с бригадой Д. Сидоропуло. Эта бригада состояла из латышей. После нее не надо было исправлять недоделки. Недоучившийся инженер стал сначала бригадиром женской шахтерской бригады. Но недолго. Позже он все время работал на строительстве. И бригада его была бригадой особого качества. Одним из объектов ее работы был клуб в поселке (руднике) Джезказган. В это время и я выходил на работу на этот объект. После окончания работ в знак благодарности нам показали картину «Морской батальон» из эпохи блокады Ленинграда. Но было не до кино. После 9-часового дня мы сидели в кинозале, усталые и голодные. Хотелось спать и есть, и картина не привлекла особого внимания.
Бригада Сидоропуло занимала в жилом бараке особое помещение. За хорошую работу ее премировали, предоставив некоторый комфорт, возможный в тех условиях. Трудолюбие латышей проявлялось и здесь за проволокой советского лагеря. Некоторое время и я был сожителем этой бригады. Это стало возможным в связи с моей дружбой с Шето- хиным-Сидоропуло. Но, как и все в лагерном круговороте этого своеобразного калейдоскопа, все быстро менялось - бригады, лагерные бараки, нары и рабочие объекты.
Очень трудно было с одеждой. Белье сносилось, изорвалось, задубело в бесчисленных прожарках и свалилось с плеч. Остались лишь телогрейки и бушлаты, которые надевались на голое тело, а белья не было. Первое белье было выдано по приезде в спецлагерь в октябре
1948 года, а с октября 1944 до 1948 года рубашка, конечно, не могла сохраниться. Еще летом 1945 года удавалось ее постирать иногда в Тайшете. А в Джезказгане очень трудно было с водой. В поселке не было водоема. Ближайшая река Кингирь находилась в 40 километрах. Рудник был расположен на скале. Воду в городской водопровод подавали из шахт. Она шла на неотложные нужды жителей, в первую очередь для столовых и огородов. В лагерь ее давали на кухню и в кипятилку. Раз в 10 дней полагалась баня, но она часто из-за отсутствия воды оказывалась сухой. Мы шли в баню побригадно, раздевались, нашу одежду забирали в прожарку для дезинфекции от вшей. В это время парикмахеры бритвой выбривали нас: голову, лицо, лобок, под мышкой. Это называлось санобработкой. Затем возвращали нам одежду из прожарки. Мы одевали ее и шли в барак. Очень трудно было и с мылом. Когда была вода, нам давали её по норме - лоханку на человека. Мыло давали земное, жидкое и тоже нормированное.
Когда у нас на лагпункте появились хорошие рабочие бригады, работяги стали жаловаться на разные недостатки быта. Начальник лагпункта, старшина по званию, еврей по национальности разъяснил, что война разрушила нашу текстильную промышленность, вы, сказал он, содействовали этому, помогая врагу. Не ждите одежды, но скоро хорошим рабочим мы разрешим получать письма и посылки из дому. Просите, чтобы родные прислали бы вам одежду.
Плохо было и с обувью. Выдавали деревянную обувь. Как-то раз наша бригада была отправлена на песчаный карьер за 17 километров. Там сохранились постройки времени, когда здесь хозяйничали английские концессионеры. В одной из этих построек валялось много списанной деревянной обуви. Мои ботинки являли жалкий вид. Один конвойный указал«мне на склад этой списанной обуви: иди, подбери себе ботинки! Кое-что лучше я себе и выбрал. На карьере работа была примитивная. Приходили машины, мы откидывали борта и насыпали лопатами песок. Машина уезжала, а мы отдыхали на солнце среди полынной степи до приезда следующей машины.
На этом карьере приходилось бывать редко. Но память сохранила дерзкий побег с этого места двух бытовиков-бандитов. В лагере наряду с заключенными 58-й статьи попадались и осужденные по нескольким статьям. Некоторые имели и 59-ю статью (бандитизм). Они содержались в БУР’е (барак усиленного режима) целый день под замком, но их брали на работу вот на этот самый песчаный карьер. Собиравшийся в побег находился в это время в больнице, но, узнав, что бригаду направляют на карьер, вышел вместе с другими ее членами на вахту. Конвой принял их по счету. Когда пришла машина, два человека напали на конвой, разоружили его, взяли одежду конвоиров,
оружие и машину и уехали, связав конвоиров. Машина пошла в сторону афганской границы. Оставшиеся заключенные освободили своих конвойных и пошли вместе с ними домой, т.е. в лагерь. Конвоиры в белье без оружия выглядели комично. 17 километров они проделали пешком и доложили в лагере о случившемся. В погоню вышли машины с пулеметами. Но было поздно. Через 360 километров беглецы напали на бензобак, запаслись горючим и поехали дальше. Потом бросили машину и ушли за границу. Один из них в годы войны с басмачами воевал там и знал местность. На поиски бежавших был выслан самолет, но все было тщетно...
Потом были введены новые правила приема конвойными бригад заключенных, уже не по счету, а по карточкам. Были неприятности и у врачей из больницы, так как бежал госпитализированный. За все время заключения это был единственный побег, который удался. Остальные были безуспешны. Местному населению (казахам) за поимку беглецов платили натурой - мануфактурой, дефицитным товаром того времени. Правда, однажды один заключенный остался в шахте и по старому штреку перебрался в соседнюю брошенную шахту. Это было, кажется, на Покровском руднике. Он вышел на поверхность и уехал в Джамбул, где прожил 3 года, но позже был опознан и арестован.
Собаки, проволока, «попки», стукачи и целая система работников НКВД следили за тем, чтобы заключенные не убежали. Собаки по ночам охраняли зону, проволока в два ряда и спираль Бруно опоясывали весь лагерь. Вышки, с которых круглосуточно наблюдали лагерь вооруженные охранники, стояли часто. Они были соединены телефоном с начальником охраны. Лагерные сексоты доносили о настроении заключенных, о их разговорах, времяпрепровождении и т.д. Специальные оперативные уполномоченные в зоне встречались с сотрудничавшими с ними заключенными и передавали их доклады дальше. В каждом бараке была кабина дежурного наблюдателя. Сотрудников НКВД тайных, конечно, оперативники выдвигали на должности поваров, хлеборезов, старших барака, бригадиров и т.д. Эти сексоты и составляли костяк лагерных «придурков».
В Джезказгане мы пережили войну «честных» воров и «сук». Бытовики, воры, бандиты, участники их шаек разбились на две партии. «Честные» воры отказывались выдавать своих товарищей по банде, сотрудничать с органами НКВД и лагерным начальством. Но и среди воров были предатели - «ссучившиеся», которые следили и доносили на своих товарищей по ремеслу. «Честные» воры объявили предателям и доносчикам беспощадную войну. Их проигрывали в карты. Проигравший был обязан убить «суку». В противном случае
его самого постигала участь предателя. До убийства изготовляли ножи, часто за зоной на рабочем объекте. Убивали большей частью в зоне. Удары наносили ножом в разные места. Убийц судили. Приговаривали их к дополнительным срокам - 10, 20 лет. Но это не помогало. Закон мести действовал беспощадно.
Нас воры считали «фраерами», людьми для них непонятными, осужденными по 58-й статье, которые могли их обмануть, но в борьбе с «суками» нейтральными. «Честный» вор на глазах у каторжан убивал свою жертву, а затем спокойно отдавался в руки правосудия. Расстрел был отменен. Какая ему разница, какой у него срок - 10 ли, 20 ли, 30 ли лет? Но среди воров-законников он становился героем, лагерным аристократом. Зарезать человека ему было легче, чем нам убить муху. В лагере он не работал, а его кормили. В КВЧ пытались «воспитывать» этих аристократов. Им указывали на пример политзаключенных (58-я ст.). Видите, люди совершили большие преступления против Родины, но они все-таки искупают честным трудом свою вину. Почему Вы не можете следовать их примеру? Ответ был: «Ведь эти люди (58-я ст.) здесь первый и последний раз, а мы всю жизнь в тюрьме и лагере. Что от нас останется, если мы будем еще работать?»
Воры не оставляли и нас без внимания, отбирали всё, что могли. Вечером и ночью через решетки бараков удочкой выуживали с нар одежду, ножички и т.д. Особенно трудно приходилось позже, когда в лагерь стали поступать посылки.
Рабочие бригады заключали соцсоревнования, вывешивали «молнии» и прочее. В конце концов объявили, что лучшие рабочие могут писать домой. Позже это право было дано всем, не только лагерным передовикам. Письма сдавались в цензуру, и дальше лагерное начальство отсылало их по адресу. Кое-кто стал получать письма и посылки. Посылки вскрывались, проверялись тщательно, кое-что конфисковывалось: чай, лекарства, письма. Но продукты, одежду заключенный получал в свои руки. Он нес в барак. Там он должен был делиться с бригадиром и товарищами. Сало и масло у него отнимали воры: спрашивая, нет ли чего-нибудь на «о» (сало, масло). Но многие тщетно ждали ответа на свои письма домой. Проходили месяцы и даже годы, а домашние не откликались. По-разному объясняли себе это молчание заключенные. То ли родных вывезли, сослали, то ли они уехали.... Обратились с просьбой к начальнику всего лагеря, полковнику. Он ответил: «Пишите родным, пишите знакомым!» Письма в числе не ограничивались. Но и знакомые часто молчали. Я ждал ответа года полтора. Писал знакомым, адреса коих я помнил, просил сообщить моим родным обо мне и моем местонахождении. Уже мои земляки получали письма и посылки, а я утратил всякую надежду. Письма
приносили в барак, зачитывали фамилии, надо было отвечать имя, отчество, заключенные передавали друг другу письма. Делились их содержанием. Угощали земляков из посылок. Шидловский, например, уже получал письма из Глемзина от семьи. А я отчаялся получить весть и считал, что семья уехала или пропала.
Однажды я лежал на нарах, когда в барак принесли ворох писем. Принесший называл фамилии. Когда он произнес мою, я сначала не поверил, потом ответил: «Георгий Иванович». - «Да, - сказал пись- моноша, - получи». Письмо было от жены. Она писала, что живет в Лудзе, просила меня написать и обещала прислать посылку и перевод. Но это было летом, а дата письма была полугодовой давности. Значит, мое письмо было получено своевременно, а ответ держала цензура полгода. Я вскочил и побежал делиться радостью с Шидловским!
Оказалось, что лагерные наши начальники проверяли наши связи, кому мы напишем, кто наши друзья, кто родные, близкие. Выяснив наши отношения, они допускали нас к переписке. Конечно, наши статьи пугали их. В делах у многих значилось не просто 58-я ст. пункт «а» или «б» (измена родине), а еще 58-6 (шпионаж). И более страшные пункты - 10 (агитация), связи с капиталистами и т.д.
Видно было, что дома было тяжело, дети росли без отца, матери работали за двоих, в 1947 - 1948 гг. еще были трудности послевоенного времени. Но все-таки нас помнили, нам писали, нам сочувствовали, отрывали от своего рта и посылали сюда в лагерь! Это утешало, это вдохновляло. Узы, тяжелые узы каторжанина забывались. Через бумагу и чернила говорила любовь близких. Посылки давали ощутимое доказательство её.
Правда, были люди, которые не тревожили своих родных, может быть, их и не было у них после кровопролитной войны. А возможно они не хотели вредить своим родным, затруднять их. Были и пессимисты. Они говорили: не мы первые, не мы последние. Тысячи при Ежове ушли нашим путем и никто не вернулся. Нам не видать родины, близких. Но другие верили в «happy end» нашей драмы, что нас освободят. Амнистии не было. Шли 1947 и 1948 годы. Мы читали газеты, речь Черчилля, о «холодной войне», которая может превратиться в «горячую». Иные говорили: война нас посадила, война нас и выпустит.
Местные казахи ждали своих единоверцев - турок, союзников американцев. Они готовились встретить турок резней коммунистов, приехавших управлять ими. Они знали, что их звание «хозяева страны» было лишь фикцией. Хозяев присылали из центра. Они управляли. Другие помогали. Нас считали неповинными жертвами жестокого рока. Дружные, грязные, дикие казахи, редкие жители
Казахстана, растворенные в море русских, немцев, чеченцев, ингушей, корейцев и других народностей. Они служили и в охране, и в НКВД, везде, но их было мало, лишь 50% населения Казахстана. В лагере их тоже было немного, незначительный процент - бывшие немецкие военнопленные, участники Туркестанского легиона. Наши ряды пополняли также жители степей, Алма-Аты - за разговоры (58-10), анекдоты. Их тоже звали фашистами, изменниками, как и нас. Но они не унывали. Их поддерживали единоверцы - узбеки, туркмены, татары, с коими они легко могли объясняться.
В лагере было мало выходных. Часто и в воскресные дни бригады выходили на работу за зону на свои рабочие объекты. Запомнилась Пасха, должно быть, 1947 года. Понадобилось очистить заброшенный шурф какой-то шахты. Срочно вывели одну бригаду на этот старый шурф. Хотя особенно религиозных людей среди членов этой бригады не было, все же работа не спорилась. Работали кое-как, знали, что объект случайный, временный, даже однодневный. А работа была не из легких. С бригадой находился и надзиратель из лагеря. Этот видел настроение заключенных, у которых украли день отдыха, и пытался поднять их рабочее настроение окриками, ругательствами. Когда это не помогло, он обратился к бригадиру: «Почему не можете справиться с заданием?» Последний сослался на слабость работяг, указав на таких «богатырей», как я, и некоторых других. Надзиратель нашел средство стимуляции рабочего настроения. Он вынул несколько наручников и, одев их на руки слабых, в том числе и на мои, посадил нас на виду у всех. От наручников руки затекали. Но через пару часов конвой снял бригаду и досрочно повел в лагерь.
Лагерная жизнь была тяжела не только из-за постоянного недоедания. Мы ели лишь два раза в день, а организм рабочего человека требовал большего. Надо было думать об ужине. В лагере всего не хватало: инструментов, аппаратов и т.д. Однако существовал стройдвор, какие-то мастерские. Надо было что-то вынести с объекта и доставить в лагерь, и ужин гарантирован. Несли рабочие инструменты, кое-что добывали через вольняжек. Как-то нас вывели для приведения в порядок трофейного оборудования, вывезенного из Германии. Где-то у тупика были разбросаны вольтметры, амперметры, пробки. Мы должны были привести весь этот хаос в какой-то порядок. И вот в лагерь поступали выключатели, целые счетчики, вольтметры.
А заключенные кормились тарелкой баланды где-нибудь в бане или на стройдворе. Иные просто после возвращения с работы в лагерь («домой») прямо с вахты шли помогать на кухню, разгружали продукты и т.д. За все им платили баландой или кашей, сваренной на воде, но все же кашей. Люди боролись за свою жизнь, цеплялись за нее из последних сил, но это не всегда помогало. Следовала госпитализация, агония в больнице, морг. На вахте конвой проверял гробы, пырял тела ножами. И далее путь следовал на кладбище. Поступило распоряжение хоронить в белье и в гробах. Но материала - дерева для гробов - не было. Использовали ящики из-под рыбы. Гроб получался сквозной как корзина. На маленький палец левой ноги заключенному привешивалась бирка. На ней - установочные данные. Над могилой - столбик с номером заключенного.
Какое-то время нам повезло. Вывели на работу на овощную базу. Овощи были мороженые. Здесь мы узнали, что замерзшая морковь безвкусна, а бураки и замороженные сохраняют свой вкус. Правда, желудки страдали, но наполнялись. Но долго туда не пришлось ходить. Объекты менялись быстро как перчатки. Перемена объектов, рабочих, бараков, коек не волновала и не удручала. Заключенные ко всему относились равнодушно и безразлично. Сроки шли, лагерные будни продолжались.
Реальны ли были эти «крокодиловы» сроки, которые были получены на скороспелых судах - 15-20 лет? Приходилось встречать людей, которым по окончании срока (10 лет), его возобновляли. Помнится, однажды я встретил человека, который поведал свою тюремную биографию. Его брат выехал каким-то образом за границу, т.е. то ли эмигрировал, то ли стал невозвращенцем. Было установлено, что он знал о намерениях брата, но ничего не сделал, чтобы это предотвратить, т.е. не донес в соответствующее учреждение о настроении своего родного брата. Последний уехал, а его родственнику «дали» 10 лет ИТЛ. По истечении срока, когда он готовился к освобождению, его вызвали и дали расписаться за новые десять лет. Когда кончился второй срок, опять состоялась подобная беседа. «Ты знаешь, где твой брат?» - «Знаю, он в Америке». - «А чем он там занимается?» - «Этого я не знаю». - «А вот мы знаем - он генерал. А какие у нас отношения с США? Ведь плохие! А если случится война, выпусти мы тебя на волю, ты будешь выполнять задания своего брата! Поэтому сиди еще 10 лет!» Так, добавил мой собеседник, я уже третий срок вкалываю. Не знаю, конечно, может быть этот зэк и привирал для красного словца, проверить справедливость его рассказа нельзя было, но во время действия доктрины Вышинского такие факты были возможны. Эта доктрина учила, что судить можно не только за совер
шенное преступление, но и за предрасположение к нему. Например, сын кулака или купца или дочь репрессированного уже в силу своего происхождения ненавидит власть, лишившую её родителей их прав, состояния, а может быть и самой жизни, и поэтому предрасположена вредить, саботажничать и т. д. Поэтому, считал Вышинский, лучше профилактически изолировать от общества таких людей, чтобы лишить их возможности совершать государственные преступления. Отсюда «ЧСИР’ы», высылка членов семьи осужденных, спецпере- селенцы и т.п.
Но атмосфера в лагере имела еще одну специфику. Голод физический дополнял голод духовный. Годами не видели книг, культурных развлечений, общества близких по духу людей. Газеты читались лишь коллективно, радио отсутствовало, книг не попадало, знакомых было мало, условия не располагали к обзаведению новыми друзьями. Лагерное начальство вербовало себе тайных сотрудников среди осужденных даже на долгие годы. Их вызывали, с ними беседовали, хотели как бы в душу заглянуть. Надо отдать справедливость, психологами оперативники были неплохими. Своих сотрудников они поощряли, делали бригадирами, поварами, хлеборезами, «придурками», т.е. давали им работу по блату, легкую, теплую и т.п. А эти сексоты (стукачи) доносили о всех мелочах жизни заключенных, о намерениях, взглядах, наличии ножей у зэков, мыслях о побеге из заключения, даже о разговорах. Таким образом, нельзя было никому доверять, надо было всех опасаться. Голодный раб-заключенный был способен ради спасения своей жизни за пустяковую поблажку, за простую миску баланды или лагерной каши на воде на любое предательство. Господствовала мораль - умри сегодня ты, а завтра я! Эти доносчики действовали и в тюрьме, еще в камерах. Бывало их ловили, били даже, но этот метод мало помогал. Бытовики расправлялись более жестоко - зарезали до смерти, заключенные 58-й статьи к такому «сотруднику» администрации лагеря относились с презрением и недоверием. В бригаде часто происходила перетасовка. Меняли бригадиров, членов бригад, переводили их на другие лагпункты, отправляли на этап в дальние лагеря и в недалеко расположенные, в Кингирь километров за 40 - 50. Лично я не любил менять место жительства. Еще находясь первый раз на ОП в 1946 году, мне было предложено заведующей этой категории, из числа бывших ЧСИР, интеллигентной женщиной, отправиться с этапом на Златоуст. «На Урал?» - спросил я. - «Нет, это здесь, недалеко, шахта так называется». Я отказался. Соседние шахты носили старые имена - Покровская, Петровская (первая, вторая) и т.п.
Прибывали новые этапы, привозили и женщин-заключенных с нашими же сроками. Сначала их располагали в бараках на карантин,
а потом переводили в особую зону. Здоровых использовали на самых тяжелых работах, в шахте даже. Другие ходили на овощной склад перебирать картофель, иные на строительство. Наши бригады, более упитанные и здоровые по своему положению, заводили знакомства, лагерные романы, но масса заключенных была совершенно равнодушна к женской части лагеря. И у женщин были свои бригадиры, «придурки» и повара. Они сильно страдали без мужчин. При случае легко завязывались связи, среди женщин появлялись беременные, их освобождали от работ, давали двойной паек. После родов ребенок оставался с матерью до 3 лет. Если она в это время освобождалась, уезжала вместе с дитятей. Если нет, то после 3 лет ребенка помещали в детдом, и мать теряла права на него. Но подобные случаи были единичными, женщины в лагере голодали и страдали, как и мужчины. И в массе им было не до любви, а надо было бороться за свою жизнь. Дома их ждали дети, мужья, родные. Эти женщины главным образом были переводчицы времени оккупации, сотрудники самоуправлений, матери и жены полицаев. Но их было значительно меньше, чем мужчин.
Чего только не натворила война! Помнится, еще в Тайшете, один товарищ по несчастью рассказывал, как он за время войны побывал во всех армиях. В 1941 году он попал в плен к немцам. Чтобы избежать голодной смерти в лагерях, поступил в РОА к власовцам. Когда последних перекинули на Атлантический вал, в 1944 году его угораздило опять попасть в плен, уже к американцам. Эти сформировали какую-то «русскую роту». В конце войны он находился в американской армии в Чехословакии. На этой территории произошла встреча союзников. Когда советские узнали о существовании «русской роты», они занялись похищением её солдат. И таким образом этот человек опять прибыл на свою родину, но уже в качестве изменника - заключенного, осужденного на долгий срок.
Многие заключенные после суда находились в камере смертников, ибо приговор гласил: высшая мера наказания, т.е. расстрел. Они рассказывали, что в большинстве случаев расстрел заменялся на 15 -
20 лет. В камере сметников их не брили и не стригли, держали по месяцу и более. Нервы были напряжены до отказа. Каждый день кого- то вызывали, а куда - неизвестно. Потом сообщали, что согласно их просьбе Калинин (он был тогда председателем Президиума Верховного Совета) заменил им вышку, даровал жизнь, и теперь они
отправляются на каторгу, искупать свою вину перед Родиной. Далее следовали этап и лагерь за колючей проволокой, для многих он кончался кладбищем недалеко от этой колючей проволоки. А они оставались вечными должниками военного трибунала и его прокурора. Значительную часть заключенных составляли представители западных областей и республик - украинцы-бандеровцы, молдаване, буковинцы, литовцы, латыши и эстонцы, далее - жители областей, находившихся во время войны под временной оккупацией. Но были и поляки из ПНР, австрийцы из зоны советской оккупации, немцы из будущей ГДР и другие представители народов, живших в странах социалистического лагеря. Здесь они все были равны - они были заключенными советского концлагеря, были обязаны работать, а в случае болезни имели право на лечение в лагерной больнице. Здесь господствовали специфические болезни: цинга, алиментарная дистрофия, пеллагра, туберкулез.
Среди многочисленного населения лагеря попадались и представители духовенства. В Джезказгане находилось несколько священников - униатов из Западной Украины, а также священник украинской «автокефальной» Православной Церкви. Первые попали в тюрьму еще до присоединения к РПЦ и считали себя «греко-католи- ками украинской нации». Только в лагере они услышали о инициативе Костельника о воссоединении униатов с православными. Это были престарелые- клирики, которые большей частью находились либо в больнице, либо в полустационаре. Полустационар - это нечто вроде лагерного пансионата. Больные-хроники не могли вечно находиться в госпитале. Их выписывали, но направляли в полустационар, где они имели режим, свободный от работ, но иногда они занимались легкой внутрилагерной работой: уборкой территории, посадкой кустов и т. п. Это были инвалиды военного или лагерного происхождения. Позже, в 1948 году, для них были созданы особые инвалидные лагеря.
Священник Михаил Товстюк был посвящен во время фашистской оккупации украинским епископом Игорем где-то в Кировограде. Как и все украинцы-автокефалисты, он совершал богослужение на украинском языке. Славянский язык был отброшен как устаревший. Эта ветвь православия на Украине примыкала к ОУН’у (Организации украинских националистов), духовно поддерживала её. Интересно, что униаты-галичане, служившие в центре бандеровщины, продолжа
ли совершать службу на церковно-славянском языке, а националисты- схидняки пытались перейти в церкви на украинский язык. С о. Михаилом, таким образом, у нас имелись общие интересы и воспоминания, но его националистические взгляды «диснаго украинца», проявлявшиеся когда-то через разрыв с Матерью Русской Церковью, где вообще-то не должно быть «ни эллина, ни иудея», были для меня неприемлемы. Церковно-славянский богослужебный язык, указывал я, не является каким-то специфически русским признаком и обычаем. Ведь этот язык мы слышим и в болгарских, и в сербско-хорватских храмах, в Чехии, в Польше - таким образом, он является общеславянским языком. А ведь украинцы и белорусы тоже славяне, того же корня, что и русские. Обновленчество, «Живая Церковь» - все это отвергается верующим русским народом. А все эти течения пытались использовать современный русский разговорный язык во время служб. Но ничего из этого у них не получилось. Консервативность массы верующих вернула всё на круги своя. Мой оппонент, конечно, оставался при своем мнении.
Заключенные не имели при себе никаких документов, удостоверяющих их личность, установочных данных и данных об образовательном цензе и т.д. Но работники спецчасти в лагере путем опроса и через личное дело заключенных составляли формуляры на каждого. Из формуляра можно было узнать фамилию, имя, отчество, год роясдения, статью, срок заключения, его начало и конец, адрес до ареста, специальность, образование. Последнее, правда, записывалось со слов арестанта. Иногда спецчасть высылала по баракам своих работников, что-то уточняла, проверяла. Однажды в барак явился какой-то «придурок» и поинтересовался, кто из заключенных имеет среднее образование и где оно получено. Записал фамилии и ушел. Мы не придали этому особого значения. Однако через некоторое время стало известно, что в лагере организуются трехмесячные медицинские курсы для подготовки из числа заключенных лекпомов (фельдшеров), так как медработников, очевидно, не хватало, а больных было всегда много. Санчасть отобрала заключенных, имевших не только среднее образование, но и знавших хотя бы немного латынь. К преподаванию на курсах были привлечены врачи-заключенные. Возглавила их женщина-хирург Афанасова Нина Александровна, а шефство над ними взяла врач-вольняжка из санчасти - Анна Адамовна, варшавская еврейка. Первая, как говорили в лагере, еще до войны получила срок. Позже было слышно, что уже в другом лагере в Сибири она, закончив свой 15-летний срок, должна была расписаться за новый. Она вернулась в свое помещение и отравилась.
В число курсантов этих курсов удалось попасть и мне. Слушателей было немного, человек 20. Среди них только одна медсестра, западница Вера. Остальные были представители сильной половины. Нам отвели особую секцию, выдали новое обмундирование. Итак, мы попали в некотором роде в привилегированный класс. Ученье давалось не всем одинаково. Были и отстающие. Лекции иногда срывались. Лучше всего учились опять-таки западники. С одним я немного подружился. Это был поляк из Львова, бывший студент ветеринарного факультета, Шеремета-Весняцкий. Он был инвалидом. Правая рука была повреждена в момент ареста при попытке к бегству. Шеремета был участником подпольной польской организации, если не ошибаюсь, «армии Крайовой». У него было много кличек- псевдонимов, которые украшали его формуляр: Шеремета-Весняцкий, он же..., он же... Это был интеллигентный человек, друживший с такими же земляками. Среди них был профессор Хмай из Виленского университета и другие. На курсах он шел на круглые «пятерки». Таким же успешным курсантом был некто Ветвицкий - западник украинец-мельниковец (Мельник возглавлял украинских националистов, которые сотрудничали во время оккупации с немцами). На этих же курсах учился Василий Иванович Иванов из Вырицы. С ним я познакомился в больнице. Узнав, что я священник, он рассказал, что близок к духовенству. Окончил он в свое время немецкую гимназию в Петербурге. Потом учился на Богословских пастырских курсах. Получил первый срок - 10 лет, отбывал его на строительстве дороги Москва - Минск. Перед войной вернулся на родину. Во время оккупации работал в городской управе города Вырицы, за что и получил этот срок - 15 лет. Его мать писала ему письма и начинала их с крестика как монахиня. Он знал всех иерархов, а также митрополита Сергия Воскресенского, который, якобы, во время оккупации предлагал ему сан епископа. Иванов отказался. После первого срока он как бы отошел от официальной Церкви. Даже в лагере он соблюдал посты. В пасхальную ночь мы вместе с ним пели вполголоса песнопения Светлой заутрени. По окончании курсов он остался работать при больнице фельдшером. Третье место по успехам после Шеремета и Ветвицкого досталось мне. Правда, однажды я плохо ответил по хирургии, и Нина Александровна не могла это забыть. Последний экзамен принимала целая комиссия врачей во главе с Анной Адамовной. Когда я ответил, последняя по-французски сказала «сэнк» (пять),
Нина Александровна немного поколебалась, но потом согласилась и поставила высший балл.
Никаких документов об окончании этих курсов мы, как потерявшие гражданские права, не получили, нигде этот этап лагерного бытия не был зафиксирован. Параллельно с теоретическими занятиями мы имели практику в палатах больницы, присутствовали на вскрытиях (секции), некоторые предметы почему-то (очевидно, из- за отсутствия специалистов) мы не прошли. Врачи - наши преподаватели - занимались, так сказать, на общественных началах. Ведь они - заключенные концлагеря - не получали за свою преподавательскую деятельность никакого вознаграждения, но делились своими знаниями и находили для этого время, хотя все они были заняты при местной больнице лагеря.
Трудоспособные курсанты (т.е. не инвалиды, как я) были на 3 месяца освобождены от работ в своих бригадах. Но цель курсов была достигнута только отчасти, ибо после их окончания, это было в 1948 году, вскоре огромная часть нашего лагеря была подготовлена на этап и отправлена в поселок Спасск, в 45 километрах от Караганды. Этим для многих закончился трехлетний срок пребывания в Джезказганском руднике. Мы не жалели, мы знали, что нас везут в более лучшие условия.
Бесплодная полупустыня Джезказгана производила безрадостное впечатление. Там мы не видели ни лесов, ни степей, ни водоемов. Почти голая пустыня с жалкой растительностью окружала лагерь и город (скорее поселок). Ранней весной на скале на высоте тысяча метров над уровнем моря всходили только два цветка - лилия и один ярко-красный цветок. Потом солнце всё сжигало. В 1947 году летом недели две была сильная жара до 60 градусов на солнце, в тени 45 градусов. Городской водопровод давал воду главным образом на огороды. В лагерь вода поступала лишь в рабочее время. Её набирали инвалиды, больные, освобожденные от работы. Возвращаясь с работы, работяги могли купить литр воды за 1 рубль у лагерных, освобожденных от работ. Но потом возникала проблема, что делать с этим литром - то ли мыться, то ли варить что-нибудь из посылки, так как на все этой воды не хватало.
На рабочий объект воду привозили только кипяченой, чтобы не возникла эпидемия кишечно-желудочных болезней. Такую же воду доставляли на лагерную кухню в жилую зону. Более ловкие молодые зэки кидались со своими котелками к машине с питьевой водой, из швов её цистерны нередко струилась живительная влага. Один нетерпеливый молдаванин поплатился за свою невоздержанность жизнью, подскочив к машине с котелком своим и попав под её большие колеса.
Климат на руднике был резко континентальным. Зимой - мороз до 40 градусов, метели, снега. Летом - жара, безоблачное небо, редкие осадки, 300 солнечных дней в среднем в году. Конечно, организм приспосабливался за годы, но не у всех.Уезжая, мы оставили за собой кладбище могил, с трудом выдолбленных в Джезказганской скале.
Итак, опять выводят за зону колонны заключенных. Здесь их принимает конвой. Осеннее солнце провожает нас из Джезказгана. Медленно, как бы совершая какой-то ритуал, конвой проверяет наличие заключенных по формулярам, раздевает их догола, производит обыск (шмон) жалких тряпиц узников, их одежды, а также заставляет открыть рот, исследует своим недоверчивым взглядом даже их анальные отверстия, заставляя приседать. Затем следует погрузка в вагоны.
В вагонах мы ехали недолго, около двух суток. Они остановились на станции Карабас. Рядом находился пересыльный лагерь. По мере продвижения к северу от Джезказгана окрестность несколько менялась. Полупустыня уступала место полынной степи. Чаще видны были стада овец, козлов, верблюды и даже коровы. После высадки из вагонов опять проверка по формулярам, и нас принимает очередная клетка из колючей проволоки. Идет распределение по баракам. Карабасская пересылка кишмя кишит заключенными. Здесь можно встретить представителей всех советских народностей, а также многих иностранцев. Одежда их пестра и разнообразна. Солдатские гимнастерки, синие бушлаты, халаты среднеазиатских народностей, зеленая форма немецких военнопленных, все одеты как попало.
Лагерь не рабочий, а пересыльный. Его население топчется на небольшой территории, вокруг примитивных строений - деревянных бараков. Здесь и бытовики, бандиты и воры, малолетки (так называемые «Индия») - полуголая шпана, военнопленные и заключенные по 58-й статье.
Приехавшие ищут земляков, заводят новые знакомства. Среди гуляющих по лагерю выделяются бывшие фронтовики - офицеры, среди которых есть даже в чине полковника. В другой группе - немецкий генерал, окруженный офицерами вермахта, которые осуждены за преступления, совершенные во время войны. Они были переведены из лагерей военнопленных, и трибуналы им дали сроки заключения по 15 и 20 лет. На них еще форменная одежда вермахта, пилотки и фуражки. Слышится гортанная речь узбеков, татар и киргизов.
Чеченцы и ингуши говорят на своем языке. Западники легко находят своих земляков из родных мест.
Название «Карабас» не означает в переводе «Черная голова», это аббревиатура Карагандинский бассейн - Карабас. Мы находимся в 40 километрах от города Караганды, центра угольного бассейна и области, от которого рудник Джезказган лежит в 600 километрах.
Говорят, что кроме работ на угольных шахтах заключенные здесь заняты и на сельскохозяйственных работах. Пересылка долго не задерживает своих пленников. Она выбрасывает из своих ворот рабочую силу и инвалидов для соседних лагерей Карлага.
Здесь я встречаю некоторых латышей. Прибывает этап из Омска. Говорят, среди них находится адмирал Теодоре Спаде. Мы знакомимся. Спаде рассказывает, что он был выслан в Сибирь в 1941 году в Туруханский край. Жизнь там была очень голодной и тяжелой, хуже, чем в лагере. В 1943 году он был арестован. В тюрьме в камеру ему подсадили двух человек, которые во время суда показали, что он вел антисоветские разговоры в тюрьме. За это получил срок - 10 лет. Он раньше никогда политикой не занимался, работал, служил, ему нельзя было приписать «антисоветскую деятельность», поэтому, чтобы его изолировать, воспользовались лжесвидетелями. Высокое звание адмирала Латвийского военно-морского флота пугало. Родом он оказался из Ротгофской волости около Вентспилса (Виндава). Сначала окончил Виндавское реальное училище, затем учился в университете, но, не окончив его, перешел в мореходное училище. Плавал капитаном на кораблях торгового флота. После увольнения графа Кайзерлинга с поста командующего Латвийским военно- морским флотом стал адмиралом этого флота. Во время обучения Спаде в Виндаве там преподавали о. Иоанн Журавский и Димитрий Павлович Тихомиров. Первой женой Спаде была грузинка, которая умерла незадолго до войны в Риге и похоронена на Покровском кладбище. Вспоминали её надгробный памятник, на котором было написано «Ма^еМа 8раёе». Памятник был сооружен по проекту мужа. Ребенок, родившийся от второго брака, уже не увидел своего отца, увезенного в 1941 году. Спаде знал только, что семья его эвакуировалась в 1944 году и живет в Канаде. Он получал письма и посылки от сестры из Варве (около Вентспилса). В Омске работал прорабом на лесоразработках. По годам и состоянию здоровья уже получил инвалидную категорию.
Этапы приходили и уходили. Карагандинский лагерь был огромен. Лагпункты были рассеяны по всей области. А она тогда занимала площадь, равную Франции, Германии и Бенилюксу. Заключенные строили новые города, поселки, занимались сельским хозяйством и
добывали уголь, медную руду и другие полезные ископаемые - марганец и прочее, трудились на Балхаше (медеплавильный завод). Одним словом, являлись большим подспорьем в экономическом послевоенном восстановлении и дешевой рабочей силой. МВД являлось здесь огромным рабовладельцем. В документах приема рабочих из числа заключенных так и писали: «Принято.-.человек рабсилы». Все тресты и предприятия вроде «Казмедстроя» пользовались этой рабской силой «ничтоже сумняшеся».
Мы пробыли в Карабасе только две недели. 13 октября 1948 года прошли опять старый ритуал сдачи-приемки конвоем, и машины покатили дальше в степь бескрайнюю. Как позже узнали, нас везли в поселок Спасск. Раньше там находились медеплавильный завод и акционерное общество «Спасская медь» - иностранная концессия. Но революция отменила все концессии. Завод, якобы, сожгли «вредители из промпартии» (Пятаков и др.). Поселок утратил свое значение. Из Караганды когда-то сюда вела первая в Казахстане железная дорога - узкоколейка, но теперь она тоже была заброшена. Поселок был расположен в 45 километрах от Караганды на берегу ручья Кок-Узек. Лагерь лежал в котловине. Он открылся нашему взору внезапно. Оказалось, что раньше здесь находились военнопленные - немцы, румыны, японцы. В лагере остались следы их пребывания, кое-какие надписи, вывески. Бараков было множество великое. Это был целый городок. Были и двухэтажные дома. Теперь он предназначался для заключенных инвалидов. Со всего Союза сюда прибывали калеки - военного происхождения и лагерного. Сначала нас было там всего лишь 5 тысяч человек, затем 12 тысяч в мужской зоне и 1,5 тысячи в женской зоне. Целый город. Но после рудника режим был легче и «комфорта» больше." На ночь бараки не закрывались, в теплое время можно было ночью ходить в уборную. Таким образом, вонючая параша была отменена. Еще одно новшество - выдали после бани белье - постельное и нательное, простое, но новое. Это было уже большое облегчение, ибо 3 года мы не видели белья, а старое - домашнее от грязи и прожарок просто заскорузло и развалилось. Телогрейка и брюки одевались просто на голое тело. Когда-то мы только теоретически знали, что такое «рубище», видели его на иконах Алексия - человека Божия и других подвижников, читали о нем в житиях святых, а за эти годы (1945 - 1948) познакомились с ним на своем горьком тюремном опыте. Но первые недели пребывания в Спасске громко о себе напомнил голод. Лагерное начальство приняло на свое попечение тысячи заключенных, но не сумело сразу наладить их снабжение «наркомовским» пайком. То ли пекарня не работала, то ли была иная причина, но хлеб выдавали очень нерегулярно. Лагерь был нерабочий, все население находилось в жилой зоне, в бараках, бродило по территории, даже купалось и стирало свои шмотки в ручье, слушало музыку и известия у рупоров громкоговорителей. Но голод - не тетка. Поступление посылок прекратилось, писем - тоже. Адрес переменился, надо было его сообщить домой. Почту должны были получать и отправлять в Караганде. Доставка её долго не была налажена. За зону не выводили. За зоной находились только домики лагерной охраны и обслуги. Значит, мы должны были рассчитывать теперь лишь на паек, скудный, тюремный, но и его не получали вовремя, регулярно. Приварок не помогал, кормили здесь 3 раза в день, иногда голодным приходилось ложиться спать, а на завтра хлеборезка выдавала сразу два пайка за вчерашний день и за текущий. Все скоро уничтожалось, и опять наступало томительное ожидание...
Врачи нас прокомиссовали. Я получил 4-ю категорию на полгода. Комиссовал врач-мадьяр, он старался помогать товарищам по несчастью. Позже заключенные врачи потеряли свои права. Все решал вольный лекпом, т.е. фельдшер, но осенью 1948 года доктора еще имели свои медицинские привилегии.
Итак, я на полгода получил право лежать на нарах и получать свою «наркомовскую» пайку. Правда, полного покоя нам не давали, но все дело ограничивалось уборкой территории и другими мелкими работами, и они шли на пользу, чтобы люди совсем не ослабели. Больница здесь тоже была, и число госпитализированных было немалое. Был и морг, и кладбище за зоной. Были карцер и БУР - барак усиленного режима - тюрьма в тюрьме. Одним словом, все, что полагается в приличном концлагере. Из Джезказгана сюда прибыли и некоторые медработники, среди них доктор Казаковский. Он работал в местной лагерной больнице. Узнав, что я тоже нахожусь в Спасске, приглашал к себе в сотрудники, но оформить меня лекпомом или медбратом не мог, мог лишь использовать меня неофициально, предварительно госпитализировав. Такое положение казалось непрочным - Ивана Ивановича могли перевести из палаты или даже из лагеря, а следующий его преемник мог и выписать меня из больницы. Кроме того, Казаковский очень эксплуатировал медбратьев. Это было известно. Итак, я решил отдохнуть полгода. С этих пор моя связь с медициной прервалась, а документальной отметки об окончании курсов не было. Спец- часть знала лишь, что в лагере находится бывший священнослужитель. И все. Первые полгода тянулись для нас в Спасске тяжело. Сидели без дела, грелись на нарах на выданных новых матрасах, набитых соломой, разговаривали, ожидали то завтрака, то обеда, то ужина, но связь с родными прервалась. Получился какой-то новый вариант тюрьмы.
Состоялись здесь и некоторые новые знакомства. Среди прибывших в Спасск оказалось и несколько бывших эмигрантов из Китая, в их числе некто Охотин. Он был осужден вместе с атаманом Семеновым, но «вышка» ему была заменена 15 годами КТР (каторжно - тюремные работы). Он ослабел где-то на Севере, и вот его совсем в плохом состоянии привезли в Спасск - всесоюзную инвалидку. Проводя время в ожидании очередной порции пайка, мы слушали его рассказы о странах Дальнего Востока - Японии, Корее и Китае, о народах их населяющих, о их культуре и быте. Он служил в японской армии, был командиром русской роты, предназначенной для разведки на случай войны с СССР, знал китайский и японский языки. Охотин рассказывал о культуре японцев - их он ставил выше всех дальневосточных народов, о примитивности, но честности китайцев. Но вскоре у Охотина при очередной санобработке были обнаружены вши, даже головные, и его госпитализировали. Позже я слышал, что это был последний этап его жизни, так как в Спасском лагерном госпитале он скончался от алиментарной дистрофии.
В этом же большом двухэтажном бараке тюремная судьба свела меня еще с одним земляком. Это был лютеранский епископ Карлис Ирбе - фамилия довольно известная в Риге. Его дядя был первым латышским лютеранским епископом. А мой новый знакомец последовал по стопам своего родственника. Будучи студентом теологического факультета в Юрьеве, он работал учителем немецкого языка в одной английской семье в Москве. «Это тогда было возможным», - добавил он. Рассказы его были интересны. Он объехал всю Европу, кроме Испании. Рассказывал о своих поездках. Был депутатом Латвийского Сейма, членом Международного Красного Креста, участвовал в его конференциях в Стокгольме и Осло. Последнее время был пастором лютеранского прихода на Красной Двине в Риге и благочинным. Архиепископ Гринберге перед отъездом за границу оставил его своим преемником в Риге. Ирбе не совершал никаких преступлений против власти Советов. Однако он не внял их указанию объявить в церквах, что хорошо бы работать в воскресенье. Это - нарушение заповеди праздничного покоя. Потом последовало указание властей призвать народ выдавать скрывавшихся в лесах. «Это предательство», - сказал он. Его арестовали в один день с еще двумя епископами - баптистским и адвентистским. Несмотря на то,
что об этом сообщило европейское радио, Ирбе ОСО присудило 10 лет ИТЛ, а его семья позже была выслана на Дальний Восток. Будучи 70- летним старцем, работать он, конечно, не мог и очутился в Спасском инвалидном лагере. Латыши все уважали его, но коллег его - лютеранских пасторов - среди нас не было. Одно время, правда, находился в Спасском один пастор из Эстонии. Этот навещал его, но говорили они по-русски. Долго эстонец в этом лагере не был. По молодости лет его отправили в какой-то другой лагерь.
К зиме я был переведен в другой барак, недалеко от ручья Кок- Узек. В этом бараке пришлось провести всю зиму 1948 - 1949 гг.
В одной секции со мной находились два друга - грузин и кубанский казак. Первого звали Георгий Александрович, а его приятеля - Александр Георгиевич. Они были люди преклонного возраста, последний передвигался на костылях. Грузин был меньшевиком, ненавидевшим Сталина. Он утверждал, что «вождь» по национальности не грузин, а осетин, и что фамилия его не Джугашвили, а Джуганов. Говорил, что Сталину принадлежат слова: «Грузия как редиска - красная снаружи, а под красной кожурой её скрывается белое». Он - Сталин - половину грузин репрессировал.
Кубанец служил у Краснова и воевал в казачьих частях в Югославии, однажды они чуть не поймали самого Тито. Англичане после окончания войны выдали их Советам.
Одно время в нашей секции находился немецкий военнопленный - летчик-австриец. Он выдавал себя за психически ненормального и с успехом. Его причислили к инвалидам. Однако когда с ним говорили по-немецки, он производил впечатление вполне нормального человека. Запомнился дневальный в секции, который при появлении бригадиров, несших долгожданные пайки, восклицал: «Да здравствует Карла Марла и конский базар два раза в неделю!» - этот мрачный юмор был почерпнут где-то на юге России.
Зима прошла скучно. На работу нас не выводили, мы пролеживали свои бока на нарах. День разнообразился лишь быстрыми минутами вкушения пайки и баланды. Начались здесь опять бураны, заносившие территорию лагеря и поселка. После несколькодневной пурги дома и бараки местами оказывались погребенными под снегом. Однажды бураном решил воспользоваться один венгр. Он припас буханку хлеба, одел шубу и ночью, выйдя из барака, пошел прямо по снегу через проволоку - часовые ничего не могли видеть со своих вышек - в направлении Караганды. Ветер дул ему в спину и подгонял. Прошагав 45 километров, он пришел в этот шахтерский, разбросанный город. Зашел в какую-то столовую, набрал окурков, накурился, наелся остатками пищи из недоеденных обедов и пошел на вокзал.
Но почему-то через некоторое время опять вернулся в ту же столовую и опять стал здесь побираться. Этим он намозолил глаза работникам общепита и они сообщили в милицию. Неудачливого беглеца забрали, избили и привезли в лагерный карцер. С этих пор бараки стали на ночь запирать и в секциях опять к ночи появлялись параши. Далее стало нам известно, что Карлаг передал нас Песчлагу. Это был бериевский спецлагерь для политических и особо опасных преступников. Режим содержания ожесточился. Письма можно было отправлять лишь два раза в год, на бушлаты и штаны были нашиты номера. Мой первый номер был Д-160. Его носили на шапке, на груди, спине и на правом колене, причем пришит он должен был быть аккуратно и написан ясно и четко. Эти номера доставляли нам много забот и хлопот. Когда после Песчлага мы, не двигаясь с места, в том же Спасске очутились в числе заключенных Луглага (лугового лагеря), опять изменились номера наших формуляров и соответственно номера на нашей одежде. Эти номера доставляли удобство конвою, который по пути следования на объект или «домой» мог заметить нарушителя строевой дисциплины и сообщить соответствующий номер лагерному надзирателю, а последний тогда принимал меры по отношению к провинившемуся.
Весной, кажется 25 марта или как-то в это время, после неожиданного похолодания и бурана, мы услышали, что в лагерь прибыл этап, который двигался из Карабаса пешком, причем многие его участники обморозились и очень сильно, так что доставили работу хирургам в больнице, а некоторые и не дошли. Какая-то художница из Ленинграда потеряла обе руки. Среди прибывших было также много рижан и прибалтийцев. Позже последовал этап, в числе которого находилось 500 латышей. Новости, которые они привезли, не радовали, жизнь на родине была нелегкой, и все время продолжались репрессии.
Население лагеря все росло, и в конце концов достигло 15 тысяч, из которых 1,5 тысячи составляло население женской зоны. Сначала общение с этой зоной особых трудностей не составляло. Вообще же запрещалось посещать чужие бараки. За этим следили надзиратели. В женской зоне этим занимались женщины-надзирательницы. Но их бдительность была сначала не особо строгой. Женская зона первоначально отделялась одним рядом проволоки. Через нее можно было переговариваться и даже передать что-то. Мои товарищи легко находили своих землячек, даже родственниц. Оказалось, что в условиях заключения женский организм нуждался на 20% меньше в хлебе, но больше нуждался в мыле. Мы получали в известные сроки кусок хозяйственного мыла. После работы отправлялись к женской
зоне, и там этот кусок лагерного мыла обменивался на хлеб. Обычно это была пайка в 600 граммов. Хлеб либо съедался, либо обменивался на табак. «Натуральная торговля» процветала, были места, где менялись ножичками, иголками, карандашами и прочими необходимыми предметами лагерного быта, надзиратели не могли бороться с этой потебностью жизни за проволокой.
Шидловский среди жительниц женской зоны разыскал одну землячку по Гаврской волости, которую он знавал на воле. Это была пожилая женщина Леонтина Яковлевна, урожденная Дамбл. Она во время войны, владея немецким языком, как-то раз помогла оккупантам в качестве переводчицы, и этого было достаточно, чтобы по свидетельству соседей её приговорили к 15 годам, возможно, даже каторги. Старая женщина не была способна работать и вошла в число жителей инвалидки. Она выносила нам остатки баланды, а иногда и немного хлеба, и мы принимали это с благодарностью. Но мы знали, что она и сама страдала от недоедания. Сыну её удалось уехать за границу, и ожидать от родных помощи ей не приходилось.
Со временем лагерное начальство было вынуждено принять меры, чтобы прекратить свободное общение между мужской и женской зонами. К этому их вынуждало количество беременных и новорожденных. Пришлось при лагерной зоне открыть целый детдом. А все это влетело государству в копеечку. Беременная женщина освобождалась от общих работ, получала двойной паек. После рождения ребенка опять-таки она пользовалась преимуществом в смысле питания и снабжения. Поэтому женское население легко шло на связь с соседней зоной.
Позже было решено соорудить стену между зонами. Ее строили сами заключенные. Но и многокилометровая стена не помогла. Через нее перелезали. Тогда к ней добавили проволоку в два ряда и создали огневую зону, где стояли «попки» часовых. Последние - теперь солдаты ВВ, следили только, чтобы линия огня не нарушалась. В остальном они содействовали почтовому сообщению зон. К письму в женскую зону привязывался камень. Он перелетал, как правило, зону и доставлял письмо, причем часовой со своей вышки сообщал отправителю: «Получил, получила!» Письма эти иногда отправлялись коллективно, по несколько штук вместе, и обязательно передавались адресатам.
Не только женскую зону отделила стена, но весь прочий лагерь тоже разделила стена, почему-то прозванная «Великой китайской». Она отделила ту часть лагеря, где находились больница, полустацио- нар и некоторые здания специального назначения: морг, карцер и т.п., но были в ней и обычные бараки. Из одной зоны в другую вели
ворота, у которых дежурил какой-нибудь «придурок». У него не допросишься пропуска для посещения своего земляка. Очевидно, лагерные стражи, это «недреманное око», боялись возможности организации такой тысячной массы заключенных и старались их разобщить, расколоть зонами, бараками и секциями. Появилось звание «старший барака» - заключенный, ответственный за барак и за поведение его насельников. В каждом бараке была кабина надзирателя, куда к нему для докладов и получения распоряжений являлись старшие бараков и дневальные.
Весна 1949 года, прибытие новых пополнений заставили расширить жилую зону. Здесь для рук инвалидов-заключенных был непочатый край работы. В зоне появились каменные карьеры, где добывался камень для строительства бараков, стен. Особо хорошим качеством он не отличался, это был мергель, но в дело шел. Инвалиды все должны были работать. «У нас только два инвалида», - заявило начальство. Один был человек, лишившийся обеих кистей рук, а второй - «самовар», обморозивший на Севере при попытке к бегству обе верхние и нижние свои конечности. Остальное многотысячное население было обязано работать по 10 часов в день. Однорукие брались вчетвером за носилки, другие брали в руки по одному булыжнику. Существовала и рабочая норма. Нашу бригаду вывели на перестройку одного из трех коровников, очутившихся в зоне. Вскоре эти хлева превратились в жилые бараки № 94, 95, и 96. Что-то было подремонтировано, подчищено, подкрашено, подбелено, и домик с двухэтажными нарами был готов. Инженеры и техники, строители и ремонтники набраны были из числа самих заключенных. Лагерная обслуга лишь вела общее наблюдение. Произошла дифференциация. Для ИТР’овцев был отведен особый барак № 1. Там жили бухгалтера, учетчики, нарядчики, прорабы и инженеры. Особым благоустройством этот барак не отличался, но население его было главным образом интеллигентное. В прошлом это были деятели, вроде личного секретаря Ленина, члены правительств «буржуазных» прибалтийских государств, а рядом с ними помещались и члены первых советских правительств этих же республик, старые коммунисты и сотрудники немецких оккупантов. Лагерь был большой клоакой, принимавшей всех и для всех находившей нары, работу и номер личного дела. Посреди него на площади красовалась уборная, предмет особой заботы ассенизаторов. Здесь, хотя все и было примитивно, и работа эта считалась грязной, вредной, но ассенизаторы получали усиленный паек и лишнюю миску баланды. Работали они лишь в зоне, а это тоже было преимуществом. Потом появились и сезонные работы, полевые - снегозадержание, на кирпичном заводе и другие.
К лету 1949 года у большинства возобновилась связь с домом, стали поступать опять посылки и письма, продукты и одежда. Заработали летние кухни, где зэки варили еду из полученных из дому продуктов. Шла торговля махоркой, которая тоже поступала в посылках. Извещение о поступлении посылок вывешивалось на особых досках. Придя с работы, заключенные кидались к этим доскам, прочитав свою фамилию, шли к месту выдачи. Там посылки вскрывались надзирателями, проверялись и выдавались. Запрещено было получать чай, из которого приготовляли чифирь; лекарства, ножи и прочие режущие, колющие предметы. Была традиция угощать цензоров-надзирателей. Потом следовало угостить бригадира, напарника, земляков, которые навещали счастливца, получившего продуктовую посылку. Большинство узников никогда не получали эту моральную и материальную поддержку. Они с завистью смотрели на получателей, были и явные враги, охотившиеся за посылками. Это «бытовики» - воры и бандиты, которые отнимали содержимое посылок. Из-за этого в бараках на нарах нельзя было оставлять полученное. Следовало сдавать его в камеру хранения, где заведующий, тоже голодный заключенный, принимал пакеты и мешки, и чтобы избежать расхищения и с его стороны, следовало задабривать и его сладостями и лакомствами из полученного.
Оказалось, что весенние этапы 1949 года привезли и некоторых представителей духовенства, и в конце концов в Спасске оказалось 22 православных священника и 22 римско- и греко-католика. Старшим из первых был архимандрит Максим из Брянска. Появились и мои старые знакомые - о. Сергий Ефимов, о. Николай Шенрок, о. Виктор Першин из нашей епархии, также о. Амфилохий (Егоров) из Псковской епархии (Талабск), далее о. И. Успенский, служивший в Ленинградской области, и многие другие из Курской, Донской, Волынской и прочих епархий. Эти священники рассказали, что в прошлом году в сельскохозяйственной колонии под Карагандой в возрасте 82 лет скончался о. Кирилл Зайц. Он пользовался пропуском, возил на поля обед на подводе, ожидая освобождения, но его досрочно освободила смерть. Его даже удалось отпеть - лагерь тогда еще не был строгорежимным. В том же лагпункте окончил свои земные дни о. А. Макаров. Он работал заведующим камерой хранения. Камера подверглась взлому и ограблению. Из-за этих неприятностей с заведующим приключился удар. И его тело приняла Карагандинская степь.
Один из батюшек - о. Иоанн Успенский - был родом из Козловска (Мичурина). После закрытия там церквей перебрался под Ленинград, где служил во время немецкой оккупации, его сын был начальником района. Обоих репрессировали. Первый в старом месте заключения
получал в посылках ЖМП (Журнал Московского Патриархата). Этим правом он пользовался до переезда в Спасск. Здесь все его книги были отобраны.
Отец Максим, имевший только 10 лет срока, в прежнем месте заключения служил, имел у себя облачение, священные сосуды и митру. В Спасске все это его заставили сдать в камеру хранения. Позже он ежедневно совершал обедню, а вечером - вечерню в каменном карьере, где старички подпевали ему, и пение разносилось под сводами карьера. В воскресенье вечером обязательно служился акафист с участием всего возможного духовенства. Кончилось это новым судом над о. Максимом. За «отвлечения рабочих от труда» архимандриту дали еще 10 лет лагерной судимости. Судить за религиозную деятельность было неудобно. Придумали иную формулировку. Надзиратели разъясняли, что молитва не воспрещается, но только индивидуальная, а не общественная.
Отец Сергий Ефимов был очень слаб. Он был «под вышкой», которую заменили «только» 10 годами. Он исповедался, завещал мне свой подрясник, все время находился в полустационаре, выжил весь свой срок и вернулся домой в Ригу. Отец Николай Шенрок был сам духовником многих, состоял санитаром барака, получал от дочки посылки с сухариками, среди коих она умудрялась вкладывать частицы освященных Даров, называя их «четверговыми». Ими он причащал некоторых верующих. «Да, в нехорошую историю попали мы!» - говаривал он. Позже его возили свидетелем по какому-то делу в Ленинград, но вернули назад в Спасск.
Отец Виктор Першин не унывал, стал участвовать в самодеятельности - пел в хоре, занимал должность пожарного при бараках, получал письм& из дому, сообщал рижские новости, но с другими коллегами не водился.
Иеромонах Амфилохий (Егоров) служил во время оккупации на Талабских островах Псковского озера. Маленький, приветливый монах окончил свой земной путь в СпассКом лагере и был погребен за его зоной. Душа его во благих водворилась.
Католические священники были собраны не только из Прибалтики, Польши и Украины. Здесь были и ксендзы из Германии, Австрии и прочих европейских стран. Много было униатов из Западной Украины. Они-то рассказали мне любопытную историю. Их вызывали лагерные оперуполномоченные и спрашивали, какого они мнения об учреждении в Киеве антипапского престола для католиков социалистических стран. В это время существовал проект отколоть от Рима католиков Восточной Европы и создать нового «Антипапу», но он провалился. Ксендзы не поддерживали эту идею.
Некоторое время я находился в одном бараке с ксендзом из Германии. У него был с собой служебник - миссалий. Эта книга во время очередного «шмона» была у него отобрана надзирателем. По- видимому, не найдя в ней ничего интересного, кто-то из надзирателей, и может быть сам начальник режима, выбросил её в ящик для использованной бумаги. Заключенный, убиравший комендатуру, нашел разорванный миссалий и принес его мне, считая, что это какая-то «божественная» книга. Я, увидев латинский текст, частично отпечатанный киноварью, в свою очередь направился с пострадавшей находкой к немцу-ксендзу. Он с радостью принял утраченную было святыню. Причем познакомил меня с её содержанием. «Не подумай, что я хочу тебя обратить в католичество», - сказал он, начиная перевод. Этот миссалий дал мне представление о латинской литургии, в которой я нашел следы древней божественной службы. Когда я рассказал в свою очередь о нашей литургии, то мой собеседник заметил: «Я знаю, это архаическая служба, мы учили ее в курсе литургики, но теперь ею не пользуемся». Этот служитель Церкви в свое время был уволен с церковной должности из-за заболевания, вызвавшего у него хромоту. По канонам Католической Церкви священником не может быть изуродованный, что, впрочем, согласуется и с обычаем Восточной Церкви. Поэтому моему знакомому пришлось переквалифицироваться - он стал работать в библиотеке, хотя, как видно, морально он не переставал быть священником католического исповедания. Во время войны он был направлен германским военным командованием для ревизии и изъятия ценных книг из книгохранилищ на оккупированных землях Франции и СССР, за что и был вынужден после окончания войны отсиживать в местах заключения. У него были и некоторые земляки- военнопленные, осужденные за плохое обращение с населением оккупированных районов, может быть, даже за расстрелы. Это были простые солдаты, унтер-офицеры, ефрейторы, выполнявшие приказы. И они тоже ютились теперь на деревянных нарах Спасского лагеря.
Среди католических ксендзов находился и один латыш. Это был тогда старший барака Турке. Он объяснил, что получил «червонец» за то, что при фашистах был какое-то время в Лудзе уездным старшиной. После войны переехал в Лиепайский деканат, но все же его нашли и в Курляндии. У него был блат в санчасти. Перед Пасхой он мне предлагал помочь в деле освобождения от работы на праздник под предлогом болезни. Но у меня были и свои связи с медиками, и я вежливо отказался от его помощи.
Действительно, в санчасти работал недавно прибывший с этапом врач из Латвии, который всегда старался помочь своим землякам. Латышей было много в лагере. Были, конечно, среди них и рижане. Они делились с нами новостями из жизни этого города.
Какой-то досужий зэк подсчитал, что в Спасске находились люди 58 народностей. Китайцы и корейцы составляли особые бригады, которые возглавляли советские китайцы и корейцы, владевшие обоими языками. Многие народы были здесь представлены. Не хватало лишь американцев, хотя ходил слух, что в изоляторе (ШИЗО) короткое время сидел сбитый американский летчик, которого вскоре куда-то этапировали.
Среди женщин тоже были представительницы всех стран социалистического лагеря: венгерки, немки и даже китаянки, поддерживавшие связь со своими компатриотами в нашей зоне. Интересно, что венгерки и в лагере занимались косметикой, кокетничали с мужчинами и держались весьма бодро. Связь между зонами была крайне затруднена, но были лазейки, которыми иногда и пользовались. Это были дороги в больницу, за водой, в разные учреждения, вроде КВЧ или спецчасть, в которые можно было попасть лишь через мужскую зону.
Проще всего действовали бытовички. Они умудрялись забираться в мужской барак к бытовикам и там удовлетворять свою физиологическую потребность. Когда их ловили надзиратели, то сажали в карцер и обривали наголо, но это лагерных куртизанок нисколько не смущало. Плохо приходилось мужчинам, которым иногда выпадало работать в женской зоне. Были такие работы, которые прекрасная половина не могла освоить. Поэтому водили туда из нашей зоны печников, столяров, электриков. Об их положении во время работы там, рассказывал один лагерный анекдот, в котором что-то было от истины. Повели печника поправить развалившуюся в кабине печь. Вскоре после начала работы приходит женщина, видно из «придурков», с котелком, полным жирной каши. Дед опустошил его и благодарит. «Нет, - говорит старшая барака, - от спасибо здоров не будешь». Снимает трусы, ложится и просит: «Удовлетвори меня». Исполнив её просьбу, дед принимается дальше работать. Появляется еще одна дама с другим котелком, и происходит новое прокручивание старого разговора. Старик уступил просьбе. Через некоторое время появляется новая женская фигура, опять с котелком. Дед в отчаянии: «Нет, я больше не могу, всех вас здесь ублажай!» И посылает женщину подальше. А последняя оказалась надзирательницей в штатском и кабина была её, она, будучи на кухне, вспомнила о печнике и захватила ему жратвы. По
его не очень приветливым репликам она поняла, что произошло, и наказала лагерных начальниц. Не все там голодали и нуждались только в лишнем куске еды.
Насколько велик был Спасский лагерь со своим многотысячным населением, показала одна встреча летом того же 1948 года. Возвратясь с работы вечером и проходя через центр лагеря, где находилась уборная (мы её звали мавзолеем, так как стояла она на центральной площади), я услышал, как меня зовет Шидловский. «Что еще ему надо?» - подумал я, мечтая об отдыхе на нарах. Подхожу. Он указывает на человека, где-то виденного когда-то, и спрашивает: «Вы знакомы? Узнаешь?». - «Нет, - говорю, - не могу узнать». - «Тогда я тебя познакомлю - Феофанов Василий Мартынович». Действительно, в сильно исхудавшем, постаревшем человеке трудно было признать бывшего соседа по Таврам. Он работал в волостном правлении всегда, и во время германской оккупации. Значит, коллаборационист, пособник. Первый срок - 15 лет каторги. Но позже - жалоба, пересуд и с 10-летним сроком прямо из Риги в Спасск. Он был участником этапа 25 марта, но перенес этот пеший переход благополучно. А встретиться нам было суждено лишь в июле месяце. Будучи раненым еще в Первую Мировую или в Гражданскую войну, в лагере он не работал на общих работах, а дневалил в бараках, охранял от воров пожитки их обитателей, следил за чистотой, убирал, мыл полы, носил питьевую воду. Сначала он дневалил у сапожников и портных, а позже в бараке № 1 ИТР’овском у прорабов и бухгалтеров. С того дня мы виделись ежедневно. Много было воспоминаний и разговоров об общих знакомых. Связь с домом у него была, шли письма и посылки. У меня тоже в это время связь возобновилась. Феофанов всегда был «дома», в зоне. Ему можно было оставлять продукты для приготовления пищи. Вечером, возвращаясь «домой» после одиннадцатичасового рабочего дня, можно было приступать к трапезе из одного котелка.
Через некоторое время в лагере был обнаружен еще один гавровский земляк - Гудаковский. Он происходил из Пасиенской волости, но служил в пограничной охране в Гавровской и, женившись на дочери какого-то крепкого хозяина Ивана Ивановича из Пущи, остался там навсегда. Этот человек принес нам новость - Легкого, который 5 лет жил нелегально, обнаружили на севере Латвии в 1949 году и осудили на 10 лет ИТЛ. На следствии он многих выдал, кои в годы скитаний давали ему приют, в том числе и Гудаковского, что и отразилось на судьбе последнего и его семьи.
В Спасском спецлагере почти не было выходных. Конвою надо было отдыхать. Поэтому в воскресенья заставляли убирать территорию, добывать строительный камень в жилой зоне - лишь бы не давать заключенным покоя. В день государственных праздников узники отдыхали, но под замком. Лагерь переходил на тюремный режим. Выпускали лишь на полчаса из бараков на прогулку и после поверки опять закрывали двери бараков. Это была мера предосторожности, так как лагерная охрана и обслуга количественно сокращалась в день праздника. Но в душных бараках отдых не был особенно приятен. Резались в козла, чинили одежду, навещали земляков, но большинство спали, параши благоухали. Смутно мы слышали о восстаниях в других лагерях (в Кингире), где они подавлялись с исключительной жестокостью. На безоружных женщин, доведенных до отчаяния, направляли дула орудий танков. Ведь нас охраняли солдаты войск МВД, а это была целая армия разных родов войск. У ее солдат была нелегкая служба. Доносились вести о самоубийствах на постах. Однажды солдат вели в нашу внутризонную баню. Один из них в толпе заключенных узнал своего пропавшего без вести во время войны отца. Встреча была ужасной. Сын охранял отца! Командование части конвойного полка вскоре перевело сына в другую часть.
Другой случай был более курьезным, но уже у нас, внутри «клетки». Зимой, когда мы занимались снегозадержанием, в соседней степи бригадной работой руководил агроном, некто Григоренко. В минуты отдыха о^ говорил ребятам, что долго нет писем от жены. Через неделю одну из бригад со снегозадержания вывели для починки зоны со стороны женского сектора. Наши зэки трудились между двух проволок, поправляли спираль Бруно, чистили зону огня. К проволоке со стороны женских бараков вышла какая-то хохлушка и спросила ребят: «Хлопцы, а нет ли у вас в зоне агронома Григоренки?» - «Да, мы вчера были с ним на объекте». - «Скажите ему, что его жинка Катя тут!»
Итак, в нашем аду было много кругов. В один из них мне повезло попасть в бытность жителя поневоле «поселка» Спасск. Зимой в лагерь привозили продукты, которые завозились в жилую зону на телеге. Она регулярно проезжала от вахты до столовой, т.е. кухни, где её разгружали. Ясно, что вооруженный конвой эту фуру в зону не мог сопровождать. И вот голодные заключенные, главным образом молдаване и китайцы, дежурили по пути следования повозки, хватали
с неё мороженую капусту и с кочаном в руках удирали. Тогда кто-то ответственный за снабжение пищеблока обратился за помощью к надзирателям. Последние, в свою очередь, устраивали охоту на похитителей овощей. Когда охота кончалась поимкой вора, его водворяли в БУР - барак усиленного режима. Оперативный уполномоченный выписывал постановление, и виновный становился обитателем БУР’а на месяц. Туда попадали все нарушители лагерного порядка.
Я схватился раз с одним из многочисленных оперативников, каким-то старшим лейтенантом Чубом, и он отправил меня в БУР на две недели. Барак стоял в стороне от прочих и делился на две половины. В одной сидели женщины: монахини, которые не выходили на работу, считая, что тем самым они помогали бы сатане; воровки, бандитки, с которыми лагерные воспитательницы не смогли справиться и добиться от них выполнения лагерного распорядка. В мужской половине заправляли поляки, настоящие варшавские поляки, польские националисты, избравшие здесь для себя роль блатных законников. Когда я вошел в камеру, они предупредили: «Сними очки, будем бить!» Били не очень сильно. Это был ритуал приема в коллектив БУР’а. Паек мы получали полностью, но сидели под замком, на работу выводили редко. Бригада была большой - 60 человек. Блатные все время перестукивались и переговаривались с женщинами по соседству. Они держали в повиновении всю свою группу.
Однажды удалось выйти на работу на кладбище. С утра надо было поправить 10 могил. Могилы заготовлялись летом из-за неудобного грунта, а зимой перед захоронением ямы поправляли, выкидывали из них снег. После обеда я стал свидетелем своеобразных похорон. Вслед за нашей колонной вывезли 10 трупов. Они были помещены в рыбные ящики вместо гробов. Ящики ввиду экономии дерева были сквозными. Лагерные страдальцы несли следы недавнего вскрытия, с них еще капала кровь и вода. Бирки тоже были привязаны к мизинцам ног, на них были начертаны установочные данные. Иностранцев (немцев, японцев, венгров) хоронили в особом квартале. Опускать «гробы» пришлось за неимением верёвок или полотенец на колючей проволоке. Часто свисала высунувшаяся из ящика рука или нога «освободившегося». Как ни странно, рана трупа кровоточила. Надзиратель торопил нас. Зимний день кончался. Матерные его ругательства служили последними прощальными словами. Их слышали только мы, гробокопатели. Слегка прибросав ямы землей со снегом, мы спешили строиться, надвигались сумерки. Прогулка пошла нам на пользу, надышавшись свежего морозного воздуха, мы
крепко заснули в эту ночь. Нары были общими, чтобы перевернуться на другую сторону, надо было разбудить всех соседей. Видно БУР испытывал незапланированную перенаселенность.
Узнав, что у меня в камере хранения есть остатки посылки, главари БУР’а потребовали выдать их им. Но у меня уже мало, что оставалось. Услышав отказ, меня стали душить полотенцем. Я потерял на какое-то время сознание. Но мучители прыснули водой и я вновь очнулся на полу БУР’а.
В Спасске через Феофанова состоялось знакомство с Рукавишниковым Вениамином Петровичем. Он был одним из деятелей Вышгородецкой волости во время оккупации. Мать его происходила из Причинова около Гавров. Феофанов был знаком с ним, таким образом, по Таврам. Не знаю, что он делал при немецкой оккупации, но судебное решение по его делу было в своем роде оригинальным: 15 лет (или более) он должен был отбывать в особорежимных условиях, а в Спасске он все время находился в БУР’е вместе с ворами и рецидивистами, которых нельзя было выпускать на территорию лагеря в среду таких «лохов», какими были большинство заключенных мужиков, осужденных по 58-й статье. Но во время заболевания Рукавишников лежал в общей палате в больнице, а после выписки опять водворялся в БУР. БУР находился тогда при 96-м бараке, где я проживал в конце своего пребывания в Спасске. Однажды один из обитателей этой тюрьмы в тюрьме (БУР’а) совершил побег (их все-таки выводили иногда за зону на работу), но неудачно. Поверка, которая происходила регулярно три раза в день, не выявила отсутствия одного человека в БУР’е, так как жители этого барака при поверке сумели сделать чучело на постели бежавшего, но все же в дальнейшем он был пойман и переведен в другой лагерь. Лагерное начальство хотело избавиться от обитателей БУР’а, но не всегда это ему удавалось. К 1951 году - году моего отъезда из Спасска - это учреждение было расформировано, а Рукавишников уехал куда-то в Сибирь, в Камышлаг. Это был один из новых спецлагерей времен Берии.
Однажды на работе за зоной мне пришлось быть напарником некоего японца Икуямы, имя его было Новору. Нам пришлось вместе носить одни носилки. Здесь выяснилось, что русского языка он не знает, а только японский, китайский и английский. Поэтому объясняться решили на последнем. Знал он его хорошо, лучше меня, но говорил с японским акцентом. Я многому от него научился. Икуяма был офицером (лейтенантом) разведки Квантунской армии. И был извлечен из лагеря военнопленных и осужден, как и многие его товарищи, например Судзуки и др., которых было немало в лагере. От них я узнал многое о Японии и японцах. Все они имели выспим»
образование, а к тому еще и военное. Некоторые прекрасно говорили и по-русски, например, тот же Судзуки, который был на гражданской работе педагогом. Он несколько раз прочел «Героя нашего времени» и по-русски, и по-японски. Разговоры с японцами помогали мне постичь их психологию, влияние на них синтоизма и буддизма. С Икуямой мы подружились, и он часто приходил ко мне на нары «в гости». Получая посылки, я всегда угощал его. Латыши возмущались: «Какие у него (т. е. у меня) друзья!»
В этот период меня вызвали было на этап. Он должен был состояться, как мы позже узнали, в Экибастуз в Павлодарскую область. Я уже сидел с назначением на этап в карантине, но через пару дней меня вызвали назад, а этап уехал в свое время. Я не жалел об утраченной возможности с ним познакомиться. Когда мы опрашивали лагерных чекистов, куда нас намерены везти, они отвечали: «Никуда далее Советского Союза Вас не отправят, не беспокойтесь!»
Смутно из писем родных и знакомых до заключения дошли вести о высылке из Латвии в 1949 году семейств богатых землевладельцев и репрессированных. Мой знакомый Степане получил весной 1949 года открытку от своей сестры, в которой та писала, что «в конце концов они дождались долгожданного счастья - у них, мол, будет колхоз». А следующее письмо пришло уже из Сибири, куда была выслана его семья.
В августе 1950 года я получил посылку, при вскрытии которой из зерна выпала бумажка. Ее подобрала женщина-надзиратель, проверявшая содержание посылки. Она прочла написанное и передала мне со словами: «Твоя жена развелась с тобою!» Действительно, записка сообщала о состоявшемся разводе по обстоятельствам, связанным с будущим дочери. Таким образом, этот юридический акт был вынужденным.
В Спасске открылась маленькая библиотека - это было нововведение КВЧ, но не каждый мог стать ее читателем. Сначала нужно было получить разрешение у одного из многочисленных начальников в форме чекиста. Заведовал библиотекой какой-то интеллигентного вида бородач. Выбор книг был небольшой, но в свободное время после 7 лет разлуки с книгой можно было что-то и прочесть. В библиотеке была устроена читальня, лежали подшивки газет - центральных и местных. Все официальные сообщения стали нам доступны. В зоне были установлены громкоговорители, сообщавшие новости из Москвы, Алма-Аты и Омска. У громкоговорителей собирались толпы слушателей. Шла война в Корее. Многие говорили, что война может разрастись и освободить многих заключенных. Но пока мы продолжали свое лагерное бытие.
Интересно было читать в газете акт, составленный государственной комиссией о расстреле немцами польских офицеров под Смоленском. Акт был подписан еще во время войны членами комиссии: митрополитом Крутицким Николаем, писателем Алексеем Толстым и министром здравоохранения СССР, председателем общества Красного Креста и Красного Полумесяца профессором Колесниковым. А последний в 1949-1952 годах находился у нас в лагере как обыкновенный заключенный, правда, в качестве хирурга лагерной больницы. Недаром кто-то из наших поляков сказал: «Sic pereat gloria mundi».
Польская прослойка лагеря была довольна разнообразна. Здесь были профессора Виленского университета (проф. Хмай), львовские поляки, варшавяне из армии Крайовой, ксендзы из Лодзи и т. д. Мой приятель Шеремета-Весняцкий завязал с ними дружеские связи. Среди представителей этой нации был один сравнительно молодой человек, который знал многие европейские языки, жил в Чехословакии, Италии, Англии. К концу войны он был переводчиком у англичан, но был похищен нашей разведкой и осужден за шпионаж. Здесь, в лагере, он продолжал пополнять свое образование, беседуя с профессорами. У меня он консультировался по церковной истории, повторял курс, когда-то пройденный им в гимназии. Среди поляков был некий заключенный, который присоединился к группе блатных, стал даже их руководителем. Эти ребята донимали некоторых заключенных, иногда отбирали у простецов вещи и продукты из посылок. Они косились и в мою сторону. Шеремета, как поляк, нашел с главарем этой группы общий язык. Он сказал ему: «Тайлова Вы не трогайте, он порядочный человек!» На это вождь блатных ответил: «Вот это и плохо, что порядочный!» Но меня, действительно, не задевали.
Как я уже говорил, архимандрит Максим каждый день совершал утром и вечером в лагерном каменном карьере богослужения, к нему на эти службы собирались старики, и под сводом пещеры звучали церковные песнопения. Но в лагере было много украинцев-униатов и среди них и священники. Их спрашивали, почему они не служат? И вот однажды в том же карьере в воскресенье вечером состоялось униатское богослужение. Собралось очень много народа, возглавил его священник длиннобородый, среднего возраста. Ему сослужил молодой диакон, а хором руководил псаломщик. Все пелось наизусть, но под конец священник совершил литанию по католическому обряду. Вообще вся служба являла из себя помесь старообрядчества и католичества. Они пели «Богородице, Дева, радуйся, обрадованная Мария», - как наши староверы. Редакция богослужебных текстов у них была старая - времен Флорентийской унии, а в обряд уже вошел
частично католический чин. Отец Максим был приглашен организаторами службы в качестве гостя и, сидя наверху у ямы, наблюдал за совершением вечерней литании. Кругом стояло много людей. Подошли надзиратели, посмотрели на служение, но не препятствовали, отошли прочь... Через день или два все участники службы были отправлены из лагеря на этап.
В Спасске было также немало баптистов, пятидесятников, иеговистов. Все они по воскресеньям собирались группами, читали Библию и объясняли ее. Помнится, в день Троицы на карьере сидели и наши старички и под руководством одного из них пели панихиду, всю подряд, все печальные и суровые песнопения заупокойного обряда. Таким образом, и здесь, в этом заброшенном в степи лагере, шла какая-то религиозная деятельность, проявлявшаяся иногда совершенно открыто, хотя это и запрещалось правилами режима.
Были здесь и «тихоновцы», и разные другие верующие. Из Донбасса прибыл некий человек, который совершал на воле литургию, не имея на то права, без посвящения. Он говорил, что ему во сне явилась Богородица и сказала, что если он будет поститься по средам и пятницам, то может служить обедню. Он собрал вокруг себя группу людей, они помогали ему и причащались у него. Не знаю, что ему инкриминировалось, но он тоже очутился в лагере. Женщииы- «тихоновки» отказывались выходить на работу, служить сатане. Их сажали в карцер в БУР, они получали 300 граммов хлеба в день, но сидели там, вместе молились, пели песнопения, терпели и отказывались работать. Когда надо было фотографироваться для формуляров, этих женщин нельзя было силою заставить позировать перед объективом фотоаппарата. Их звали «монашками», но заключенные относились к ним с долей известного уважения. Это были лагерные подвижницы своей религиозной идеи.
Были и мужчины этого толка. Среди них - некий Алеша. Он не ходил на работу, сидел непрерывно в карцере на 300 граммах, болел, худел, но на общие работы не шел. Стоило его лишь только попросить сделать что-нибудь для тебя, он с радостью брался за дело, но барак убирать или мыть отказывался наотрез. Все время молился, со священниками любил разговаривать о вере, о Христе и поступал по своему убеждению - не работать на сатану и его власть. Лагерные надзиратели боялись его влияния на заключенных, и скоро его куда то увезли.
Какой-то мужичок за отказ от работы попал в БУР. Когда окончился его срок в БУР’е, его вместе с другими вывели и стали всех проверять по фамилиям. Все называли свои имена, а он отвечал лишь: «Я православный христианин», крестился, а фамилии своей не говорил. Надзиратель хотел пугнуть его возвращением в БУР, он
спокойно пошел назад. Тогда другие зэки, присутствовавшие здесь, назвали его фамилию, которую он отказывался сказать сатане, и его выпустили из БУР’ а.
Были сектанты и среди латышей. В 96-й барак был направлен некто Грива-Розенфельд. Его арестовали в Вентспилсе как латышского националиста, выслали в Сибирь и его семью - жену и ребенка, хотя жена ни слова не знала по латышски, так как была приезжей русской. Грива был братом бывшего Дундагского волостного старшины, принадлежал к какой-то секте, имя которой он не называл, пронес через тюрьму и пересылки Новый Завет. Перед едой и после нее всегда молился, в свободное время всегда читал «Книжку», как он называл Новый Завет. Внешне он имел вид широкоскулого лива, но утверждал, что ливы - это древние латыши. Делился своими религиозными взглядами, очень дорожил книгой Нового Завета, боясь ее утратить, но мне иногда давал ее почитать, хотя с предубеждением относился к священнослужителям всех конфессий. Позже лагерная жизнь нас разлучила.
Однажды в свободное время в 96-м бараке я читал «Журнал Московской Патриархии», сидя на нарах, кто-то дал мне его на время для прочтения. Подошел стройный, нестарый еще человек интеллигентного вида и заинтересовался журналом, назвался священником с Волыни (Ровенщины). Это был Федор Модестович Данкевич. Мы познакомились. Оказалось, что во время оккупации Данкевич был заместителем начальника района где-то в юго-западной Белоруссии на Полесье. После войны вернулся на родину в Ровенскую область, служил на приходе, получил сан протоиерея, но в конце концов до него добрались, и как «пособник немецких оккупантов» он получил срок - 15 ^ет КТР. Позже пришлось с ним вместе работать в одних бригадах. Он тоже тяжело переживал свою тюремную судьбу, иногда болел, исповедывался перед Пасхой, говорил, что тяжело умирать здесь, вдали от родины. Он был родом из духовной семьи, окончил семинарию, жена его окончила гимназию в Лунинце, детей у них не было. Письма из дому приходили невеселые. Но все же Данкевич пережил Спасский лагерь, его пессимизм не оправдался.
Спасск - город заключенных на берегу Кок-Узека, расположенный в степной котловине, - остался в памяти как мрачная тюрьма, царство «лагерных придурков» и стражей-надзирателей.
Особенно два из них запали в памяти: Новгородов и Лыткин. Первый никогда не кричал, внешне сохранял спокойствие, но любил ловить нарушителей созданного в лагере режима. Обращался как будто и ласково: «Пойди сюда, голубчик», но это было обманчиво. «Голубчик» знал, что внимание Новгородова означает для него неприятности, а вернее всего карцер.
Лыткин был и внешне груб, кричал, тоже любил прибегать к сильным мерам наказания, нещадно сажал и в карцер, и в БУР.
На работе в каменном карьере, который находился в жилой зоне, инвалиды должны были выполнять норму, заготовляя камни (очень неважного качества) для строительства бараков и стен внутри лагеря. К месту стройки эти же инвалиды должны были транспортировать этот заготовленный камень либо на руках, либо на носилках, либо на телегах. Лошадей в зоне не было, поэтому старики и инвалиды сами впрягались в повозку и везли ее на себе до места стройки.
Когда прибыл новый начальник лагеря, некий генерал-майор Подлипецкий, из отставных военных, то он ужаснулся тому, что люди используются как животные в упряжи и запретил возить на них камни. Часто при доставке на место камень, добытый с таким трудом, оказывался негодным для использования в строительных работах.
Довольно часто нас беспокоили в Спасске следователи и оперуполномоченные. Они вызывали на допросы, пытаясь собрать обвинительный материал на людей, еще находящихся на воле или уже арестованных. Так, меня вызывали по делу младшей группы Псковской Миссии, а однажды спрашивали о каком-то священнике из Вырицы, он во время оккупации имел связь с Псковской Миссией. О последнем я ничего не знал, фамилию его услышал впервые (Преображенский). Однако его знавал Василий Иванович Иванов, которого тоже вызывал следователь.
В другой раз я был вызван к какому-то новому следователю, прибывшему, видно, с севера, так как он был обут в унты. Он назвал целый ряд знакомых фамилий - Шершин, Начис (Леонид), Шенрок (Сергей), Булгак и др. Это были младшие сотрудники Миссии. Карточек их не показывал, значит, они находились тогда еще на свободе. Против некоторых фамилий в целом списке стояли церковные звания: диакон, «инодиакон». Следователь спросил, а что значит инодиакон? Я пояснил, что это должно быть описка, видимо, надо читать «иподиакон». Это те, кто прислуживают при архиерейской службе. «Ах, это мальчики, - сказал чекист, - что же они могли наделать?» - «Не знаю, - отвечал я, - я с ними почти не встречался, они обитали в самом Пскове при управлении, а я там бывал очень редко из-за трудностей в сообщении в военное время». Так этот
северянин от меня ничего и не добился, впрочем, он не очень усердствовал.
Позже я встретил в лагере отца Сергея Шенрока, рассказал, что меня спрашивали о его сыне, но карточки не показывали. «А что это плохо значит?» - «Да, видимо, ищут на Сергея и на других какие-то свидетельства, и не в их пользу, как всегда». Сергей Шенрок во время работы при Миссии исполнял должность весьма скромную - он был курьером. Все равно Шенрока сочли нужным изолировать, как и других « инодиаконов».
Вызов к следователю всегда сопровождался нервотрепкой. Уже с утра вызываемый предупреждался дневальным из лагерной комендатуры, что он сегодня на работу не должен идти, а остается в бараке. Потом за ним присылали дневального (в лагере его звали «шнырь») и тот отводил его к дверям кабинета, где занимался следователь. Часто перед дверью собиралась очередь, следователь допрашивал нескольких заключенных, вызванных по разным делам. Последние нервничали, та как не знали, о ком или о чем пойдет речь в кабинете. Бывало ведь, что допрос шел о родных и близких, которым можно было сильно навредить одним неосторожным словом.
А церемония допроса начиналась с росписи, что в случае отказа от показаний или ложных показаний грозит наказание - тюрьма до 3 лет. Эту роспись отбирали у заключенных, которые были осуждены на 15-20 и 25 лет, то есть почти пожизненно, если верить в эти сроки.
Иных вызывали, чтобы что-то еще узнать об их однодельцах, о которых допрашиваемый знал, что они уже давно осуждены на долгие сроки. Это было мучительно неприятно...
Никаких, конечно, свиданий родственников с заключенными в спецлагерях в те годы (1949-1951 гг.) не полагалось. Поэтому запомнилось одно происшествие, выходящее за рамки обычной жизни в Спасске.
В лагерь, то есть в его управление, прибыла жена одного из каторжан - некого Сергея Пелагеичева. Это был простой рабочий человек, родом с Северного Кавказа. Он работал некоторое время в бригаде Сидиропуло, затем в других, был общительным и простым малым, хорошо знающим свое рабочее дело. Но он начал глохнуть, терять слух. Происходило это на нервной почве. Таким образом он попал в лагерные инвалиды, и был в числе других направлен в Спасск, где работал и ходил куда-то за зону. Мы были с ним знакомы. Он получал от родных посылки и письма, и рассказал мне, что жена его переехала в Ригу, показывал письма с обратным адресом, спрашивал, где находится в Риге улица Пиле, на которой живет теперь его жена. И вот эта «предприимчивая» женщина разыскала
лагерь, в котором находился ее муж. Она узнала, на какой объект ходит ее Сергей, и когда колонна заключенных шла на работу за зону, она издали увидала своего мужа и покричала ему немного, но долго это «свидание» не разрешил конвой, торопивший строй заключенных. Это было необычным событием в лагере, известным ЧП.
В конце моего пребывания в Спасске начальником этого инвалидного лагеря стал подполковник Мирошниченко, одноглазый инвалид и суровый начальник. Он жил недалеко в поселке, где мы участвовали в строительстве домов для работников охраны лагеря - рыли котлованы, клали стены домов, отделывали их внутри. Здесь же играли дети Мирошниченко. У некоторых заключенных имелись тогда ручные часы, полученные ими в посылках. Ребята Мирошниченко имели обыкновение спрашивать у нас, у кого-нибудь: «Дядя, который час?», чтобы узнать, когда им надо закончить их игру. И нам казалось тогда, что они хорошо воспитаны.
Позже этому Мирошниченко суждено было стать начальником нового лагеря в Темир-Тау, куда мы были перевезены. Мы прожили под его надзором последние годы своего заключения и узнали его совсем с другой стороны.
Конвой в Спасске не всегда был снисходителен к нам. Правда, по пути следования на работу мы уже не ходили, как в Тайшете, с руками, сложенными за спиной. Мы иногда и переговаривались между собой. Но, бывало, проявлялась и откровенная жестокость. Начальник конвоя записывал номера заключенных, нарушавших дисциплину по пути в лагерь, и передавал их в комендатуру, и тогда в лагере нарушитель нес ответ. Чаще всего его сажали в карцер, но без приказа, то есть на одну только ночь с сохранением пайка. На более длительное время такое заключение должно было оформляться приказом (или постановлением) начальника режима.
Летом 1951 года нас начали готовить к этапу. Врачебная комиссия отобрала более здоровых и нас заперли в 96-м бараке. Потом, как обычно, нас обыскали, раздевая догола, а также и наши вещи, и здесь кое у кого появились и деревянные чемоданы, и вывели за зону. Тут нас ждали машины, на которых мы и были увезены в Темир-Тау. Дорога - 90 километров - длилась очень долго, чуть ли не весь день. Позже мы поняли, что сделали не 90, а куда более километров, так как везли нас, избегая проезда через поселки и села. В конце концов наш поезд на машинах прибыл в Темир-Тау, где у Кирзавода был выстроен небольшой лагерь. Сначала нас в нем было человек 300, позже несколько больше.
Перед отъездом из Спасска, помнится, один старик из заключенных гадал одному из наших товарищей Артуру Радвилу, что
это, мол, его последнее путешествие в лагерь, откуда он будет освобожден. Хотя Артур это и рассказывал нам, но мы тогда не придали его рассказу о предсказании большого значения.
96-й барак в Спасском лагере памятен еще по одной причине. Как я уже говорил, в Спасске открылась библиотека, которой мы стали пользоваться. Выбор книг не был особенно богатым, но кое-какие книги можно было прочесть. Среди нас в 96-м бараке находился и один учитель начальной школы родом из Новосокольнического района, некто Федотов. Он любил брать книги, читать их и пересказывать их содержание. Среди населения 96-го барака были люди и совсем неграмотные (из Молдавии или Буковины, например). Но они любили слушать выразительное и хорошее чтение. Кто-то порекомендовал нам почитать некоторые книги: «Два капитана», «Кортик», собственно относящиеся к детскому чтению, но удобные для простых людей. У нас составился кружок любителей громкого чтения. Дело в том, что вечером барак запирали, но не следили, ложатся ли сразу спать заключенные. И вот пару часов мы имели возможность заниматься коллективным чтением. Читали мы с Федотовым попеременно, многие слушали и так проводили свой вечерний досуг. Читали кое-что из классики, помню «Рудина» и «Дворянское гнездо». Все было интересно и для слушающих, и для читающих. Последние повторяли прочитанное ранее и вновь уверялись, что repetitio est mater studio- rum. Был, значит, тогда у нас культурный досуг.
Человек, действительно, не свинья, но ко многому привыкает. Так и Спасск для многих заключенных утратил свое теневое значение и некоторые даже посвящали ему лирические стихи, сравнивая его с пустынным монастырем, опоясанным высокими стенами. Но стена, окружавшая его, в, действительности была стеной из двойной колючей проволоки со спиралью Бруно, а вместо башен на углах стояли вышки для часовых солдат внутренних войск. Но фантазия превращала эти стены в сказочные столпостены какой-то обители.
Позже оказалось, что гадание А. Радвилу сбылось, но через долгих тюремных три года.
С этим товарищем по несчастью я познакомился еще в Джезказгане. Он прибыл туда позже меня. Меня заинтересовала его фамилия. Ведь был секретарь у митрополита Сергия (Воскресенского) с такой же полулитовской фамилией. Оказалось, что мой новый знакомый его сводный брат. Поэтому Артур был в курсе прошлых событий и знал о судьбе митрополита Сергия. Он рассказал об одном эпизоде из его тюремной жизни.
На этапе он заболел и был снят и отправлен в какую-то пересыльную больницу - не то в Омск, не то в другой сибирский город.
Проснувшись утром в палате, увидел рядом на койке какого-то заключенного. Они разговорились. Новый знакомый спросил у Артура, откуда он. Последний, не желая особенно откровенничать с незнакомым русским, сказал, что он, якобы, из Литвы. «Знаю ваш край, приходилось бывать, - сказал его собеседник. - Слыхал об убийстве митрополита Сергия? Так вот, это я должен был сделать!» Оказалось, что новый знакомый Артура был сброшен с самолета вместе с группой диверсантов-разведчиков. Им было дано задание устранить митрополита как изменника Родины. Что они и выполнили по дороге между Вильнюсом и Каунасом в апреле 1944 года. А после окончания войны и демобилизации бывший разведчик работал где-то и был осужден по бытовой статье за растрату. А потом по дороге в лагерь попал из-за заболевания, как и Артур, в больницу на пересылке.
После большого и густонаселенного лагеря в Спасске Темир- Тауский казался нам маленьким и спокойным. Недели три мы обживали его, ремонтировали бараки, зону и прочее и отбывали своеобразный карантин, не выходя на работу.
Но через три недели в лагере появился наш старый знакомый подполковник Мирошниченко - «камбала», как его прозвали заключенные из-за одного глаза. Об этом его дефекте ходили легенды. Говорили, что этот глаз он потерял на Западной Украине, преследуя бандеровцев. И поэтому люто ненавидит их в лагере.
В Темир-Тау он подошел к нам по-другому, в том числе и к нелюбимым им бандеровцам. Он собрал нас и, обращаясь к нам, заговорил на другом языке: «Ну как, хлопцы, будем здесь работать?» А в ответ на наше обещание со своей стороны обещал улучшить условия в лагере.
Через неделю после нашего прибытия в Темир-Тау в лагерь прибыло еще 4 или 5 заключенных. Один из них прилично говорил по-латышски. Он назвал свое имя: Леонид Климов. Я когда-то учился с его братом Михаилом в гимназии и Леонида припомнил. Он был старше нас на 3 класса. В лагерь угодил в качестве заключенного, так как был в 1944 году призван немцами в армию и как бывший virsnieka vietnieks Латвийской армии стал лейтенантом. В латышский легион СС не попал, так как был русским по национальности, и первоначально был в каком-то латгальском строительном батальоне -
в одном из тех, которые строили новые оборонительные рубежи для немцев при их постепенном отступлении. Однако в Курляндском котле функции батальона изменились. И он был отправлен на прочистку лесов, где прятались дезертиры. После 9 мая 1945 года вместе с другими военнослужащими немецкой армии Климов попал в фильтрационный лагерь и там во время допросов другие военнопленные указали на него как на участника карательных экспедиций - лейтенанта. Конечно, не помогли во время следствия никакие пояснения, что Климов выполнял приказ, а за его невыполнение ему грозил полевой трибунал, и мой приятель «получил» 15 лет каторжных работ как каратель. Сначала он отбывал свой срок в Мордовии, а потом прибыл к нам.
Общих знакомых у нас было много, мы разговорились и подружились. Первое время после прибытия Климова были с ним в одной бригаде, даже спали рядом на нарах, но позже лагерная жизнь развела нас по разным бригадам. Добрые отношения с Климовым сохранились. У него был удивительно ровный, спокойный характер. Даже свое горе он переживал спокойно, с улыбкой. Высшего образования у него не было, не то, что у его брата и сестер, но он был мастер на все руки, и физическая работа была по нему.
Когда мы прибыли в Темир-Тау, то увидели там сравнительно высокую гору, которая и дала название городу («Железная гора»), но город был молодой, недавно образованный, а ранее назывался поселком Самарканд. Он расположен в 45 км от Караганды. Здесь находилось водохранилище реки Нуры и несколько заводов, трубы которых постоянно дымили. Один из них был СК (синтетического каучука), другие - какие-то военные. Заключенные на них не работали. Наши ребята ходили на Кирзавод, на КПП, на строительство 98- го и 99-го кварталов так наз. соцгородка и в каменный карьер, где добывалась главным образом щебенка. Город был населен (около 70 тыс. тогда) разным людом. Здесь были сосланные кулаки, немцы, греки, чеченцы и отбывавшие наказание по уголовным статьям и по нашей 58-й.
Но в лагерь наш больше бытовиков не привозили. Он был чисто рабочим и его перевели на хозрасчет. Впоследствии Мирошниченко, как говорили, получал награды за работу его заключенных. Лагерь перевыполнял рабочий план. Поэтому лагерное начальство было заинтересовано сохранить здоровую рабочую атмосферу среди заключенных. Это стимулировалось и выплатой части заработка заключенным. 50% его получало государство, остальное шло на расходы лагеря по его содержанию, бытовому обслуживанию и т. п. и даже на зарплату обслуге. Рожки да ножки выдавали на руки
заключенным. Они зарабатывали, вернее, получали в месяц, от 100 до 400 рублей в зависимости от специальности и выработки. Деньги могли отсылать родным или тратить на продукты в ларьке, который открылся в лагере. Конечно, ничего особенного там не продавалось, но все же кое-что мы могли прикупать к пайку - хлеб, маргарин, печенье, арбузы - что привозили. А торговцы сбывали в лагерь все, что на воле не очень шло. Потом в ларьке появилась кое-какая мануфактура, и в выходные дни мы одевали разные рубашки, а лагерные гимнастерки шли в ход лишь в рабочий день.
Вместе с восстановлением экономики в государстве шло и улучшение жизни за колючей проволокой. Но лагерь все-таки оставался спецлагерем и режим смягчался очень медленно. Начальство проводило и всякие эксперименты. Одно время собрали и вывезли всех иностранцев в особый лагерь. Их было немало. Немцы, японцы, бывшие эмигранты получили особые номера ИН, но вскоре их вернули опять назад и разбросали по разным лагпунктам. Немцы были двух категорий: бывшие военнопленные, уличенные в дурном отношении к населению оккупированных областей, и прибывшие из гражданского населения новой страны ГДР. Первые были простые ребята, солдаты, действовавшие по приказу фашистского командования, а вторые - люди интеллигентные. Среди последних был и Фридрих Фельтен. Он прибыл к нам из Спасска. Но здесь я познакомился с ним поближе. Он был сыном основателя 81аЫЬе1та, бывшего предпринимателя из Восточной Африки. Отец готовил сына к торговой карьере и поэтому Фридрих изучал занзибарские языки. Во время войны вермахт направил его в университет на филологический факультет, но он его не кончил. По рассказу Фельтена, у немцев был план оккупировать Иран, но союзники упредили их. Тогда Фельтен был направлен в часть, где служили бывшие советские подданные - таджики, азербайджанцы и др. Международный закон запрещал использовать военнопленных в войне против их государств, но немцы обходили его, считая, что эти пленники отказались от своего подданства и добровольно согласились освобождать свою родину в союзе с Великой Германией. Позже это осложнило дело Фельтена. После покушения на Гитлера лейтенант Фельтен в числе других офицеров попал в концлагерь. После войны вернулся домой, поступил на службу в уголовную полицию. Но вступил в подпольную организацию, которая ожидала прихода американцев в советскую зону оккупации. Эта организация направила его на работу в лесничество для подготовки завалов, препятствующих продвижению советских войск. Организация провалилась. Во время следствия выяснилось, чтсьФельтен в годы войны командовал солдатами Туркестанского легиона, и его
подвели под международный закон №4 о нацистских военных преступниках. Наказание - 20 лет каторжной тюрьмы. Но почему-то в Германии его не оставили, а отвезли в Горький в тюрьму для рецидивистов, то есть особорежимную. Условия там были страшные. Уголовники в камере резали своих врагов, а нож прятали в ватерклозете и при обысках его не находили. При проверке какой-то комиссии Фельтен, который уже «дошел», пожаловался на условия в тюрьме. Комиссия согласилась с его просьбой, решив отправить его в лагерь, но предупредила, что не будучи инвалидом он должен будет там работать. Так он попал в Спасск, а оттуда в Темир-Тау. Его судьбу осложнило еще совершенное незнание русского языка, но он принялся его изучать в лагере и в этом преуспел. Зная европейские языки и имея опыт их изучения, Фридрих в оригинальных условиях лагерной жизни научился практическому русскому языку. Он прекрасно владел английским и французским. Любил общество образованных людей и сам признавался, что ему интереснее беседовать со мной, чем со своими земляками - рейнскими уроженцами. Рассказывал о своей женитьбе и родителях, о родном городе Магдебурге, помогал мне расширить познания английского языка. Мы вместе читали взятую из библиотеки книгу - английский роман, и он мне давал советы в деле изучения иностранного языка.
К маленькой группе немцев примыкал еще один фламандец - бельгийский подданный. Немцы могли объясняться с ним. Во время войны он был мобилизован в немецкую армию как ариец, а после войны угодил в плен, под суд и в лагерь. Наши немцы-колонисты, бывшие уо1кзс1е^зс]1, и поэтому переводчики в годы войны, держались отдельно от германских своих сородичей, хотя и говорили с ними на одном и том же языке.
Позже Фельтен получил связь с домом по переписке, вести были неважные, жена его с ним развелась. Он всегда говорил, что ему дольше всех придется находиться в лагере, но он ошибся.
Были среди нас и люди, осужденные по другим статьям, нанесшие экономический вред советскому государству, - крупные растратчики, участники разных махинаций финансового порядка.
Наиболее запомнился Гехт, одесский еврей, член коммунистической партии, главный инженер какого-то московского завода. Во время эвакуации из Москвы в 1941 году он сумел присвоить 3 миллиона рублей. Он и ранее сидел за подобные дела. Значит - рецидивист, и военный трибунал приговорил его к 15 годам КТР. Однако он не сдавался, писал во всевозможные инстанции, но все было тщетно. Он получал прекрасные посылки, жена сумела ему передать еще в Джезказгане несколько костюмов, которые стали легкой добычей
лагерных воров. Никогда, конечно, физически не работал, был то бригадиром, то каптером, то нарядчиком («прочный тыл») в жилой зоне, считал себя истинным советским человеком, жертвой временной несправедливости, а нас прочих - фашистами. Но был все же интеллигентным человеком, и остался в лагере и после нас, несмотря на свой советский «патриотизм».
Здесь, в Темир-Тау, жизнь свела меня еще с одним евреем, человеком необычной судьбы. Это был Владимир Мельников, 1932 года рождения, студент-химик одного из московских вузов, действительно член политической организации, разгромленной органами МГБ. Главари этой организации получили высшую меру, а Владимир, как рядовой ее член, только 25 лет ИТЛ. Они придерживались взгляда, что курс Сталина к коммунизму не ведет, очевидно, они этого своего мнения не таили и на этом их и закопали.
Мельников был из семьи коммунистов из Белоруссии, которые давно стали москвичами, был большим идеалистом. В лагере постоянно конфликтовал с начальством, за что и был впоследствии отправлен в тюрьму. Нас какое-то время считали друзьями, многие даже говорили, что Владимир готовится к крещению. Но он был убежденным безбожником, хотя и уважал взгляды других, заступался за бывших бандеровцев, которые (он знал это) не щадили во время войны его сородичей, если лагерный надзиратель был к ним особенно несправедлив. Жажда и искание правды побуждали его и в лагере к протесту. Его увезли и, прощаясь, он сказал мне: «Мы еще с Вами когда-нибудь встретимся и еще поспорим!»
Совсем другим человеком был некто Василий Федоров, о котором все знали, что он «поп». Вел он себя не лучшим образом. Каждый день умудрялся на работе доставать водку и приходить домой пьяным, и почти каждый день он получал посылки и переводы. Когда мы познакомились, он рассказал, что принадлежит к Церкви «истинноправославной». В молодости был келейником у какого-то викарного епископа в Серпухове, после Сергиевской декларации был в Казани пострижен и посвящен во иеромонахи каким-то заштатным епископом в его домовой церкви. За нелегальную религиозную деятельность в Серпухове получил первый срок - 10 лет, после отбытия домой не вернулся. Ему была дана высылка в Кирсанов, но верующие перевезли его в Тамбов, где он подпольно служил до развала их организации, в результате чего получил второй срок - 25 лет ИТЛ. Позже выяснилось, что он морально разложился, связался с какой-то женщиной и имел от нее ребенка, несмотря на свой сан иеромонаха. Карточки семьи он имел при себе. Это, конечно, его личное дело, но, по рассказу его, верующих, принадлежащих к Церкви истинно-православной,
было много. Они-то и поддерживали своего пастыря в его узах, которые он нес за свою религиозную идею, посылая ему в избытке посылки. Конец его лагерного жития мне неизвестен. В постриге его имя было Косьма, а в паспорте и в лагерном формуляре он значился Василием.
В лагере Темир-Тау было несколько «тихоновцев». Были это миряне, некий Володя с Урала, старичок из Петропавловска (казахстанского) и им подобные. Они придерживались православных взглядов, считали митрополита Сергия (Страгородского) Квислингом, а себя рассматривали как чисто православных верующих и говорили, что священник не может исполнять распоряжений советской власти, иначе он теряет свой духовный сан.
Западники-украинцы в какой-то мере блокировались с «тихрнов- цами», они тоже считали, что государство не должно вмешиваться в церковные дела. Речь здесь шла о воссоединении униатов во Львове с Московской Патриархией. В лагере появился сравнительно молодой священник Греко-католической Церкви о. Михаил Т. Пока его судили, его родина у Перемышля попала в границы Польши (ПНР) в обмен на другой участок территории. Он рассказывал, как трудно было служить во время экспедиций бандеровцев. Бандеровцы требовали перехода на украинский язык за богослужениями, но греко- католики оставались верными не только Папе Римскому, но и церковно-славянскому языку. Бандеровцы безжалостно расправлялись и со своими священниками, не подчинявшимися им. Во время следствия о. Михаил должен был объяснить, почему он не поминал Патриарха Алексия. Он говорил, что он в принципе не возражает против воссоединения, но без участия МВД в этом акте.
Через год жизнр в лагере у Кирзавода часть заключенных перевезли в лагпункт, устроенный на 99-м квартале соцгородка. Там мы заняли здания, предназначавшиеся под жилье местным рабочим, и продолжали достраивать строительные объекты того района. Но долго наше жительство там не продлилось, нас вернули к Кирзаводу назад.
В этот период в лагере у заключенных стали появляться собственные собаки. Подбирали щенков на рабочих объектах, приносили в лагерь, кормили их при кухне, и они сопровождали своих хозяев на работу и домой.
Во время работы на строительном объекте какие-то мальчишки перебросили в нашу рабочую зону щенка. Я взял это беспомощное существо и под телогрейкой понес с работы в лагерь. На вахте во время «шмона» надзиратель обнаружил пса, велел вынести его за зону. Но ворота уже захлопнулись и собачка осталась у меня. Но в секцию ее нельзя было нести, я сдал ее в сушилку, где жили и другие
псы. С подъемом они бежали на кухню завтракать, а некоторые с нами на работу. Идет колонна арестованных, а впереди бегут собаки, словно какая-то разведка. Но наша затея имела печальный конец. Какому-то мудрецу из лагерных начальничков пришла в голову дикая мысль, что заключенные могут через обученных собак иметь связь со своими сообщниками за зоной. И он отдал приказ конвою пострелять собак как бесхозных. Когда началась стрельба, заключенные устроили акцию протеста. Мы сели на землю и отказались идти дальше. Конвой пугал нас, но ничего не мог поделать и ему пришлось вступить с нами в мирные переговоры. А мы говорили, что нас в лагере семья не ждет, дети не плачут и мы можем сидеть здесь хоть до ночи. Солдаты же хотели скорее добраться до казарм. Как правило, раненая выстрелом собака бежала под защиту строя заключенных, а в строй конвой не имел права стрелять. Вот здесь и начиналась перебранка. Но все же, в конце концов, псарня в лагпункте была усердием режимников ликвидирована.
Униженные и оскорбленные возводимыми на них зачастую несправедливыми обвинениями заключенные бериевских спецлагерей мстили своим мучителям неожиданными способами.
В лагере вместе с нами находился один нагайский татарин, некто Ахметжан, с монгольскими чертами лица, с темной, но блестящей кожей. Глаза, слегка косые, большие и как бы доверчивые, скрывали внутреннюю смекалку.
Среди начальников конвоя, сопровождавшего нас на работу и назад в лагерь, был некий старший лейтенант, внешний облик и манеры которого изобличали в нем обыкновенного еврея. Иногда от нечего делать в течение 10 рабочих часов начальники стражи заходили в рабочую зону, пытались заговаривать с работягами-заключенными. Внешний вид Ахметжана привлек к нему внимание. Иудей старший лейтенант, видя как первый трудится над разбитием валуна, спросил его: «За что тебе дали 25 лет?» - «А я жидов расстреливал», - спокойно ответил спрошенный. Лейтенант покраснел, но ничего не мог сделать и молча удалился на вахту.
Другой раз Ахметжан, спрошенный о причинах своего наказания, говорил: «Посадили за то, что Берлин брал!» Одним словом, этот униженный человек не желал раскрывать свою страдающую душу всякому встречному, любопытствующему конвоиру, который тем
самым принимал участие в его, возможно, абсурдном унижении, где статья закона, процесс суда использовались как ширма для прикрытия каких-то иных целей сталинского руководства страной.
В тот же период, когда мы работали на каменном карьере в Темир- Тау, случилось нашему старшему объекта (его фамилия была Пасечник), пользовавшемуся авторитетом среди своих товарищей- заключенных за свой спокойный и дружеский нрав, попасть в немилость к начальству. Ему запретили выходить за зону, тем более что он был инвалид - хромал на раненую ногу. Об этом запрете узнали бригады, ходившие на каменный карьер. Нас уже вывели за жилую зону. И вот во время развода мы решили выразить свой протест. Колонна была длинная. Впереди в первом ряду стоял какой-то молдаванин. Когда ему сказали, что мы не будем двигаться с места, пока не позволят идти с нами Пасечнику, он сказал, что боится. Тогда я, стоявший во втором ряду, поменялся с ним местами. Раздалась команда, конвой взял ружья наперевес, но колонна не тронулась. Повторная попытка команды «шагом марш» не имела успеха. Тогда к нам подошел старший лейтенант: «Почему не идете?» Он был, согласно инструкции, без оружия, обращался к стоящим в первом ряду. Мы угрюмо молчали. С задних рядов послышались крики: «Почему нашего старшего не пускаете?» Начальник конвоя был в глупом положении. Рабсилу (как нас называли) он принял от лагерной охраны, оцепил, но дальше сдвинуть не мог. Мы стояли, никто не пытался пересечь линию огня, оружие применять было нельзя, силою сдвинуть колонну заключенных он не имел права. Посердившись на наше упорство, он ушел на вахту совещаться. После долгих переговоров и обещаний завтра вывести с нами Пасечника наше шествие на работу состоялось.
Конвой был ограничен в своих действиях, стрелять в толпу арестантов он не имел права, оружие мог применять лишь при явно выраженной попытке к бегству. С оружием в руках приближаться к заключенным он права не имел, ибо они могли вырвать у него это оружие и обратить винтовку против самого конвойного. Раз во время конфликта в пути с конвоем начальник его приказал сесть. Мы покорились, говоря, что сидеть можем сколько угодно, нас никто не ждет. Однако Корнышев по прозвищу «москвич» не сел, а продолжал возвышаться над всей колонной. «Почему не садишься?», - спросил ближайший конвойный. «А я - москвич», - важно заметил дядя Коля. Другой конвойный угрожал ему дулом винтовки: «Садись, а то стрелять буду!» - «Стреляй», - сказал Корнышев, прекрасно зная, что это пустая угроза - в толпу каторжан выстрел не мог быть произведен. Так и простоял на ногах все время конфликта наш «москвич», а в
сущности смекалистый скобарь-торговец из Псковско-Печерского края.
Интересно, что иногда у нас происходили сидячие забастовки, причем провоцировали их сами чекисты из управления лагеря. Лагерь был на хозрасчете, на самообеспечении. Поэтому и начальство его было заинтересовано, чтобы строительная организация, нанимавшая заключенных, оплачивала их труд получше. А эти тресты, использовавшие нашу рабочую силу, вдруг начинали экономить. Часть работ отказывались оплачивать, мол, средств нет. Наряды, заполненные нашими бригадирами, не принимались. Здесь наши интересы и интересы лагерников-чекистов совпадали. Они давали совет: на работу идите, а там на рабочих местах сидите и не давайте продукции. Мы этим советом пользовались. Через час или два приезжал какой-нибудь прораб из треста: «Почему не работаете?» Ему объясняли, что отказываются закрывать наши наряды и мы, таким образом, ничего не заработаем. Прораб бросался к телефону, связывался с трестом. И прибегал скоро: «Ребята, все улажено, работайте, а то объекты стоят, будут вам платить за все работы!» И мы выходили победителями в этом трудовом конфликте. А чекисты партийные поддерживали нас вопреки тезисам своей идеологии.
Когда производился сбор подписей против атомной бомбы, нас собрали в столовой и пригласили дать свои подписи. Некоторые из нашего числа задали вопрос начальству: «Как же так? Мы ведь лишены всех гражданских прав по суду, какой же толк от нашего участия в референдуме?» Начальники выкручивались: «Да, сегодня вы заключенные, а завтра уже, быть может, граждане полноправные своего великого отечества, в интересах которого нужно возможно большее число подписей под воззванием». Равнодушные зэки ставили свои подписи, но некоторые сектанты отказались это сделать. Тогда ими занимались отдельно, вызывали, убеждали, беседовали. Но некоторые все же свои подписи не поставили. Тогда комсомольская организация лагерной охраны принялась разыскивать строптивых фанатиков. У нас были созданы молодежные бригады, шефами их были комсомольцы BOX (вооруженная охрана). Секретарь комсомола явился в секцию молодежной бригады в поисках не подписавших воззвание. Но виновных не было в секции. Розыски их по лагерю результатов не дали. Товарищи их заявили, что виновных они обнаружить не могут. Комсомольский вожак удалился за зону.
Это настроение поддерживало наше здоровье. Появились необычные крыши на домах. Сплошь деревянные, без жести и соломы. Обилие леса проявлялось в способе стройки. Мы приближались к Красноярску. Пасха в 1945 году была поздней - 6 мая. Мы хорошо помнили это число и своеобразно готовились к встрече праздника. В Великую Пятницу большинство старичков обратилось ко мне с просьбой рассказать о страданиях Христа. Один вор - молодой парень возражал: «Лучше пусть роман расскажет!». Ввиду возражения я отказался говорить о страстях. Тогда большинство заставило этого одиночку замолчать. По памяти я рассказал о Тайной Вечере, Гефси- мании, суде, Голгофе, кончине и погребении Страдальца. Все слушали с глубоким вниманием. Забыли вагон, этап, конвой, свои узы... Узы Спасителя - невинного Страдальца умиляли и ободряли страждущих, некоторые из коих тоже чувствовали себя невинно пострадавшими. Среди нас был один псаломщик. Мой сосед - доктор Горицкий тоже любил все духовное. Его происхождение сказывалось в эти тяжелые дни. Своих убеждений уже не скрывали.
Мы договорились обязательно встать в полночь на праздник Пасхи и пропеть утреню Светлого Дня. В ночь на 6 мая мы - все 50 человек
- встали как по команде. Большинство стояло среди нар. Вагон двигался вместе со всем составом, везя нас все дальше на восток. В темноте ночи вслед за возгласом раздалось: «Христос воскресе!», подхваченное десятками верующих уст. Я по памяти говорил ектению. Псаломщик начинал песни канона. Его пение подхватывали другие... В конце заутрени мы похристосовались. Вагон остановился на какой- то станции. В стенки раздался стук конвоя: «Что за пение! Вздумали Богу молиться!» Но мы уже расходились по своим местам, довольные, что приобщились к радости Воскресения. Это была незабываемая Пасха, редкая по своей встрече. После Пасхи все пошло как-то веселее. Солнце поднялось выше, светило сильнее, и в нашем вагоне было
оживленнее. Из окна показался город Красноярск, большой, раскинувшийся на яру город. На вершине горы стоял одинокий храм, давно покинутый для молитвы. Но мы не остановились на главной станции. Паровоз потащил нас через длинный мост. Внизу под ним протекала река с баржами и пароходами. Мы остановились на станции Енисей. Здесь с этапа сняли больных, поместив их в лагерь-пересылку, а мы двинулись дальше. 15 мая наш этап подошел к Тайшету. Началась высадка. Оказалось очень трудным выпрыгнуть из вагона и сразу же сесть, поджав под себя ноги. Конвой сдавал нас новой охране. Это происходило на станции Тайшет II, подальше от людского внимания. Нас перебирали по формулярам, заставляя отвечать свой год рождения, статью, срок, конец срока. Потом подняли и повели. Весна царствовала и здесь. Березки уже распустились, трава поднялась. Нам было тяжело и непривычно на воздухе. Ворота пересылочного лагеря открылись. Деревянные бараки, примитивная больница, у которой гуляли в белье худые, истощенные люди... Нас заперли в большом сараеобразном бараке. Здесь впервые пришлось познакомиться с сибирской баландой, в которой плавали зерна пшеницы. На двор нас почти не выпускали. Вызвали к зданию спецчасти, где молодые девушки выписывали новые формуляры. Затем следовала санобработка. Мне было приказано остричь бороду и волосы. Парикмахерами работали заключенные - женщины. Они не прочь были расспросить нас о новостях на воле. Странно звучал вопрос: «Где Вас репрессировали?» Одна из них долго не решалась уничтожить мое волосатое богатство на голове, но я не возражал и лишился своих длинных волос, став более похожим на каторжанина.
На следующий день нас повели через поселок в другую пересылку. Утомленные трудностями пути старики шли медленно, неся на себе вещи, некоторые отставали. Конвой относился к этому терпеливо, видя их состояние. Новая пересылка находилась у самой железной дороги и предназначалась для политических заключенных. Она была больше и просторнее первой. За проволокой проходили составы поездов с военными, танками и пулеметами. Теперь они двигались чаще на восток. Что это означало - войну с Японией или отвод войск с Запада? Мы не должны были знать ничего. Нам объявили, что мы лишены всего - писем, чтения книг и газет и свободного хождения даже по зоне лагеря. Нас завели в барак и заперли на ключ. Опять тюрьма. Одного татарина назначили старшим в бараке. Здесь были деревянные нары - вагонки, параша и т.п. На следующий день нас выпустили на солнце, ограничив движение. Солнце светило очень сильно, некоторые умудрялись получить ожоги. То ли слабость проявлялась в этом, то ли новые условия климата, к которым мы не при
выкли. Здесь нас сводили в баню. После 28-дневного этапа это была первая баня. Одежду надо было на крючках отдавать в прожарку. Там она находилась около часу. В это время мы должны были мыться. За порядком следила женщина-санинспектор. Она рассказывала про Иркутск, как там праздновали окончание войны. Был якобы и крестный ход. Церковь открыли недавно, и баптисты имели свой дом молитвенный. Разговор происходил в бане, среди десятков голых мужчин стояла одна единственная женщина. Это не смущало ее и вообще никого. В этой обстановке могли идти разговоры на любую тему, но более всего о воле, об ожидаемой амнистии. Среди них забывалось наше положение.
Постепенно мы привыкали к новым условиям, осваивались с обстановкой, акклиматизировались волей-неволей. Режим тоже давал известные трещины, мы осмеливались дальше отходить от своих бараков. Прибывали новые этапы каторжан. «Западники, все западники...», - говорили наблюдавшие за новоприбывшими. Действительно, большинство из приехавших говорили на галицийском наречии, некоторые еще носили одежду горцев Карпат. С новыми товарищами по несчастью нам встречаться не препятствовали. Мы расспрашивали, откуда они прибыли, нет ли среди них земляков наших. Доктор Горицкий интересовался о коллегах. Западники и некоторые из украинцев, как будто сошедших со страниц иллюстрированного издания повестей Гоголя, сообщили ему, что среди них есть один врач - львовский еврей. «Интересно бы его увидеть», - сказал Горицкий. - «Он такой же несчастный человек, как и все другие», - был ответ. Врач этот, имевший какую-то обычную фамилию польского происхождения (Игнатович) бежал от немецкого расстрела в леса, семья же его погибла в городе. В горах он наткнулся на бандеровцев, которые, узнав о его специальности, оставили его в живых, но предложили лечить своих раненых. Игнатович уо1еп8-по1епз стал врачом полевого госпиталя бандитов-бандеровцев. В конце войны, когда ему уже не угрожала немецкая пуля, его арестовали и судили как участника банды украинских националистов, и приговор был обычный - 20 лет каторжных работ. Вся предыстория его до «участия» в банде, личная трагедия не были приняты во внимание. Суд рассматривал его как бандита-бандеровца.
Однажды доктор Горицкий предложил мне пойти в местную больницу и познакомиться с ее врачом. Знакомство состоялось. Его коллега - русский доктор, нестарый еще человек, говорил с нами с опаской, но все же отнесся с сочувствием. Он потихоньку зазвал нас в свое помещение, угостил молоком с сахаром, хлебом и предложил работу - устроить цветник у больничного барака. Мы принялись за эту
приятную для нас тогда работу, и кое-что нам перепадало за нее с больничной кухни. Наш патрон иногда и подольше разговаривал с нами, и его человеческое участие облегчало нам тюремное одиночество. Однажды он сообщил мне, что в Иркутске на центральной пересылке в 1943 году умер бывший диктатор Карлис Ульманис. «Откуда Вам это известно? - спросил я, - разве газеты об этом писали?» - «Нет, конечно, не из печати, такие разговоры шли между заключенными. Мы знали также, что в Иркутских лагерях были Янис Балодис и другие сотрудники Ульманиса».
Долго, однако, не суждено нам было находиться на Тайшетской пересылке. В начале июня нас вызвали, проверили по формулярам и посадили в вагон - опять товарный, переоборудованный для перевозки заключенных. Стариков и ослабевших сажали санитары. Последние с нами, с доктором Горицким попрощались особенно тепло. Куда нас везут? Этого мы, как всегда, не знали. Но дорога была непродолжительной, только 60 километров в глубь тайги. Поезд оставил наши вагоны у станции Невельская. Опять таежный лес, горячее солнце, конвой. Несколько километров и снова проволока, вышка с часовыми, вахта. Счет, вызов по формулярам, и мы стали обитателями нового лагерного пункта. Этот носил название Нижнеудачный. Простые деревянные бараки, без электрического освещения, все примитивно и скороспешно оборудовано. Это был больничный или инвалидный лагерь. Население его почти не работало, только по хозяйству, внутри проволоки, иногда поправляли «зону», т.е. сами себе строили клетку. Здесь была большая больница, где находились сотни ослабевших, истощенных людей, испытавших все трудности тюрьмы, следствия, этапов. Болезни легко валили их. Особенно свирепствовали дизентерия и цинга. Климат гибельно сказывался на здоровье новых жителей тайги. Ежедневно санитары выносили из барака-больницы 20-25 тел «освободившихся» и передавали их у вахты бесконвойным, которые погружали на подводу и увозили дальше в лес. Погребение следовало в общей яме, которую слегка прикидывали землей. Говорили, что таежные звери ночной порой лакомились телами лагерных страдальцев. К этим «освободившимся» присоединились кое-кто из наших ленинградских знакомых - Камин и несколько других, которые по старости и слабости не выдержали первых испытаний в сибирском лагере. Но настроение поддерживали слухи, неизвестно откуда прони
кавшие. Газет, радио - ничего этого не было. Тем нелепее становились иногда разговоры. Особенно усердствовали латыши. Скоро все изменится, ведь нас судили ни за что. В Москве, мол, вся власть перешла с окончанием войны к НКВД и т.д. Почему же нас не освобождают? Нельзя, мол, всех сразу. Нас далеко завезли. Последнее было верно, остальное не поддавалось проверке. Здесь, в бане, мы впервые увидели «живые трупы». Это были молдаване, пережившие зиму с 1944 на 1945 год в тайге. Они еле двигались, тело состояло из костей и кожи. Наступившее тепло не помогало их слабости, а давило их, и они усыхали для того, чтобы «досрочно» освободиться. Сначала их принимал больничный барак, затем общая яма за зоной. Нелепая судьба была безжалостна.
Из этого гнетущего своей мертвой атмосферой лагеря нас, более здоровых, перевели в соседний Верхнеудачный. Это была совсем новая жилая зона. По постройкам, остаткам книг и другим вещам мы узнали, что раньше здесь были помещены поляки, в 1939 году увезенные из Польши. Для них был создан лесхоз Удачный. Видно было, что они имели здесь даже школу, электричество - какой-то род комфорта. Поговаривали, что их освободили по какой-то амнистии, и большая часть вернулась домой, а некоторые остались жить неподалеку в этом же Тайшетском районе. В новом месте новые бараки, новые порядки. Нас разбили на бригады, которые выполняли вместе некоторый труд и вместе питались. Во время этих перебросок я расстался с доктором Горицким. Прибывали новые этапы, среди них были и земляки - латыши и украинцы как с Запада, так и с Востока. Я быстро заводил знакомства, ряса моя обращала на себя внимание. Все же чаще всего мы встречались с Шидловским, вспоминали Гавры, общих знакомых../
Приехали врачи, начали «комиссовать», то есть распределять людей по состоянию здоровья. Одинаковые по своему здоровью составляли одни бригады, заболевших отправляли на Нижнеудачную. Врачи были большею частью евреи, тоже заключенные, но привилегированные - бесконвойные, так называемые малосрочники, срок наказания коих ограничивался 8-10 годами. Люди как-то приспосабливались и к этим необычным условиям и старались найти работу по своей специальности. Нужно было достраивать бараки, разбивать клумбы, работать на кухне, дежурить в бараке (дневальные), топить баню и т.п. Брались кто за что. Я заметил, что наши врачи, люди все же более интеллигентные и более привилегированные, и обратился к одному с вопросом, что же мне делать, где-то тоже надо пристраиваться. Он ничего мне не ответил сразу, но на следующий день меня вызвали в санчасть и предложили помогать врачу-каторжанину
раздавать лекарства. Это было очень кстати. На этой работе забывалось тяжелое настоящее и меньше думалось о неизвестном будущем.
В этой же части работал врач-киргиз Ностир Саидович, молодой человек, арестованный будучи студентом-медиком какого-то Ленинградского вуза. Говорили, что он был знатоком тюркских языков, но, обладая многими знаниями, не сумел уберечься от ареста и срока - 8 лет. Он относился ко всем по-товарищески, не делая разницы между «итээловцами» и «каторжанами».
Мой непосредственный начальник - старый врач из Украины - не терял надежды на скорое освобождение. Он, как и многие, наивно верил в торжество справедливости. Поэтому сохранял в себе настроение, помогавшее переносить невзгоды лагерной жизни.
В лагере появились две специфические болезни - цинга и дизентерия. Первая начиналась с опухоли ног, затем появлялись пятна. Кроме отвара хвои, иных средств борьбы не было. Собирали хвою, кипятили ее, и отвар заставляли пить заболевших. Мне приходилось регистрировать больных. Трудно было определить заболевших дизентерией от страдающих обычным поносом. Устроили лагерный покой, где лежали особенно слабые больные. Мне было какое-то время поручено раздавать им пищу, измерять температуру и выполнять иные предписания врача. Обычно больные отказывались от своей баланды в пользу санитара, так как такая пища для ослабевшего организма была не подспорьем, а наоборот - служила ослаблением, т.е. была водянистой и усиливала понос. Были и смертные случаи. Некий латгалец из Вилякской волости Быковский помещен был в лазарет по поводу дистрофии, но долго там не пролежал. Однажды утром мне сообщили о его смерти, она наступила внезапно - сердце не выдержало. Мертвых увозили за зону в общую яму.
Случилось заболеть и моему земляку И. Г. Шидловскому. Он ослабел, но голодным режимом выдержал и привел себя в состояние нормы. В это время я передал ему кое-что из лекарств «по блату».
Лежал у нас и некий псаломщик из Молдавии. Он очень обрадовался, узнав, кто я такой. По обету он должен был еженедельно служить молебен Св. Антонию и преп. Феодосию Печерскому. Он просил меня помочь ему в этом. Пока он был у нас, мы в определенные часы собирались, и я по памяти, в полголоса, не читая Евангелия, пропевал ему молебен преподобным. Но вскоре из-за его состояния пришлось с ним расстаться. Его увезли в больницу на Нижнеудачную.
Однажды явились врачи и стали вызывать людей по бригадам на «комиссовку». Интересовались временно утратившими здоровье. Оказалось, что для молодых и подающих надежды на поправку создают
ся особые условия ОП (особое питание). Меня тоже, больше по блату, зачислили в число поправляющихся на ОП. Из этих людей были созданы особые бригады, которые находились на привилегированном положении в смысле питания и отдыха - несколько был улучшен паек, они больше отдыхали. Питание назначалось на один месяц, потом могло быть еще продлено врачебной комиссией. Я был очень доволен своим положением, но не знал, что это обеспечит мне дальнейшее ухудшение. Конечно, за два месяца - летних, теплых и погожих - я изрядно отдохнул и внешне несколько пополнел, стал даже отпускать волосы и бороду. Конец наступил 28 июля, когда откомиссованных вызвали на этап.
На Верхнеудачной состоялось знакомство с неким студентом- венгром, членом молодежной организации из Венгрии, говорившем хорошо по-немецки. Он выразил желание изучать русский язык в обмен на венгерский. Эти занятия не отличались продолжительностью, так как лагерные перемещения нас скоро разлучили. Остались в памяти слова славянского происхождения, усвоенные венграми: tabor, szator, pesok, baran и часто слышимые между мадьярами: jonopot, joreygelt, levesz, kernel (хлеб). Однако большинство в лагере составляли украинцы, везде слышалась их твердая речь со странностями некоторых знакомых выражений: зупинка, призвище и др. Делились они на западников и «схидняков», причем первых было значительно больше.
Какой-то человек в штатском отрекомендовался мне священником из Николаева, однако его рассказы не внушали доверия. В царское время он, мол, отбывал воинскую службу санитара будучи уже в сане. И здесь, в лагере, он намечал себе карьеру медработника.
Но 28 июля все было кончено. В жаркий день колонна наша двинулась к железнодорожной станции. Там нас ожидали вагоны, которые покатились по направлению к Тайшету, но остановились у лагеря, который назывался 5-й колонной. Это был небольшой и малоблагоустроенный поселок за проволокой, однако строгорежимный и малогабаритный. Едва ли он вмещал более 300 человек. С вышек он весь просматривался как на ладони. С 1 августа начались работы на лесоповале. Делянку приготовили бесконвойники, поставили вышки и оградили ее проволокой. Орудия труда были примитивные: пила и топор. Конвой был усиленный. На работу водили так, чтоб заключенные держали руки сзади и шли строго в своих рядах. Часто раздавались выстрелы конвоя, что означало: «Ложись». Начальник конвоя любил это делать при переходе каких-нибудь луж, случавшихся часто. На лагерном пункте Верхнеудачная произошел инцидент, который, к счастью, закончился для меня благополучно. Бригаду заклю
ченных, в коей был тогда и я, вывели для незначительных каких-то работ за жилую зону. Конечно, ее сопровождал конвой со служебными собаками. Я, как и все время, был в своей габардиновой верхней рясе с широкими рукавами. Один из конвойных, державший поводок собаки, решил «подшутить» и спустил пса на мою фигуру. Пес оказался умнее вожака, только порвал мой правый рукав, но самого меня не тронул. Это было нарушением правил конвоя, конвоир быстро убрал свою собаку. Итак, пострадала только моя одежда от зубов собаки, а я отделался легким испугом.
На работу с нами ходили и «бытовики», среди них несколько женщин. Видя мою рясу, они говорили, что скоро все изменится, будут открыты церкви и все станет, как в других странах мира. Они занимали более привилегированные места, работали на кухне, хлеборезке и т.д. Здесь состоялось знакомство с неким галичанином, который отрекомендовал себя диаконом - униатом, перешедшим в православие. Он посещал сначала занятия у василиан, затем, якобы, принял духовный сан.
На работе в тайге приходилось видеть бурундуков, которые перебегали по делянке. Во время обеда на лесоповале надзиратель читал нам газету. В ней сообщалось о Потсдамской конференции, но пока ничего об ожидаемой амнистии, слухи о которой упорно циркулировали среди заключенных.
3-го сентября на обычном разводе нам было объявлено об окончании войны с Японией и об учреждении Праздника победы над империалистической Японией. Пища в этот день имела несколько улучшенный вид, и на работу нас не повели. Но 4-го все продолжилось по-прежнему...
Погода стала прохладнее, осень властно вступала в свои права. Заготовка дров подходила к концу.
Иногда на разводе или во время проверки «воспитатель» или начальник другого звания говорил на темы морали. Во время таких бесед он упомянул об архиереях, которых в свое время расстреляли, а на их место поставили новых. Но весь разговор шел совершенно о другом, и только ради красного словца упомянуты были убиенные церковные отцы.
Заключенные ложились спать, закутываясь в свои поношенные одежды, повторяя каждый вечер как молитву слова: «Скорее бы утро,
будет пайка и на работу». С утра, действительно, после туалета в бараке раздавались крики: «Пятнадцатая, за хлебом!» Это вызывали номера бригад за получением пайка, т.е. его утренней части. В лес на делянку в обеденный перерыв приезжала телега с приварком и второй частью пайка. Привозили и кашу, вареную на воде, которую выдавали маленьким черпачком граммов 150 весом. Голод давал себя знать. Связи с внешним миром не было... Посылки и письма тогда отсутствовали. Но 5-я колонна недолго была занята нами. В конце сентября нас отвезли в Тайшет на пересылку, помыли в бане, произвели санобработку, т.е. обрили всех наголо, и погрузили в вагоны. Погода ухудшалась. К дождю примешивался мокрый снег. В вагонах говорили о восстановлении разрушенного войной хозяйства страны, о планах восстановления, в коих мы должны принять участие. 28 сентября 1945 года наш поезд пошел на запад. Нам это казалось доброй приметой, мы ехали назад, ближе к дому. Сибиряков среди нас было мало. Но режим сохранялся, нас везли как мышей в клетках. Кормили на остановках, старались сэкономить за счет обездоленных людей. Не додавали сахар, а иногда и хлебный паек. Жаловаться было некому и некогда. Красноярск, Новосибирск, Омск, в Петропавловске поворот на юг. Ландшафт изменился, степь да степь вокруг. Появились верблюды на нашем горизонте. Потеплело... 12 октября двери вагонов широко распахнулись. Под вагонами красная земля. Мы прыгали и садились. Шла проверка по формулярам. Один конвой сдавал нас другому. Это была встреча с Джезказганом. Было тепло еще. Нас повели к воротам лагеря. Там следовал медосмотр. Врачи оказались тоже заключенными, сочувствовали, но помочь ничем особенно не могли. Я показал свой фурункул на правом боку. Врач- женщина сказала, что это в связи с общим состоянием. Ничего, заметила она, сначала и ей было плохо, а теперь, добавила, я работаю по своей специальности. Она нашла у меня алиментарную дистрофию и направила в больницу. Там приняли одежду, спрятали в мешок, а затем дали какое-то белье и поместили в палату. Вся обслуга была из заключенных: врачи, фельдшеры и сестры. Кормили немного лучше, условия тоже были легче, но коек не хватало. Приходилось ложиться на койку по два и даже три человека. Началась временная передышка. Разговоры, знакомства... Многие из нашего тайшетского этапа попали в больницу. Она находилась в зоне лагеря, но изолированно от других заключенных. Встречались латыши и рижане. Завязывались новые союзы товарищей по несчастью. А на дворе еще было тепло, октябрь прощался солнечными днями. Старые заключенные объясняли, что здесь работа в медных шахтах, на строительстве. «Что с нами будет?» - вопрошали новички. - «Будете работать,
сделают Вас настоящими советскими людьми», - был ответ. Что скрывалось за этими словами?
Но еще были мягкие койки, обеды в точное время и отдых без подъемов, поверок и принудительного долгочасового труда. Это продолжалось пару месяцев, но все же наступил конец. Врачи отправили нас из больницы на ОП для поправки здоровья. Все же ряса моя, сильно мятая, нашлась, а теплая скуфья пропала без вести. Габардиновая верхняя ряса обращала на себя внимание. Повар из ОП предложил мне продать ее. Вместо нее был предложен бушлат и несколько буханок хлеба. Конечно, объяснили, что обмундирование будет выдано, когда нас направят на работу, ряса все равно неудобна. Агитация эта подействовала, я расстался с рясой. Это было уже в 1946 году. Габардин был лагерным портным перевернут. Позже летом я увидел на спине одного из лагерных «придурков» пиджак цвета подкладки моей рясы.
Наступила зима, но мы ее на ОП мало ощущали. Особые бараки, особое питание, особый режим. Но скоро наступил конец дням вольной жизни. Опять врачебная комиссия. Дали мне по моему состоянию упитанности группу 2п. Цифра 2 была большая, а буква п малозаметная. Последовал путь на соседний рабочий лагпункт. Там такие же бараки, такие же нары. Но жили там шахтеры, работавшие в медной шахте. Мест не хватало. Приходившие со смены будили спавших и ложились на их ложе. А поднявшиеся завтракали и шли на работу. После 12 часов работы вернувшиеся опять устраивались на своих нарах. Матрасом и подушкой служили бушлаты, шапки и валенки. Усталость погружала в сон быстро. Зима была суровая, со снегами и метелями. Я попал в одну бригаду с латгальцем из-под Зилупе Стонаном. Он уже бывал в шахте раньше, успокаивал меня, что работа нетяжелая, в шахте всегда тепло, правда, первый раз будет голова кружиться, сердце почувствует, но потом все пройдет.
Шахта, в которой пришлось работать, была сухой. Страхи Стонана не оправдались. Клеть нас быстро опустила на 500 метров. Воздух в шахте был сырой, но не холодный. На поверхности был мороз градусов 30, а внизу в этом «бомбоубежище» тепло и заключенные работали в майках. Забой, в который я попал, был похож на высокий свод храма, каждый день его увеличивали взрывами аммонала, после чего взорванная горная порода и медная руда погружались в вагонетки и по путям направлялись к клети, которая доставляла их «на гора», на поверхность. Нашей задачей был сбор этих валунов и погрузка в вагоны. Когда они были велики, надо было разбивать их молотом. Это называлось насыпкой. Для изможденных духовно и физически людей задача достаточно трудная. Вместе с нами трудились и бытовики-бурильщики, казахи и русские. Бурение велось сжатым воздухом. Вся медная пыль
поглощалась легкими. Паек зависел от выработки бригады, достигал больше килограмма хлеба в день. На обед давали омлеты, кое-какие жиры. Но организму не хватало. Кушали лишь 2 раза в день, перед работой и после нее в лагере. После нескольких дней работы в шахте, там появились какие-то люди - мастера или что-то в этом роде. Увидав меня, сказали, чтобы я снимал свои очки во время работы, но я ответил, что плохо вижу, и сделать этого не могу. Какая группа здоровья? Раньше была 4-я, теперь не знаю - был мой ответ.
Тем временем была попытка сделать из меня помощника бурильщика. Отбивной молоток казался мне страшно тяжелым. Я его должен был приносить бурильщику - казаху, очевидно, бытовику. Включив сжатый воздух из компрессора, он через некоторое время передавал молоток мне. Он дрожал и вырывался из моих рук. Сил было немного. Казах ругался последними словами, но это не помогало. Так карьера бурильщика для меня не состоялась. Как-то в лагере меня вызвал заключенный из числа «придурков», очевидно горный техник-инженер. Спросил, знаю ли я маркшрейдерскую работу. «Нет, никогда не знакомился с такой». - «У Вас ведь высшее образование?» (очевидно, видел мой формуляр, в котором еще на Тайшетской пересылке записали - священник, а в графе образование - Богословский институт). Я пояснил, что в Латвии не было высших учебных заведений для горного дела, ибо и ископаемых таких у нас не было. «Ну, тогда придется Вам работать на общих работах», - это его резолюция. Хотел ли он помочь или искал маркшрейдеров среди заключенных?
Работал я шахтером только две недели. Разобравшись в моем формуляре и цифре 2п, соответствующие люди в части, где лежали наши формуляры г единственные документы заключенных, поняли, что врачебная комиссия допустила использовать меня лишь на поверхности (буква «п»), а перевод меня на шахтерский лагпункт был ошибкой, вернули меня на 2-й лагпункт. Там я попал в бригаду, ходившую на открытый карьер. Работа была посменная - то днем, то ночью. Последняя особенно тяжелая: мороз, ночь, охранники казахи, скучающие на своих постах, затягивающие свои заунывные песни, и валуны, которые надо молотком дробить и погружать в вагонетки. Как правило, план не выполнялся. Когда бригадирская ругань не помогала, начальство додумалось воспитывать нас другим образом: по возвращении в жилую зону в карцер всей бригадой. Там голые нары, замок и никакого питания - вода, 300 граммов хлеба и все. Однако к вечеру накормили горячей пищей, дали хлеба и сразу опять на карьер в ночную. Так продолжалось пару дней. Но от этого режима кривая выработки не поднялась, а метод воздействия не оказался действен
ным. Голодным и морально убитым людям нельзя было внушить вдохновения к труду. Стояли сорокоградусные морозы. Я шел на работу в своем тулупе, но работать в нем было неудобно, приходилось снимать. Бригадир, не работая, ходил вокруг, кричал, распоряжался, всячески подгонял, но мерз больше нас на ночном морозе. Он с жадностью взирал на овчинный тулуп. Я отдавал ему его сначала на смену, а потом и совсем. Поэтому отношения наши были хорошими. Пайком он меня не обижал, но и в его бригаде я долго не был.
Сначала я получал хлеб по старой шахтерской выработке более 1 килограмма в день. Это, ясно, вызывало всеобщую зависть членов бригады. Как-то раз утром в столовой я уничтожил горячую баланду и ложечку каши на воде, а килограммовую пайку хотел взять с собой в барак. Однако когда все подымались из-за стола, хлеб исчез бесследно, и поиски его ни к чему не привели. Но скоро и мой паек приобрел обычную новой бригаде величину - 600 граммов. Конечно, качество его было невысоко. Пшеница была обильно смешана с овсом и другими высевками. Но это было главное наше питание и лакомство. Кроме того, и средство обмена. Курильщики меняли его на махорку, ножички и прочие нехитрые предметы тюремного обихода. Это не помогало их здоровью, но отказаться от курева многие не могли. Кончалось это их пристрастие больницей, ОП, и опять их возвращали в рабочую бригаду только с низшей категорией. В этом лагпункте помещались бригады, работавшие не только на карьерах, но также и на строительстве и на других работах. Более слабые и инвалиды, «придурки» и прочая лагерная аристократия составляли обслугу зоны: повара, хлеборезы, нарядчики, помощники по быту, врачи, сестры, санитары и работники спецчасти (где хранились формуляры). Эти «привилегированные» заключенные состояли преимущественно из бытовиков, малосрочников. В столовой они питались отдельно, повара наливали им более густой баланды и по 2 миски, за зону на работу не выходили, за исключением наказания за нарушение режима в лагере.
К весне и я попал в бригаду строителей. Она где-то на окраине поселка у железной дороги возводила жилые дома, одноэтажные и довольно примитивные. В рабочую зону заезжали машины со строительным материалом. После обыска на вахте их пропускали. Водители их были «вольняжками» из бывших заключенных, отбывших свой срок, или завербованными. Наша бригада общалась с ними. Иногда удавалось через них получить какую-нибудь книгу или отправить письмо по домашнему адресу. Но это было не каждый день. Нас было много, а шоферов мало - это были одиночки и разные, конечно, люди, подвергавшиеся проверке при въезде и выезде из зоны работы.
Еще находясь в Джезказганской больнице, по приезде туда пришлось познакомиться с некоторыми земляками. Первым из них оказался Шетохин. Он назывался бывшим ломоносовцем, а теперь врачом. Во время войны в Риге служил в какой-то немецкой полицейской части, за что и пострадал. Вспоминал свою жену и детей с большим раскаянием. Жене своей - латышке по национальности - не всегда был верен, каялся в этом. У нас нашлись общие знакомые. Его мать была арфисткой, у тещи в помещении гимназии давала концерт. Себя она выдавала за венгерку, хотя была еврейкой. Отец Шетохина был учителем пения, напоследок овдовев, сошелся со своей ученицей Лунской. Я вспомнил, что видел Евгения Шетохина в качестве певчего Покровской церкви. Сестра его вышла замуж за моего школьного товарища Ал. Цесмана. Шетохин работал на фабрике Майкапара, знал Родионовых и т.д. Здесь же в Джезказгане находился его одноделец рижанин Сидоропуло, не доучившийся инженер, бывший ломоносовец. Позже Шетохин вошел в бригаду Сидоропуло в качестве лекпома на производстве.
Одно время лежал в больнице некий пскович из соседнего с Псковом Новосельского района. Он поведал мне о своем земляке - священнике Борисе Стехновском. Последний тоже побывал в Тайшете, а потом судьба свела нас в Джезказгане, когда он был секретарем в санчасти, но больше занимался рисованием, имея некоторые художественные способности. Позже, написав жалобу, был вызван на пересмотр дела, который окончился изменением срока с 15 на 10 лет исправительно-трудЬвых лагерей (ИТЛ). В Азию его больше не вернули. Срок пришлось ему отбывать в родных краях в Антополе Великолукской области.
В этой же Джезказганской больнице 2-го лагпункта встретился молодой фельдшер, который, узнав о моем сане, спросил меня, «тихоновец» ли я. Не разобравшись, я ответил положительно. Тогда первый старался подкормить меня, но вскоре он был переведен куда- то.
Джезказганские врачи производили после тайшетского бытия удивительное впечатление. Их сопровождали сестры - женщины необычайной красоты. Хирургом была Афанасова Нина Александровна. Говорили (да и формуляр ее пришлось как-то увидеть), что сидела она по делу «убийства Горького». Была, якобы, кремлевским врачом, хотя последний адрес ее был ленинградский, имела огромный срок - 25 лет, полученный еще до войны. Она обладала высокой эрудицией.
Была страстно влюблена в хирургию и могла обедать лишь после удачно сделанной операции.
Доктор Зоммерман был польским евреем, попавшим в Советский Союз после раздела Польши в 1939 году. Когда ему «удалось» получить срок - неизвестно. Некоторые сестры, работавшие в больнице, вышли из рядов ЧСИР (член семьи изменника Родины). Это интеллигентные дамы, жены осужденных при ежовщине советских командиров. Из-за семейной принадлежности им давали срок - 5 - 8 лет, по отбытии коего они оставались на вольном поселении и работали в лагере, имея туда пропуск. Местом работы их была санчасть и такие учреждения, как лагерная больница и полу стационар ОП.
Несколько позже жизнь в больнице свела меня с одной из них - Ниной Алексеевной. Ее муж был репрессирован будучи начальником большого пограничного округа. Дочь оставалась в Горьком, а о муже у нее не было никаких вестей. Она писала запрос в ГУЛАГ, но оттуда не спешили с ответом. Находясь уже за зоной, в качестве спецпересе- ленца, она сошлась с каким-то грузином Шиошвили. У нас она была сестрой в одной из палат, но все предписания врача исполнять не могла, так как поздно приходила, и все эти обязанности за нее выполнял я. Нестарая еще и красивая женщина была достаточно наивна, советовала мне писать о моем положении Патриарху, который, как она считала, имеет вес.
Были тогда врачи и из числа каторжан. Это доктор Майтуленко - рижский поляк. Пецольд - немец из Борисова. И некоторые другие. Здесь в Джезказгане они были заняты по своей специальности. Однако первое слово в медицинских делах оставалось за вольными из санчасти лагеря. Врачи носили обидное прозвище «помощники смерти», а лекпомы назывались «лепилами». В общем, они не могли изменить режим концлагеря, но помогали заключенным, чем могли. Так, несколько позже из-за дистрофии я опять угодил в больницу и там попал в палату доктора Майтуленко. В этой палате находилось несколько его земляков. Прибыл туда и Эзеринын. Вид у него был страшный - худоба, а кожа, как змеиная, сходила пластами. Это была пеллагра. На вопрос его, сколько времени он сможет пробыть в палате, врач ответил: «Сколько Вы сами захотите!» Сестрою была вышеупомянутая Нина Алексеевна.
День в больнице начинался рано. В 4 часа надо было измерить температуру. Затем завтрак, процедуры. Обход врача. Бумаги почти не было. Записи все делались на доске, при ненадобности доску стирали. Была опять зима, но в постелях и палате было сравнительно тепло, и мы таким образом коротали холодное время. Не все больные находились здесь по причине алиментарной дистрофии. Были и
легочные, и страдавшие туберкулезом (из шахты), и малярией. Однажды поместили к нам молодого парня, у которого был констатирован сифилис (люэс). Он был шестеркой у одного бригадира-быто- вика. Поедал все остатки пищи, предназначавшиеся для этого «придурка», и заболел. Лечили его уколами мышьяка. Посуда у него была особая, но результат лечения был неясен. Что делалось в его организме? Это здесь определить было невозможно.
Был еще один врач - Иван Иванович Казаковский, производил он очень слабое впечатление. Пользовался советами других врачей. Возможно, он был неудавшимся медиком. Особенно трудно было работать с ним нашим медбратьям. Казаковский умудрялся где-то доставать книги по медицине, после отбоя братья должны были переводить их или переписывать, а в 4 часа подниматься и начинать свой рабочий день с измерения больным температуры, раздачи лекарств, потом завтрака и т.п. до отбоя.
Майтуленко недолго пробыл в Джезказгане. Его отправили по этапу куда-то в другое место. На родину свою он тоже не вернулся.
В тех условиях доказать свои докторские права было трудно - никаких документов. Этим пользовались многочисленные самозванцы. И не без пользы для себя. Шетохин выдавал себя за врача. Однако он был лишь санитаром некоторое время в Риге. А специальность его была совсем иная - настройщик рояля. Все же он числился и исполнял обязанности лекпома до конца своего срока.
Был некий директор пивзавода из Львова. Еще когда он находился в тюрьме и камеры ее были очень забиты, создались невыносимо тяжелые условия. Вдруг открывается дверь, и голос надзирателя приглашает: «Врачи, выходите». Директор не преминул воспользоваться возможностью улучшить свое положение. И весь срок работал при санчасти в качестве фельдшера.
Когда я работал в строительной бригаде за зоной, на наш объект фельдшером выходил Шетохин. Случилось так, что вечером или ночью у меня украли очки. Позже выяснилось, что это сделал казах из нашей бригады, чтобы продать их вольняжкам на объекте. Наутро после пропажи я чувствовал себя очень неуверенно, но на работу надо было идти. На вахте при выходе я пожаловался на свое несчастье Шетохину. «Я найду ваши очки», - бросил он. Действительно, он поймал этого Шамшиева, пытавшегося продать очки, и заставил их вернуть. Это было через несколько дней после пропажи, когда я уже утратил всякую надежду вернуть их. Конечно, в тех условиях это была большая радость.
Несколько позже, когда я был уже в инвалидной бригаде, Шетохин помог мне устроиться на работу в столовой. У нас был некий узбек с
полупарализованными ногами. Он передвигался медленно, с палочкой. Его земляк работал на кухне в качестве повара. Он поручил Нуриеву собрать маленькую бригаду для чистки крышек от котлов. Крышки были деревянные, скоро пачкались. Ежедневно надо было их очищать стеклом. Через содействие Шетохина я попал на эту работу. К отбою мы уходили в столовую, нам выносили крышки. К концу, т.е. к подъему, за работу мы получали несколько мисок еды - каши и баланды. И отправлялись спать. А вечером начиналось все сначала. Узбек этот был в плену, потом в так называемом Туркестанском легионе. Как изменника родины его присудили к каторге. Но организм не выдержал всех испытаний, что-то произошло в спинном мозгу. Ноги почти парализовало. Но он не терял своего оптимизма. Дружные земляки его поддерживали. Во время нашей работы в столовой там происходили репетиции с согласия КВЧ (культурно- воспитательная часть) пьесы «Свадьба в Малиновке». Главные роли играли итээловцы, Афанасова и другие. Что-то все-таки получилось. И позже заключенные имели возможность посмотреть эту комедию на лагерной сцене. Режиссером была некая заключенная артистка. Постановка имела успех.
Шетохин позже выходил на рабочий объект с бригадой Д. Сидоропуло. Эта бригада состояла из латышей. После нее не надо было исправлять недоделки. Недоучившийся инженер стал сначала бригадиром женской шахтерской бригады. Но недолго. Позже он все время работал на строительстве. И бригада его была бригадой особого качества. Одним из объектов ее работы был клуб в поселке (руднике) Джезказган. В это время и я выходил на работу на этот объект. После окончания работ в знак благодарности нам показали картину «Морской батальон» из эпохи блокады Ленинграда. Но было не до кино. После 9-часового дня мы сидели в кинозале, усталые и голодные. Хотелось спать и есть, и картина не привлекла особого внимания.
Бригада Сидоропуло занимала в жилом бараке особое помещение. За хорошую работу ее премировали, предоставив некоторый комфорт, возможный в тех условиях. Трудолюбие латышей проявлялось и здесь за проволокой советского лагеря. Некоторое время и я был сожителем этой бригады. Это стало возможным в связи с моей дружбой с Шето- хиным-Сидоропуло. Но, как и все в лагерном круговороте этого своеобразного калейдоскопа, все быстро менялось - бригады, лагерные бараки, нары и рабочие объекты.
Очень трудно было с одеждой. Белье сносилось, изорвалось, задубело в бесчисленных прожарках и свалилось с плеч. Остались лишь телогрейки и бушлаты, которые надевались на голое тело, а белья не было. Первое белье было выдано по приезде в спецлагерь в октябре
1948 года, а с октября 1944 до 1948 года рубашка, конечно, не могла сохраниться. Еще летом 1945 года удавалось ее постирать иногда в Тайшете. А в Джезказгане очень трудно было с водой. В поселке не было водоема. Ближайшая река Кингирь находилась в 40 километрах. Рудник был расположен на скале. Воду в городской водопровод подавали из шахт. Она шла на неотложные нужды жителей, в первую очередь для столовых и огородов. В лагерь ее давали на кухню и в кипятилку. Раз в 10 дней полагалась баня, но она часто из-за отсутствия воды оказывалась сухой. Мы шли в баню побригадно, раздевались, нашу одежду забирали в прожарку для дезинфекции от вшей. В это время парикмахеры бритвой выбривали нас: голову, лицо, лобок, под мышкой. Это называлось санобработкой. Затем возвращали нам одежду из прожарки. Мы одевали ее и шли в барак. Очень трудно было и с мылом. Когда была вода, нам давали её по норме - лоханку на человека. Мыло давали земное, жидкое и тоже нормированное.
Когда у нас на лагпункте появились хорошие рабочие бригады, работяги стали жаловаться на разные недостатки быта. Начальник лагпункта, старшина по званию, еврей по национальности разъяснил, что война разрушила нашу текстильную промышленность, вы, сказал он, содействовали этому, помогая врагу. Не ждите одежды, но скоро хорошим рабочим мы разрешим получать письма и посылки из дому. Просите, чтобы родные прислали бы вам одежду.
Плохо было и с обувью. Выдавали деревянную обувь. Как-то раз наша бригада была отправлена на песчаный карьер за 17 километров. Там сохранились постройки времени, когда здесь хозяйничали английские концессионеры. В одной из этих построек валялось много списанной деревянной обуви. Мои ботинки являли жалкий вид. Один конвойный указал«мне на склад этой списанной обуви: иди, подбери себе ботинки! Кое-что лучше я себе и выбрал. На карьере работа была примитивная. Приходили машины, мы откидывали борта и насыпали лопатами песок. Машина уезжала, а мы отдыхали на солнце среди полынной степи до приезда следующей машины.
На этом карьере приходилось бывать редко. Но память сохранила дерзкий побег с этого места двух бытовиков-бандитов. В лагере наряду с заключенными 58-й статьи попадались и осужденные по нескольким статьям. Некоторые имели и 59-ю статью (бандитизм). Они содержались в БУР’е (барак усиленного режима) целый день под замком, но их брали на работу вот на этот самый песчаный карьер. Собиравшийся в побег находился в это время в больнице, но, узнав, что бригаду направляют на карьер, вышел вместе с другими ее членами на вахту. Конвой принял их по счету. Когда пришла машина, два человека напали на конвой, разоружили его, взяли одежду конвоиров,
оружие и машину и уехали, связав конвоиров. Машина пошла в сторону афганской границы. Оставшиеся заключенные освободили своих конвойных и пошли вместе с ними домой, т.е. в лагерь. Конвоиры в белье без оружия выглядели комично. 17 километров они проделали пешком и доложили в лагере о случившемся. В погоню вышли машины с пулеметами. Но было поздно. Через 360 километров беглецы напали на бензобак, запаслись горючим и поехали дальше. Потом бросили машину и ушли за границу. Один из них в годы войны с басмачами воевал там и знал местность. На поиски бежавших был выслан самолет, но все было тщетно...
Потом были введены новые правила приема конвойными бригад заключенных, уже не по счету, а по карточкам. Были неприятности и у врачей из больницы, так как бежал госпитализированный. За все время заключения это был единственный побег, который удался. Остальные были безуспешны. Местному населению (казахам) за поимку беглецов платили натурой - мануфактурой, дефицитным товаром того времени. Правда, однажды один заключенный остался в шахте и по старому штреку перебрался в соседнюю брошенную шахту. Это было, кажется, на Покровском руднике. Он вышел на поверхность и уехал в Джамбул, где прожил 3 года, но позже был опознан и арестован.
Собаки, проволока, «попки», стукачи и целая система работников НКВД следили за тем, чтобы заключенные не убежали. Собаки по ночам охраняли зону, проволока в два ряда и спираль Бруно опоясывали весь лагерь. Вышки, с которых круглосуточно наблюдали лагерь вооруженные охранники, стояли часто. Они были соединены телефоном с начальником охраны. Лагерные сексоты доносили о настроении заключенных, о их разговорах, времяпрепровождении и т.д. Специальные оперативные уполномоченные в зоне встречались с сотрудничавшими с ними заключенными и передавали их доклады дальше. В каждом бараке была кабина дежурного наблюдателя. Сотрудников НКВД тайных, конечно, оперативники выдвигали на должности поваров, хлеборезов, старших барака, бригадиров и т.д. Эти сексоты и составляли костяк лагерных «придурков».
В Джезказгане мы пережили войну «честных» воров и «сук». Бытовики, воры, бандиты, участники их шаек разбились на две партии. «Честные» воры отказывались выдавать своих товарищей по банде, сотрудничать с органами НКВД и лагерным начальством. Но и среди воров были предатели - «ссучившиеся», которые следили и доносили на своих товарищей по ремеслу. «Честные» воры объявили предателям и доносчикам беспощадную войну. Их проигрывали в карты. Проигравший был обязан убить «суку». В противном случае
его самого постигала участь предателя. До убийства изготовляли ножи, часто за зоной на рабочем объекте. Убивали большей частью в зоне. Удары наносили ножом в разные места. Убийц судили. Приговаривали их к дополнительным срокам - 10, 20 лет. Но это не помогало. Закон мести действовал беспощадно.
Нас воры считали «фраерами», людьми для них непонятными, осужденными по 58-й статье, которые могли их обмануть, но в борьбе с «суками» нейтральными. «Честный» вор на глазах у каторжан убивал свою жертву, а затем спокойно отдавался в руки правосудия. Расстрел был отменен. Какая ему разница, какой у него срок - 10 ли, 20 ли, 30 ли лет? Но среди воров-законников он становился героем, лагерным аристократом. Зарезать человека ему было легче, чем нам убить муху. В лагере он не работал, а его кормили. В КВЧ пытались «воспитывать» этих аристократов. Им указывали на пример политзаключенных (58-я ст.). Видите, люди совершили большие преступления против Родины, но они все-таки искупают честным трудом свою вину. Почему Вы не можете следовать их примеру? Ответ был: «Ведь эти люди (58-я ст.) здесь первый и последний раз, а мы всю жизнь в тюрьме и лагере. Что от нас останется, если мы будем еще работать?»
Воры не оставляли и нас без внимания, отбирали всё, что могли. Вечером и ночью через решетки бараков удочкой выуживали с нар одежду, ножички и т.д. Особенно трудно приходилось позже, когда в лагерь стали поступать посылки.
Рабочие бригады заключали соцсоревнования, вывешивали «молнии» и прочее. В конце концов объявили, что лучшие рабочие могут писать домой. Позже это право было дано всем, не только лагерным передовикам. Письма сдавались в цензуру, и дальше лагерное начальство отсылало их по адресу. Кое-кто стал получать письма и посылки. Посылки вскрывались, проверялись тщательно, кое-что конфисковывалось: чай, лекарства, письма. Но продукты, одежду заключенный получал в свои руки. Он нес в барак. Там он должен был делиться с бригадиром и товарищами. Сало и масло у него отнимали воры: спрашивая, нет ли чего-нибудь на «о» (сало, масло). Но многие тщетно ждали ответа на свои письма домой. Проходили месяцы и даже годы, а домашние не откликались. По-разному объясняли себе это молчание заключенные. То ли родных вывезли, сослали, то ли они уехали.... Обратились с просьбой к начальнику всего лагеря, полковнику. Он ответил: «Пишите родным, пишите знакомым!» Письма в числе не ограничивались. Но и знакомые часто молчали. Я ждал ответа года полтора. Писал знакомым, адреса коих я помнил, просил сообщить моим родным обо мне и моем местонахождении. Уже мои земляки получали письма и посылки, а я утратил всякую надежду. Письма
приносили в барак, зачитывали фамилии, надо было отвечать имя, отчество, заключенные передавали друг другу письма. Делились их содержанием. Угощали земляков из посылок. Шидловский, например, уже получал письма из Глемзина от семьи. А я отчаялся получить весть и считал, что семья уехала или пропала.
Однажды я лежал на нарах, когда в барак принесли ворох писем. Принесший называл фамилии. Когда он произнес мою, я сначала не поверил, потом ответил: «Георгий Иванович». - «Да, - сказал пись- моноша, - получи». Письмо было от жены. Она писала, что живет в Лудзе, просила меня написать и обещала прислать посылку и перевод. Но это было летом, а дата письма была полугодовой давности. Значит, мое письмо было получено своевременно, а ответ держала цензура полгода. Я вскочил и побежал делиться радостью с Шидловским!
Оказалось, что лагерные наши начальники проверяли наши связи, кому мы напишем, кто наши друзья, кто родные, близкие. Выяснив наши отношения, они допускали нас к переписке. Конечно, наши статьи пугали их. В делах у многих значилось не просто 58-я ст. пункт «а» или «б» (измена родине), а еще 58-6 (шпионаж). И более страшные пункты - 10 (агитация), связи с капиталистами и т.д.
Видно было, что дома было тяжело, дети росли без отца, матери работали за двоих, в 1947 - 1948 гг. еще были трудности послевоенного времени. Но все-таки нас помнили, нам писали, нам сочувствовали, отрывали от своего рта и посылали сюда в лагерь! Это утешало, это вдохновляло. Узы, тяжелые узы каторжанина забывались. Через бумагу и чернила говорила любовь близких. Посылки давали ощутимое доказательство её.
Правда, были люди, которые не тревожили своих родных, может быть, их и не было у них после кровопролитной войны. А возможно они не хотели вредить своим родным, затруднять их. Были и пессимисты. Они говорили: не мы первые, не мы последние. Тысячи при Ежове ушли нашим путем и никто не вернулся. Нам не видать родины, близких. Но другие верили в «happy end» нашей драмы, что нас освободят. Амнистии не было. Шли 1947 и 1948 годы. Мы читали газеты, речь Черчилля, о «холодной войне», которая может превратиться в «горячую». Иные говорили: война нас посадила, война нас и выпустит.
Местные казахи ждали своих единоверцев - турок, союзников американцев. Они готовились встретить турок резней коммунистов, приехавших управлять ими. Они знали, что их звание «хозяева страны» было лишь фикцией. Хозяев присылали из центра. Они управляли. Другие помогали. Нас считали неповинными жертвами жестокого рока. Дружные, грязные, дикие казахи, редкие жители
Казахстана, растворенные в море русских, немцев, чеченцев, ингушей, корейцев и других народностей. Они служили и в охране, и в НКВД, везде, но их было мало, лишь 50% населения Казахстана. В лагере их тоже было немного, незначительный процент - бывшие немецкие военнопленные, участники Туркестанского легиона. Наши ряды пополняли также жители степей, Алма-Аты - за разговоры (58-10), анекдоты. Их тоже звали фашистами, изменниками, как и нас. Но они не унывали. Их поддерживали единоверцы - узбеки, туркмены, татары, с коими они легко могли объясняться.
В лагере было мало выходных. Часто и в воскресные дни бригады выходили на работу за зону на свои рабочие объекты. Запомнилась Пасха, должно быть, 1947 года. Понадобилось очистить заброшенный шурф какой-то шахты. Срочно вывели одну бригаду на этот старый шурф. Хотя особенно религиозных людей среди членов этой бригады не было, все же работа не спорилась. Работали кое-как, знали, что объект случайный, временный, даже однодневный. А работа была не из легких. С бригадой находился и надзиратель из лагеря. Этот видел настроение заключенных, у которых украли день отдыха, и пытался поднять их рабочее настроение окриками, ругательствами. Когда это не помогло, он обратился к бригадиру: «Почему не можете справиться с заданием?» Последний сослался на слабость работяг, указав на таких «богатырей», как я, и некоторых других. Надзиратель нашел средство стимуляции рабочего настроения. Он вынул несколько наручников и, одев их на руки слабых, в том числе и на мои, посадил нас на виду у всех. От наручников руки затекали. Но через пару часов конвой снял бригаду и досрочно повел в лагерь.
Лагерная жизнь была тяжела не только из-за постоянного недоедания. Мы ели лишь два раза в день, а организм рабочего человека требовал большего. Надо было думать об ужине. В лагере всего не хватало: инструментов, аппаратов и т.д. Однако существовал стройдвор, какие-то мастерские. Надо было что-то вынести с объекта и доставить в лагерь, и ужин гарантирован. Несли рабочие инструменты, кое-что добывали через вольняжек. Как-то нас вывели для приведения в порядок трофейного оборудования, вывезенного из Германии. Где-то у тупика были разбросаны вольтметры, амперметры, пробки. Мы должны были привести весь этот хаос в какой-то порядок. И вот в лагерь поступали выключатели, целые счетчики, вольтметры.
А заключенные кормились тарелкой баланды где-нибудь в бане или на стройдворе. Иные просто после возвращения с работы в лагерь («домой») прямо с вахты шли помогать на кухню, разгружали продукты и т.д. За все им платили баландой или кашей, сваренной на воде, но все же кашей. Люди боролись за свою жизнь, цеплялись за нее из последних сил, но это не всегда помогало. Следовала госпитализация, агония в больнице, морг. На вахте конвой проверял гробы, пырял тела ножами. И далее путь следовал на кладбище. Поступило распоряжение хоронить в белье и в гробах. Но материала - дерева для гробов - не было. Использовали ящики из-под рыбы. Гроб получался сквозной как корзина. На маленький палец левой ноги заключенному привешивалась бирка. На ней - установочные данные. Над могилой - столбик с номером заключенного.
Какое-то время нам повезло. Вывели на работу на овощную базу. Овощи были мороженые. Здесь мы узнали, что замерзшая морковь безвкусна, а бураки и замороженные сохраняют свой вкус. Правда, желудки страдали, но наполнялись. Но долго туда не пришлось ходить. Объекты менялись быстро как перчатки. Перемена объектов, рабочих, бараков, коек не волновала и не удручала. Заключенные ко всему относились равнодушно и безразлично. Сроки шли, лагерные будни продолжались.
Реальны ли были эти «крокодиловы» сроки, которые были получены на скороспелых судах - 15-20 лет? Приходилось встречать людей, которым по окончании срока (10 лет), его возобновляли. Помнится, однажды я встретил человека, который поведал свою тюремную биографию. Его брат выехал каким-то образом за границу, т.е. то ли эмигрировал, то ли стал невозвращенцем. Было установлено, что он знал о намерениях брата, но ничего не сделал, чтобы это предотвратить, т.е. не донес в соответствующее учреждение о настроении своего родного брата. Последний уехал, а его родственнику «дали» 10 лет ИТЛ. По истечении срока, когда он готовился к освобождению, его вызвали и дали расписаться за новые десять лет. Когда кончился второй срок, опять состоялась подобная беседа. «Ты знаешь, где твой брат?» - «Знаю, он в Америке». - «А чем он там занимается?» - «Этого я не знаю». - «А вот мы знаем - он генерал. А какие у нас отношения с США? Ведь плохие! А если случится война, выпусти мы тебя на волю, ты будешь выполнять задания своего брата! Поэтому сиди еще 10 лет!» Так, добавил мой собеседник, я уже третий срок вкалываю. Не знаю, конечно, может быть этот зэк и привирал для красного словца, проверить справедливость его рассказа нельзя было, но во время действия доктрины Вышинского такие факты были возможны. Эта доктрина учила, что судить можно не только за совер
шенное преступление, но и за предрасположение к нему. Например, сын кулака или купца или дочь репрессированного уже в силу своего происхождения ненавидит власть, лишившую её родителей их прав, состояния, а может быть и самой жизни, и поэтому предрасположена вредить, саботажничать и т. д. Поэтому, считал Вышинский, лучше профилактически изолировать от общества таких людей, чтобы лишить их возможности совершать государственные преступления. Отсюда «ЧСИР’ы», высылка членов семьи осужденных, спецпере- селенцы и т.п.
Но атмосфера в лагере имела еще одну специфику. Голод физический дополнял голод духовный. Годами не видели книг, культурных развлечений, общества близких по духу людей. Газеты читались лишь коллективно, радио отсутствовало, книг не попадало, знакомых было мало, условия не располагали к обзаведению новыми друзьями. Лагерное начальство вербовало себе тайных сотрудников среди осужденных даже на долгие годы. Их вызывали, с ними беседовали, хотели как бы в душу заглянуть. Надо отдать справедливость, психологами оперативники были неплохими. Своих сотрудников они поощряли, делали бригадирами, поварами, хлеборезами, «придурками», т.е. давали им работу по блату, легкую, теплую и т.п. А эти сексоты (стукачи) доносили о всех мелочах жизни заключенных, о намерениях, взглядах, наличии ножей у зэков, мыслях о побеге из заключения, даже о разговорах. Таким образом, нельзя было никому доверять, надо было всех опасаться. Голодный раб-заключенный был способен ради спасения своей жизни за пустяковую поблажку, за простую миску баланды или лагерной каши на воде на любое предательство. Господствовала мораль - умри сегодня ты, а завтра я! Эти доносчики действовали и в тюрьме, еще в камерах. Бывало их ловили, били даже, но этот метод мало помогал. Бытовики расправлялись более жестоко - зарезали до смерти, заключенные 58-й статьи к такому «сотруднику» администрации лагеря относились с презрением и недоверием. В бригаде часто происходила перетасовка. Меняли бригадиров, членов бригад, переводили их на другие лагпункты, отправляли на этап в дальние лагеря и в недалеко расположенные, в Кингирь километров за 40 - 50. Лично я не любил менять место жительства. Еще находясь первый раз на ОП в 1946 году, мне было предложено заведующей этой категории, из числа бывших ЧСИР, интеллигентной женщиной, отправиться с этапом на Златоуст. «На Урал?» - спросил я. - «Нет, это здесь, недалеко, шахта так называется». Я отказался. Соседние шахты носили старые имена - Покровская, Петровская (первая, вторая) и т.п.
Прибывали новые этапы, привозили и женщин-заключенных с нашими же сроками. Сначала их располагали в бараках на карантин,
а потом переводили в особую зону. Здоровых использовали на самых тяжелых работах, в шахте даже. Другие ходили на овощной склад перебирать картофель, иные на строительство. Наши бригады, более упитанные и здоровые по своему положению, заводили знакомства, лагерные романы, но масса заключенных была совершенно равнодушна к женской части лагеря. И у женщин были свои бригадиры, «придурки» и повара. Они сильно страдали без мужчин. При случае легко завязывались связи, среди женщин появлялись беременные, их освобождали от работ, давали двойной паек. После родов ребенок оставался с матерью до 3 лет. Если она в это время освобождалась, уезжала вместе с дитятей. Если нет, то после 3 лет ребенка помещали в детдом, и мать теряла права на него. Но подобные случаи были единичными, женщины в лагере голодали и страдали, как и мужчины. И в массе им было не до любви, а надо было бороться за свою жизнь. Дома их ждали дети, мужья, родные. Эти женщины главным образом были переводчицы времени оккупации, сотрудники самоуправлений, матери и жены полицаев. Но их было значительно меньше, чем мужчин.
Чего только не натворила война! Помнится, еще в Тайшете, один товарищ по несчастью рассказывал, как он за время войны побывал во всех армиях. В 1941 году он попал в плен к немцам. Чтобы избежать голодной смерти в лагерях, поступил в РОА к власовцам. Когда последних перекинули на Атлантический вал, в 1944 году его угораздило опять попасть в плен, уже к американцам. Эти сформировали какую-то «русскую роту». В конце войны он находился в американской армии в Чехословакии. На этой территории произошла встреча союзников. Когда советские узнали о существовании «русской роты», они занялись похищением её солдат. И таким образом этот человек опять прибыл на свою родину, но уже в качестве изменника - заключенного, осужденного на долгий срок.
Многие заключенные после суда находились в камере смертников, ибо приговор гласил: высшая мера наказания, т.е. расстрел. Они рассказывали, что в большинстве случаев расстрел заменялся на 15 -
20 лет. В камере сметников их не брили и не стригли, держали по месяцу и более. Нервы были напряжены до отказа. Каждый день кого- то вызывали, а куда - неизвестно. Потом сообщали, что согласно их просьбе Калинин (он был тогда председателем Президиума Верховного Совета) заменил им вышку, даровал жизнь, и теперь они
отправляются на каторгу, искупать свою вину перед Родиной. Далее следовали этап и лагерь за колючей проволокой, для многих он кончался кладбищем недалеко от этой колючей проволоки. А они оставались вечными должниками военного трибунала и его прокурора. Значительную часть заключенных составляли представители западных областей и республик - украинцы-бандеровцы, молдаване, буковинцы, литовцы, латыши и эстонцы, далее - жители областей, находившихся во время войны под временной оккупацией. Но были и поляки из ПНР, австрийцы из зоны советской оккупации, немцы из будущей ГДР и другие представители народов, живших в странах социалистического лагеря. Здесь они все были равны - они были заключенными советского концлагеря, были обязаны работать, а в случае болезни имели право на лечение в лагерной больнице. Здесь господствовали специфические болезни: цинга, алиментарная дистрофия, пеллагра, туберкулез.
Среди многочисленного населения лагеря попадались и представители духовенства. В Джезказгане находилось несколько священников - униатов из Западной Украины, а также священник украинской «автокефальной» Православной Церкви. Первые попали в тюрьму еще до присоединения к РПЦ и считали себя «греко-католи- ками украинской нации». Только в лагере они услышали о инициативе Костельника о воссоединении униатов с православными. Это были престарелые- клирики, которые большей частью находились либо в больнице, либо в полустационаре. Полустационар - это нечто вроде лагерного пансионата. Больные-хроники не могли вечно находиться в госпитале. Их выписывали, но направляли в полустационар, где они имели режим, свободный от работ, но иногда они занимались легкой внутрилагерной работой: уборкой территории, посадкой кустов и т. п. Это были инвалиды военного или лагерного происхождения. Позже, в 1948 году, для них были созданы особые инвалидные лагеря.
Священник Михаил Товстюк был посвящен во время фашистской оккупации украинским епископом Игорем где-то в Кировограде. Как и все украинцы-автокефалисты, он совершал богослужение на украинском языке. Славянский язык был отброшен как устаревший. Эта ветвь православия на Украине примыкала к ОУН’у (Организации украинских националистов), духовно поддерживала её. Интересно, что униаты-галичане, служившие в центре бандеровщины, продолжа
ли совершать службу на церковно-славянском языке, а националисты- схидняки пытались перейти в церкви на украинский язык. С о. Михаилом, таким образом, у нас имелись общие интересы и воспоминания, но его националистические взгляды «диснаго украинца», проявлявшиеся когда-то через разрыв с Матерью Русской Церковью, где вообще-то не должно быть «ни эллина, ни иудея», были для меня неприемлемы. Церковно-славянский богослужебный язык, указывал я, не является каким-то специфически русским признаком и обычаем. Ведь этот язык мы слышим и в болгарских, и в сербско-хорватских храмах, в Чехии, в Польше - таким образом, он является общеславянским языком. А ведь украинцы и белорусы тоже славяне, того же корня, что и русские. Обновленчество, «Живая Церковь» - все это отвергается верующим русским народом. А все эти течения пытались использовать современный русский разговорный язык во время служб. Но ничего из этого у них не получилось. Консервативность массы верующих вернула всё на круги своя. Мой оппонент, конечно, оставался при своем мнении.
Заключенные не имели при себе никаких документов, удостоверяющих их личность, установочных данных и данных об образовательном цензе и т.д. Но работники спецчасти в лагере путем опроса и через личное дело заключенных составляли формуляры на каждого. Из формуляра можно было узнать фамилию, имя, отчество, год роясдения, статью, срок заключения, его начало и конец, адрес до ареста, специальность, образование. Последнее, правда, записывалось со слов арестанта. Иногда спецчасть высылала по баракам своих работников, что-то уточняла, проверяла. Однажды в барак явился какой-то «придурок» и поинтересовался, кто из заключенных имеет среднее образование и где оно получено. Записал фамилии и ушел. Мы не придали этому особого значения. Однако через некоторое время стало известно, что в лагере организуются трехмесячные медицинские курсы для подготовки из числа заключенных лекпомов (фельдшеров), так как медработников, очевидно, не хватало, а больных было всегда много. Санчасть отобрала заключенных, имевших не только среднее образование, но и знавших хотя бы немного латынь. К преподаванию на курсах были привлечены врачи-заключенные. Возглавила их женщина-хирург Афанасова Нина Александровна, а шефство над ними взяла врач-вольняжка из санчасти - Анна Адамовна, варшавская еврейка. Первая, как говорили в лагере, еще до войны получила срок. Позже было слышно, что уже в другом лагере в Сибири она, закончив свой 15-летний срок, должна была расписаться за новый. Она вернулась в свое помещение и отравилась.
В число курсантов этих курсов удалось попасть и мне. Слушателей было немного, человек 20. Среди них только одна медсестра, западница Вера. Остальные были представители сильной половины. Нам отвели особую секцию, выдали новое обмундирование. Итак, мы попали в некотором роде в привилегированный класс. Ученье давалось не всем одинаково. Были и отстающие. Лекции иногда срывались. Лучше всего учились опять-таки западники. С одним я немного подружился. Это был поляк из Львова, бывший студент ветеринарного факультета, Шеремета-Весняцкий. Он был инвалидом. Правая рука была повреждена в момент ареста при попытке к бегству. Шеремета был участником подпольной польской организации, если не ошибаюсь, «армии Крайовой». У него было много кличек- псевдонимов, которые украшали его формуляр: Шеремета-Весняцкий, он же..., он же... Это был интеллигентный человек, друживший с такими же земляками. Среди них был профессор Хмай из Виленского университета и другие. На курсах он шел на круглые «пятерки». Таким же успешным курсантом был некто Ветвицкий - западник украинец-мельниковец (Мельник возглавлял украинских националистов, которые сотрудничали во время оккупации с немцами). На этих же курсах учился Василий Иванович Иванов из Вырицы. С ним я познакомился в больнице. Узнав, что я священник, он рассказал, что близок к духовенству. Окончил он в свое время немецкую гимназию в Петербурге. Потом учился на Богословских пастырских курсах. Получил первый срок - 10 лет, отбывал его на строительстве дороги Москва - Минск. Перед войной вернулся на родину. Во время оккупации работал в городской управе города Вырицы, за что и получил этот срок - 15 лет. Его мать писала ему письма и начинала их с крестика как монахиня. Он знал всех иерархов, а также митрополита Сергия Воскресенского, который, якобы, во время оккупации предлагал ему сан епископа. Иванов отказался. После первого срока он как бы отошел от официальной Церкви. Даже в лагере он соблюдал посты. В пасхальную ночь мы вместе с ним пели вполголоса песнопения Светлой заутрени. По окончании курсов он остался работать при больнице фельдшером. Третье место по успехам после Шеремета и Ветвицкого досталось мне. Правда, однажды я плохо ответил по хирургии, и Нина Александровна не могла это забыть. Последний экзамен принимала целая комиссия врачей во главе с Анной Адамовной. Когда я ответил, последняя по-французски сказала «сэнк» (пять),
Нина Александровна немного поколебалась, но потом согласилась и поставила высший балл.
Никаких документов об окончании этих курсов мы, как потерявшие гражданские права, не получили, нигде этот этап лагерного бытия не был зафиксирован. Параллельно с теоретическими занятиями мы имели практику в палатах больницы, присутствовали на вскрытиях (секции), некоторые предметы почему-то (очевидно, из- за отсутствия специалистов) мы не прошли. Врачи - наши преподаватели - занимались, так сказать, на общественных началах. Ведь они - заключенные концлагеря - не получали за свою преподавательскую деятельность никакого вознаграждения, но делились своими знаниями и находили для этого время, хотя все они были заняты при местной больнице лагеря.
Трудоспособные курсанты (т.е. не инвалиды, как я) были на 3 месяца освобождены от работ в своих бригадах. Но цель курсов была достигнута только отчасти, ибо после их окончания, это было в 1948 году, вскоре огромная часть нашего лагеря была подготовлена на этап и отправлена в поселок Спасск, в 45 километрах от Караганды. Этим для многих закончился трехлетний срок пребывания в Джезказганском руднике. Мы не жалели, мы знали, что нас везут в более лучшие условия.
Бесплодная полупустыня Джезказгана производила безрадостное впечатление. Там мы не видели ни лесов, ни степей, ни водоемов. Почти голая пустыня с жалкой растительностью окружала лагерь и город (скорее поселок). Ранней весной на скале на высоте тысяча метров над уровнем моря всходили только два цветка - лилия и один ярко-красный цветок. Потом солнце всё сжигало. В 1947 году летом недели две была сильная жара до 60 градусов на солнце, в тени 45 градусов. Городской водопровод давал воду главным образом на огороды. В лагерь вода поступала лишь в рабочее время. Её набирали инвалиды, больные, освобожденные от работы. Возвращаясь с работы, работяги могли купить литр воды за 1 рубль у лагерных, освобожденных от работ. Но потом возникала проблема, что делать с этим литром - то ли мыться, то ли варить что-нибудь из посылки, так как на все этой воды не хватало.
На рабочий объект воду привозили только кипяченой, чтобы не возникла эпидемия кишечно-желудочных болезней. Такую же воду доставляли на лагерную кухню в жилую зону. Более ловкие молодые зэки кидались со своими котелками к машине с питьевой водой, из швов её цистерны нередко струилась живительная влага. Один нетерпеливый молдаванин поплатился за свою невоздержанность жизнью, подскочив к машине с котелком своим и попав под её большие колеса.
Климат на руднике был резко континентальным. Зимой - мороз до 40 градусов, метели, снега. Летом - жара, безоблачное небо, редкие осадки, 300 солнечных дней в среднем в году. Конечно, организм приспосабливался за годы, но не у всех.Уезжая, мы оставили за собой кладбище могил, с трудом выдолбленных в Джезказганской скале.
Итак, опять выводят за зону колонны заключенных. Здесь их принимает конвой. Осеннее солнце провожает нас из Джезказгана. Медленно, как бы совершая какой-то ритуал, конвой проверяет наличие заключенных по формулярам, раздевает их догола, производит обыск (шмон) жалких тряпиц узников, их одежды, а также заставляет открыть рот, исследует своим недоверчивым взглядом даже их анальные отверстия, заставляя приседать. Затем следует погрузка в вагоны.
В вагонах мы ехали недолго, около двух суток. Они остановились на станции Карабас. Рядом находился пересыльный лагерь. По мере продвижения к северу от Джезказгана окрестность несколько менялась. Полупустыня уступала место полынной степи. Чаще видны были стада овец, козлов, верблюды и даже коровы. После высадки из вагонов опять проверка по формулярам, и нас принимает очередная клетка из колючей проволоки. Идет распределение по баракам. Карабасская пересылка кишмя кишит заключенными. Здесь можно встретить представителей всех советских народностей, а также многих иностранцев. Одежда их пестра и разнообразна. Солдатские гимнастерки, синие бушлаты, халаты среднеазиатских народностей, зеленая форма немецких военнопленных, все одеты как попало.
Лагерь не рабочий, а пересыльный. Его население топчется на небольшой территории, вокруг примитивных строений - деревянных бараков. Здесь и бытовики, бандиты и воры, малолетки (так называемые «Индия») - полуголая шпана, военнопленные и заключенные по 58-й статье.
Приехавшие ищут земляков, заводят новые знакомства. Среди гуляющих по лагерю выделяются бывшие фронтовики - офицеры, среди которых есть даже в чине полковника. В другой группе - немецкий генерал, окруженный офицерами вермахта, которые осуждены за преступления, совершенные во время войны. Они были переведены из лагерей военнопленных, и трибуналы им дали сроки заключения по 15 и 20 лет. На них еще форменная одежда вермахта, пилотки и фуражки. Слышится гортанная речь узбеков, татар и киргизов.
Чеченцы и ингуши говорят на своем языке. Западники легко находят своих земляков из родных мест.
Название «Карабас» не означает в переводе «Черная голова», это аббревиатура Карагандинский бассейн - Карабас. Мы находимся в 40 километрах от города Караганды, центра угольного бассейна и области, от которого рудник Джезказган лежит в 600 километрах.
Говорят, что кроме работ на угольных шахтах заключенные здесь заняты и на сельскохозяйственных работах. Пересылка долго не задерживает своих пленников. Она выбрасывает из своих ворот рабочую силу и инвалидов для соседних лагерей Карлага.
Здесь я встречаю некоторых латышей. Прибывает этап из Омска. Говорят, среди них находится адмирал Теодоре Спаде. Мы знакомимся. Спаде рассказывает, что он был выслан в Сибирь в 1941 году в Туруханский край. Жизнь там была очень голодной и тяжелой, хуже, чем в лагере. В 1943 году он был арестован. В тюрьме в камеру ему подсадили двух человек, которые во время суда показали, что он вел антисоветские разговоры в тюрьме. За это получил срок - 10 лет. Он раньше никогда политикой не занимался, работал, служил, ему нельзя было приписать «антисоветскую деятельность», поэтому, чтобы его изолировать, воспользовались лжесвидетелями. Высокое звание адмирала Латвийского военно-морского флота пугало. Родом он оказался из Ротгофской волости около Вентспилса (Виндава). Сначала окончил Виндавское реальное училище, затем учился в университете, но, не окончив его, перешел в мореходное училище. Плавал капитаном на кораблях торгового флота. После увольнения графа Кайзерлинга с поста командующего Латвийским военно- морским флотом стал адмиралом этого флота. Во время обучения Спаде в Виндаве там преподавали о. Иоанн Журавский и Димитрий Павлович Тихомиров. Первой женой Спаде была грузинка, которая умерла незадолго до войны в Риге и похоронена на Покровском кладбище. Вспоминали её надгробный памятник, на котором было написано «Ма^еМа 8раёе». Памятник был сооружен по проекту мужа. Ребенок, родившийся от второго брака, уже не увидел своего отца, увезенного в 1941 году. Спаде знал только, что семья его эвакуировалась в 1944 году и живет в Канаде. Он получал письма и посылки от сестры из Варве (около Вентспилса). В Омске работал прорабом на лесоразработках. По годам и состоянию здоровья уже получил инвалидную категорию.
Этапы приходили и уходили. Карагандинский лагерь был огромен. Лагпункты были рассеяны по всей области. А она тогда занимала площадь, равную Франции, Германии и Бенилюксу. Заключенные строили новые города, поселки, занимались сельским хозяйством и
добывали уголь, медную руду и другие полезные ископаемые - марганец и прочее, трудились на Балхаше (медеплавильный завод). Одним словом, являлись большим подспорьем в экономическом послевоенном восстановлении и дешевой рабочей силой. МВД являлось здесь огромным рабовладельцем. В документах приема рабочих из числа заключенных так и писали: «Принято.-.человек рабсилы». Все тресты и предприятия вроде «Казмедстроя» пользовались этой рабской силой «ничтоже сумняшеся».
Мы пробыли в Карабасе только две недели. 13 октября 1948 года прошли опять старый ритуал сдачи-приемки конвоем, и машины покатили дальше в степь бескрайнюю. Как позже узнали, нас везли в поселок Спасск. Раньше там находились медеплавильный завод и акционерное общество «Спасская медь» - иностранная концессия. Но революция отменила все концессии. Завод, якобы, сожгли «вредители из промпартии» (Пятаков и др.). Поселок утратил свое значение. Из Караганды когда-то сюда вела первая в Казахстане железная дорога - узкоколейка, но теперь она тоже была заброшена. Поселок был расположен в 45 километрах от Караганды на берегу ручья Кок-Узек. Лагерь лежал в котловине. Он открылся нашему взору внезапно. Оказалось, что раньше здесь находились военнопленные - немцы, румыны, японцы. В лагере остались следы их пребывания, кое-какие надписи, вывески. Бараков было множество великое. Это был целый городок. Были и двухэтажные дома. Теперь он предназначался для заключенных инвалидов. Со всего Союза сюда прибывали калеки - военного происхождения и лагерного. Сначала нас было там всего лишь 5 тысяч человек, затем 12 тысяч в мужской зоне и 1,5 тысячи в женской зоне. Целый город. Но после рудника режим был легче и «комфорта» больше." На ночь бараки не закрывались, в теплое время можно было ночью ходить в уборную. Таким образом, вонючая параша была отменена. Еще одно новшество - выдали после бани белье - постельное и нательное, простое, но новое. Это было уже большое облегчение, ибо 3 года мы не видели белья, а старое - домашнее от грязи и прожарок просто заскорузло и развалилось. Телогрейка и брюки одевались просто на голое тело. Когда-то мы только теоретически знали, что такое «рубище», видели его на иконах Алексия - человека Божия и других подвижников, читали о нем в житиях святых, а за эти годы (1945 - 1948) познакомились с ним на своем горьком тюремном опыте. Но первые недели пребывания в Спасске громко о себе напомнил голод. Лагерное начальство приняло на свое попечение тысячи заключенных, но не сумело сразу наладить их снабжение «наркомовским» пайком. То ли пекарня не работала, то ли была иная причина, но хлеб выдавали очень нерегулярно. Лагерь был нерабочий, все население находилось в жилой зоне, в бараках, бродило по территории, даже купалось и стирало свои шмотки в ручье, слушало музыку и известия у рупоров громкоговорителей. Но голод - не тетка. Поступление посылок прекратилось, писем - тоже. Адрес переменился, надо было его сообщить домой. Почту должны были получать и отправлять в Караганде. Доставка её долго не была налажена. За зону не выводили. За зоной находились только домики лагерной охраны и обслуги. Значит, мы должны были рассчитывать теперь лишь на паек, скудный, тюремный, но и его не получали вовремя, регулярно. Приварок не помогал, кормили здесь 3 раза в день, иногда голодным приходилось ложиться спать, а на завтра хлеборезка выдавала сразу два пайка за вчерашний день и за текущий. Все скоро уничтожалось, и опять наступало томительное ожидание...
Врачи нас прокомиссовали. Я получил 4-ю категорию на полгода. Комиссовал врач-мадьяр, он старался помогать товарищам по несчастью. Позже заключенные врачи потеряли свои права. Все решал вольный лекпом, т.е. фельдшер, но осенью 1948 года доктора еще имели свои медицинские привилегии.
Итак, я на полгода получил право лежать на нарах и получать свою «наркомовскую» пайку. Правда, полного покоя нам не давали, но все дело ограничивалось уборкой территории и другими мелкими работами, и они шли на пользу, чтобы люди совсем не ослабели. Больница здесь тоже была, и число госпитализированных было немалое. Был и морг, и кладбище за зоной. Были карцер и БУР - барак усиленного режима - тюрьма в тюрьме. Одним словом, все, что полагается в приличном концлагере. Из Джезказгана сюда прибыли и некоторые медработники, среди них доктор Казаковский. Он работал в местной лагерной больнице. Узнав, что я тоже нахожусь в Спасске, приглашал к себе в сотрудники, но оформить меня лекпомом или медбратом не мог, мог лишь использовать меня неофициально, предварительно госпитализировав. Такое положение казалось непрочным - Ивана Ивановича могли перевести из палаты или даже из лагеря, а следующий его преемник мог и выписать меня из больницы. Кроме того, Казаковский очень эксплуатировал медбратьев. Это было известно. Итак, я решил отдохнуть полгода. С этих пор моя связь с медициной прервалась, а документальной отметки об окончании курсов не было. Спец- часть знала лишь, что в лагере находится бывший священнослужитель. И все. Первые полгода тянулись для нас в Спасске тяжело. Сидели без дела, грелись на нарах на выданных новых матрасах, набитых соломой, разговаривали, ожидали то завтрака, то обеда, то ужина, но связь с родными прервалась. Получился какой-то новый вариант тюрьмы.
Состоялись здесь и некоторые новые знакомства. Среди прибывших в Спасск оказалось и несколько бывших эмигрантов из Китая, в их числе некто Охотин. Он был осужден вместе с атаманом Семеновым, но «вышка» ему была заменена 15 годами КТР (каторжно - тюремные работы). Он ослабел где-то на Севере, и вот его совсем в плохом состоянии привезли в Спасск - всесоюзную инвалидку. Проводя время в ожидании очередной порции пайка, мы слушали его рассказы о странах Дальнего Востока - Японии, Корее и Китае, о народах их населяющих, о их культуре и быте. Он служил в японской армии, был командиром русской роты, предназначенной для разведки на случай войны с СССР, знал китайский и японский языки. Охотин рассказывал о культуре японцев - их он ставил выше всех дальневосточных народов, о примитивности, но честности китайцев. Но вскоре у Охотина при очередной санобработке были обнаружены вши, даже головные, и его госпитализировали. Позже я слышал, что это был последний этап его жизни, так как в Спасском лагерном госпитале он скончался от алиментарной дистрофии.
В этом же большом двухэтажном бараке тюремная судьба свела меня еще с одним земляком. Это был лютеранский епископ Карлис Ирбе - фамилия довольно известная в Риге. Его дядя был первым латышским лютеранским епископом. А мой новый знакомец последовал по стопам своего родственника. Будучи студентом теологического факультета в Юрьеве, он работал учителем немецкого языка в одной английской семье в Москве. «Это тогда было возможным», - добавил он. Рассказы его были интересны. Он объехал всю Европу, кроме Испании. Рассказывал о своих поездках. Был депутатом Латвийского Сейма, членом Международного Красного Креста, участвовал в его конференциях в Стокгольме и Осло. Последнее время был пастором лютеранского прихода на Красной Двине в Риге и благочинным. Архиепископ Гринберге перед отъездом за границу оставил его своим преемником в Риге. Ирбе не совершал никаких преступлений против власти Советов. Однако он не внял их указанию объявить в церквах, что хорошо бы работать в воскресенье. Это - нарушение заповеди праздничного покоя. Потом последовало указание властей призвать народ выдавать скрывавшихся в лесах. «Это предательство», - сказал он. Его арестовали в один день с еще двумя епископами - баптистским и адвентистским. Несмотря на то,
что об этом сообщило европейское радио, Ирбе ОСО присудило 10 лет ИТЛ, а его семья позже была выслана на Дальний Восток. Будучи 70- летним старцем, работать он, конечно, не мог и очутился в Спасском инвалидном лагере. Латыши все уважали его, но коллег его - лютеранских пасторов - среди нас не было. Одно время, правда, находился в Спасском один пастор из Эстонии. Этот навещал его, но говорили они по-русски. Долго эстонец в этом лагере не был. По молодости лет его отправили в какой-то другой лагерь.
К зиме я был переведен в другой барак, недалеко от ручья Кок- Узек. В этом бараке пришлось провести всю зиму 1948 - 1949 гг.
В одной секции со мной находились два друга - грузин и кубанский казак. Первого звали Георгий Александрович, а его приятеля - Александр Георгиевич. Они были люди преклонного возраста, последний передвигался на костылях. Грузин был меньшевиком, ненавидевшим Сталина. Он утверждал, что «вождь» по национальности не грузин, а осетин, и что фамилия его не Джугашвили, а Джуганов. Говорил, что Сталину принадлежат слова: «Грузия как редиска - красная снаружи, а под красной кожурой её скрывается белое». Он - Сталин - половину грузин репрессировал.
Кубанец служил у Краснова и воевал в казачьих частях в Югославии, однажды они чуть не поймали самого Тито. Англичане после окончания войны выдали их Советам.
Одно время в нашей секции находился немецкий военнопленный - летчик-австриец. Он выдавал себя за психически ненормального и с успехом. Его причислили к инвалидам. Однако когда с ним говорили по-немецки, он производил впечатление вполне нормального человека. Запомнился дневальный в секции, который при появлении бригадиров, несших долгожданные пайки, восклицал: «Да здравствует Карла Марла и конский базар два раза в неделю!» - этот мрачный юмор был почерпнут где-то на юге России.
Зима прошла скучно. На работу нас не выводили, мы пролеживали свои бока на нарах. День разнообразился лишь быстрыми минутами вкушения пайки и баланды. Начались здесь опять бураны, заносившие территорию лагеря и поселка. После несколькодневной пурги дома и бараки местами оказывались погребенными под снегом. Однажды бураном решил воспользоваться один венгр. Он припас буханку хлеба, одел шубу и ночью, выйдя из барака, пошел прямо по снегу через проволоку - часовые ничего не могли видеть со своих вышек - в направлении Караганды. Ветер дул ему в спину и подгонял. Прошагав 45 километров, он пришел в этот шахтерский, разбросанный город. Зашел в какую-то столовую, набрал окурков, накурился, наелся остатками пищи из недоеденных обедов и пошел на вокзал.
Но почему-то через некоторое время опять вернулся в ту же столовую и опять стал здесь побираться. Этим он намозолил глаза работникам общепита и они сообщили в милицию. Неудачливого беглеца забрали, избили и привезли в лагерный карцер. С этих пор бараки стали на ночь запирать и в секциях опять к ночи появлялись параши. Далее стало нам известно, что Карлаг передал нас Песчлагу. Это был бериевский спецлагерь для политических и особо опасных преступников. Режим содержания ожесточился. Письма можно было отправлять лишь два раза в год, на бушлаты и штаны были нашиты номера. Мой первый номер был Д-160. Его носили на шапке, на груди, спине и на правом колене, причем пришит он должен был быть аккуратно и написан ясно и четко. Эти номера доставляли нам много забот и хлопот. Когда после Песчлага мы, не двигаясь с места, в том же Спасске очутились в числе заключенных Луглага (лугового лагеря), опять изменились номера наших формуляров и соответственно номера на нашей одежде. Эти номера доставляли удобство конвою, который по пути следования на объект или «домой» мог заметить нарушителя строевой дисциплины и сообщить соответствующий номер лагерному надзирателю, а последний тогда принимал меры по отношению к провинившемуся.
Весной, кажется 25 марта или как-то в это время, после неожиданного похолодания и бурана, мы услышали, что в лагерь прибыл этап, который двигался из Карабаса пешком, причем многие его участники обморозились и очень сильно, так что доставили работу хирургам в больнице, а некоторые и не дошли. Какая-то художница из Ленинграда потеряла обе руки. Среди прибывших было также много рижан и прибалтийцев. Позже последовал этап, в числе которого находилось 500 латышей. Новости, которые они привезли, не радовали, жизнь на родине была нелегкой, и все время продолжались репрессии.
Население лагеря все росло, и в конце концов достигло 15 тысяч, из которых 1,5 тысячи составляло население женской зоны. Сначала общение с этой зоной особых трудностей не составляло. Вообще же запрещалось посещать чужие бараки. За этим следили надзиратели. В женской зоне этим занимались женщины-надзирательницы. Но их бдительность была сначала не особо строгой. Женская зона первоначально отделялась одним рядом проволоки. Через нее можно было переговариваться и даже передать что-то. Мои товарищи легко находили своих землячек, даже родственниц. Оказалось, что в условиях заключения женский организм нуждался на 20% меньше в хлебе, но больше нуждался в мыле. Мы получали в известные сроки кусок хозяйственного мыла. После работы отправлялись к женской
зоне, и там этот кусок лагерного мыла обменивался на хлеб. Обычно это была пайка в 600 граммов. Хлеб либо съедался, либо обменивался на табак. «Натуральная торговля» процветала, были места, где менялись ножичками, иголками, карандашами и прочими необходимыми предметами лагерного быта, надзиратели не могли бороться с этой потебностью жизни за проволокой.
Шидловский среди жительниц женской зоны разыскал одну землячку по Гаврской волости, которую он знавал на воле. Это была пожилая женщина Леонтина Яковлевна, урожденная Дамбл. Она во время войны, владея немецким языком, как-то раз помогла оккупантам в качестве переводчицы, и этого было достаточно, чтобы по свидетельству соседей её приговорили к 15 годам, возможно, даже каторги. Старая женщина не была способна работать и вошла в число жителей инвалидки. Она выносила нам остатки баланды, а иногда и немного хлеба, и мы принимали это с благодарностью. Но мы знали, что она и сама страдала от недоедания. Сыну её удалось уехать за границу, и ожидать от родных помощи ей не приходилось.
Со временем лагерное начальство было вынуждено принять меры, чтобы прекратить свободное общение между мужской и женской зонами. К этому их вынуждало количество беременных и новорожденных. Пришлось при лагерной зоне открыть целый детдом. А все это влетело государству в копеечку. Беременная женщина освобождалась от общих работ, получала двойной паек. После рождения ребенка опять-таки она пользовалась преимуществом в смысле питания и снабжения. Поэтому женское население легко шло на связь с соседней зоной.
Позже было решено соорудить стену между зонами. Ее строили сами заключенные. Но и многокилометровая стена не помогла. Через нее перелезали. Тогда к ней добавили проволоку в два ряда и создали огневую зону, где стояли «попки» часовых. Последние - теперь солдаты ВВ, следили только, чтобы линия огня не нарушалась. В остальном они содействовали почтовому сообщению зон. К письму в женскую зону привязывался камень. Он перелетал, как правило, зону и доставлял письмо, причем часовой со своей вышки сообщал отправителю: «Получил, получила!» Письма эти иногда отправлялись коллективно, по несколько штук вместе, и обязательно передавались адресатам.
Не только женскую зону отделила стена, но весь прочий лагерь тоже разделила стена, почему-то прозванная «Великой китайской». Она отделила ту часть лагеря, где находились больница, полустацио- нар и некоторые здания специального назначения: морг, карцер и т.п., но были в ней и обычные бараки. Из одной зоны в другую вели
ворота, у которых дежурил какой-нибудь «придурок». У него не допросишься пропуска для посещения своего земляка. Очевидно, лагерные стражи, это «недреманное око», боялись возможности организации такой тысячной массы заключенных и старались их разобщить, расколоть зонами, бараками и секциями. Появилось звание «старший барака» - заключенный, ответственный за барак и за поведение его насельников. В каждом бараке была кабина надзирателя, куда к нему для докладов и получения распоряжений являлись старшие бараков и дневальные.
Весна 1949 года, прибытие новых пополнений заставили расширить жилую зону. Здесь для рук инвалидов-заключенных был непочатый край работы. В зоне появились каменные карьеры, где добывался камень для строительства бараков, стен. Особо хорошим качеством он не отличался, это был мергель, но в дело шел. Инвалиды все должны были работать. «У нас только два инвалида», - заявило начальство. Один был человек, лишившийся обеих кистей рук, а второй - «самовар», обморозивший на Севере при попытке к бегству обе верхние и нижние свои конечности. Остальное многотысячное население было обязано работать по 10 часов в день. Однорукие брались вчетвером за носилки, другие брали в руки по одному булыжнику. Существовала и рабочая норма. Нашу бригаду вывели на перестройку одного из трех коровников, очутившихся в зоне. Вскоре эти хлева превратились в жилые бараки № 94, 95, и 96. Что-то было подремонтировано, подчищено, подкрашено, подбелено, и домик с двухэтажными нарами был готов. Инженеры и техники, строители и ремонтники набраны были из числа самих заключенных. Лагерная обслуга лишь вела общее наблюдение. Произошла дифференциация. Для ИТР’овцев был отведен особый барак № 1. Там жили бухгалтера, учетчики, нарядчики, прорабы и инженеры. Особым благоустройством этот барак не отличался, но население его было главным образом интеллигентное. В прошлом это были деятели, вроде личного секретаря Ленина, члены правительств «буржуазных» прибалтийских государств, а рядом с ними помещались и члены первых советских правительств этих же республик, старые коммунисты и сотрудники немецких оккупантов. Лагерь был большой клоакой, принимавшей всех и для всех находившей нары, работу и номер личного дела. Посреди него на площади красовалась уборная, предмет особой заботы ассенизаторов. Здесь, хотя все и было примитивно, и работа эта считалась грязной, вредной, но ассенизаторы получали усиленный паек и лишнюю миску баланды. Работали они лишь в зоне, а это тоже было преимуществом. Потом появились и сезонные работы, полевые - снегозадержание, на кирпичном заводе и другие.
К лету 1949 года у большинства возобновилась связь с домом, стали поступать опять посылки и письма, продукты и одежда. Заработали летние кухни, где зэки варили еду из полученных из дому продуктов. Шла торговля махоркой, которая тоже поступала в посылках. Извещение о поступлении посылок вывешивалось на особых досках. Придя с работы, заключенные кидались к этим доскам, прочитав свою фамилию, шли к месту выдачи. Там посылки вскрывались надзирателями, проверялись и выдавались. Запрещено было получать чай, из которого приготовляли чифирь; лекарства, ножи и прочие режущие, колющие предметы. Была традиция угощать цензоров-надзирателей. Потом следовало угостить бригадира, напарника, земляков, которые навещали счастливца, получившего продуктовую посылку. Большинство узников никогда не получали эту моральную и материальную поддержку. Они с завистью смотрели на получателей, были и явные враги, охотившиеся за посылками. Это «бытовики» - воры и бандиты, которые отнимали содержимое посылок. Из-за этого в бараках на нарах нельзя было оставлять полученное. Следовало сдавать его в камеру хранения, где заведующий, тоже голодный заключенный, принимал пакеты и мешки, и чтобы избежать расхищения и с его стороны, следовало задабривать и его сладостями и лакомствами из полученного.
Оказалось, что весенние этапы 1949 года привезли и некоторых представителей духовенства, и в конце концов в Спасске оказалось 22 православных священника и 22 римско- и греко-католика. Старшим из первых был архимандрит Максим из Брянска. Появились и мои старые знакомые - о. Сергий Ефимов, о. Николай Шенрок, о. Виктор Першин из нашей епархии, также о. Амфилохий (Егоров) из Псковской епархии (Талабск), далее о. И. Успенский, служивший в Ленинградской области, и многие другие из Курской, Донской, Волынской и прочих епархий. Эти священники рассказали, что в прошлом году в сельскохозяйственной колонии под Карагандой в возрасте 82 лет скончался о. Кирилл Зайц. Он пользовался пропуском, возил на поля обед на подводе, ожидая освобождения, но его досрочно освободила смерть. Его даже удалось отпеть - лагерь тогда еще не был строгорежимным. В том же лагпункте окончил свои земные дни о. А. Макаров. Он работал заведующим камерой хранения. Камера подверглась взлому и ограблению. Из-за этих неприятностей с заведующим приключился удар. И его тело приняла Карагандинская степь.
Один из батюшек - о. Иоанн Успенский - был родом из Козловска (Мичурина). После закрытия там церквей перебрался под Ленинград, где служил во время немецкой оккупации, его сын был начальником района. Обоих репрессировали. Первый в старом месте заключения
получал в посылках ЖМП (Журнал Московского Патриархата). Этим правом он пользовался до переезда в Спасск. Здесь все его книги были отобраны.
Отец Максим, имевший только 10 лет срока, в прежнем месте заключения служил, имел у себя облачение, священные сосуды и митру. В Спасске все это его заставили сдать в камеру хранения. Позже он ежедневно совершал обедню, а вечером - вечерню в каменном карьере, где старички подпевали ему, и пение разносилось под сводами карьера. В воскресенье вечером обязательно служился акафист с участием всего возможного духовенства. Кончилось это новым судом над о. Максимом. За «отвлечения рабочих от труда» архимандриту дали еще 10 лет лагерной судимости. Судить за религиозную деятельность было неудобно. Придумали иную формулировку. Надзиратели разъясняли, что молитва не воспрещается, но только индивидуальная, а не общественная.
Отец Сергий Ефимов был очень слаб. Он был «под вышкой», которую заменили «только» 10 годами. Он исповедался, завещал мне свой подрясник, все время находился в полустационаре, выжил весь свой срок и вернулся домой в Ригу. Отец Николай Шенрок был сам духовником многих, состоял санитаром барака, получал от дочки посылки с сухариками, среди коих она умудрялась вкладывать частицы освященных Даров, называя их «четверговыми». Ими он причащал некоторых верующих. «Да, в нехорошую историю попали мы!» - говаривал он. Позже его возили свидетелем по какому-то делу в Ленинград, но вернули назад в Спасск.
Отец Виктор Першин не унывал, стал участвовать в самодеятельности - пел в хоре, занимал должность пожарного при бараках, получал письм& из дому, сообщал рижские новости, но с другими коллегами не водился.
Иеромонах Амфилохий (Егоров) служил во время оккупации на Талабских островах Псковского озера. Маленький, приветливый монах окончил свой земной путь в СпассКом лагере и был погребен за его зоной. Душа его во благих водворилась.
Католические священники были собраны не только из Прибалтики, Польши и Украины. Здесь были и ксендзы из Германии, Австрии и прочих европейских стран. Много было униатов из Западной Украины. Они-то рассказали мне любопытную историю. Их вызывали лагерные оперуполномоченные и спрашивали, какого они мнения об учреждении в Киеве антипапского престола для католиков социалистических стран. В это время существовал проект отколоть от Рима католиков Восточной Европы и создать нового «Антипапу», но он провалился. Ксендзы не поддерживали эту идею.
Некоторое время я находился в одном бараке с ксендзом из Германии. У него был с собой служебник - миссалий. Эта книга во время очередного «шмона» была у него отобрана надзирателем. По- видимому, не найдя в ней ничего интересного, кто-то из надзирателей, и может быть сам начальник режима, выбросил её в ящик для использованной бумаги. Заключенный, убиравший комендатуру, нашел разорванный миссалий и принес его мне, считая, что это какая-то «божественная» книга. Я, увидев латинский текст, частично отпечатанный киноварью, в свою очередь направился с пострадавшей находкой к немцу-ксендзу. Он с радостью принял утраченную было святыню. Причем познакомил меня с её содержанием. «Не подумай, что я хочу тебя обратить в католичество», - сказал он, начиная перевод. Этот миссалий дал мне представление о латинской литургии, в которой я нашел следы древней божественной службы. Когда я рассказал в свою очередь о нашей литургии, то мой собеседник заметил: «Я знаю, это архаическая служба, мы учили ее в курсе литургики, но теперь ею не пользуемся». Этот служитель Церкви в свое время был уволен с церковной должности из-за заболевания, вызвавшего у него хромоту. По канонам Католической Церкви священником не может быть изуродованный, что, впрочем, согласуется и с обычаем Восточной Церкви. Поэтому моему знакомому пришлось переквалифицироваться - он стал работать в библиотеке, хотя, как видно, морально он не переставал быть священником католического исповедания. Во время войны он был направлен германским военным командованием для ревизии и изъятия ценных книг из книгохранилищ на оккупированных землях Франции и СССР, за что и был вынужден после окончания войны отсиживать в местах заключения. У него были и некоторые земляки- военнопленные, осужденные за плохое обращение с населением оккупированных районов, может быть, даже за расстрелы. Это были простые солдаты, унтер-офицеры, ефрейторы, выполнявшие приказы. И они тоже ютились теперь на деревянных нарах Спасского лагеря.
Среди католических ксендзов находился и один латыш. Это был тогда старший барака Турке. Он объяснил, что получил «червонец» за то, что при фашистах был какое-то время в Лудзе уездным старшиной. После войны переехал в Лиепайский деканат, но все же его нашли и в Курляндии. У него был блат в санчасти. Перед Пасхой он мне предлагал помочь в деле освобождения от работы на праздник под предлогом болезни. Но у меня были и свои связи с медиками, и я вежливо отказался от его помощи.
Действительно, в санчасти работал недавно прибывший с этапом врач из Латвии, который всегда старался помочь своим землякам. Латышей было много в лагере. Были, конечно, среди них и рижане. Они делились с нами новостями из жизни этого города.
Какой-то досужий зэк подсчитал, что в Спасске находились люди 58 народностей. Китайцы и корейцы составляли особые бригады, которые возглавляли советские китайцы и корейцы, владевшие обоими языками. Многие народы были здесь представлены. Не хватало лишь американцев, хотя ходил слух, что в изоляторе (ШИЗО) короткое время сидел сбитый американский летчик, которого вскоре куда-то этапировали.
Среди женщин тоже были представительницы всех стран социалистического лагеря: венгерки, немки и даже китаянки, поддерживавшие связь со своими компатриотами в нашей зоне. Интересно, что венгерки и в лагере занимались косметикой, кокетничали с мужчинами и держались весьма бодро. Связь между зонами была крайне затруднена, но были лазейки, которыми иногда и пользовались. Это были дороги в больницу, за водой, в разные учреждения, вроде КВЧ или спецчасть, в которые можно было попасть лишь через мужскую зону.
Проще всего действовали бытовички. Они умудрялись забираться в мужской барак к бытовикам и там удовлетворять свою физиологическую потребность. Когда их ловили надзиратели, то сажали в карцер и обривали наголо, но это лагерных куртизанок нисколько не смущало. Плохо приходилось мужчинам, которым иногда выпадало работать в женской зоне. Были такие работы, которые прекрасная половина не могла освоить. Поэтому водили туда из нашей зоны печников, столяров, электриков. Об их положении во время работы там, рассказывал один лагерный анекдот, в котором что-то было от истины. Повели печника поправить развалившуюся в кабине печь. Вскоре после начала работы приходит женщина, видно из «придурков», с котелком, полным жирной каши. Дед опустошил его и благодарит. «Нет, - говорит старшая барака, - от спасибо здоров не будешь». Снимает трусы, ложится и просит: «Удовлетвори меня». Исполнив её просьбу, дед принимается дальше работать. Появляется еще одна дама с другим котелком, и происходит новое прокручивание старого разговора. Старик уступил просьбе. Через некоторое время появляется новая женская фигура, опять с котелком. Дед в отчаянии: «Нет, я больше не могу, всех вас здесь ублажай!» И посылает женщину подальше. А последняя оказалась надзирательницей в штатском и кабина была её, она, будучи на кухне, вспомнила о печнике и захватила ему жратвы. По
его не очень приветливым репликам она поняла, что произошло, и наказала лагерных начальниц. Не все там голодали и нуждались только в лишнем куске еды.
Насколько велик был Спасский лагерь со своим многотысячным населением, показала одна встреча летом того же 1948 года. Возвратясь с работы вечером и проходя через центр лагеря, где находилась уборная (мы её звали мавзолеем, так как стояла она на центральной площади), я услышал, как меня зовет Шидловский. «Что еще ему надо?» - подумал я, мечтая об отдыхе на нарах. Подхожу. Он указывает на человека, где-то виденного когда-то, и спрашивает: «Вы знакомы? Узнаешь?». - «Нет, - говорю, - не могу узнать». - «Тогда я тебя познакомлю - Феофанов Василий Мартынович». Действительно, в сильно исхудавшем, постаревшем человеке трудно было признать бывшего соседа по Таврам. Он работал в волостном правлении всегда, и во время германской оккупации. Значит, коллаборационист, пособник. Первый срок - 15 лет каторги. Но позже - жалоба, пересуд и с 10-летним сроком прямо из Риги в Спасск. Он был участником этапа 25 марта, но перенес этот пеший переход благополучно. А встретиться нам было суждено лишь в июле месяце. Будучи раненым еще в Первую Мировую или в Гражданскую войну, в лагере он не работал на общих работах, а дневалил в бараках, охранял от воров пожитки их обитателей, следил за чистотой, убирал, мыл полы, носил питьевую воду. Сначала он дневалил у сапожников и портных, а позже в бараке № 1 ИТР’овском у прорабов и бухгалтеров. С того дня мы виделись ежедневно. Много было воспоминаний и разговоров об общих знакомых. Связь с домом у него была, шли письма и посылки. У меня тоже в это время связь возобновилась. Феофанов всегда был «дома», в зоне. Ему можно было оставлять продукты для приготовления пищи. Вечером, возвращаясь «домой» после одиннадцатичасового рабочего дня, можно было приступать к трапезе из одного котелка.
Через некоторое время в лагере был обнаружен еще один гавровский земляк - Гудаковский. Он происходил из Пасиенской волости, но служил в пограничной охране в Гавровской и, женившись на дочери какого-то крепкого хозяина Ивана Ивановича из Пущи, остался там навсегда. Этот человек принес нам новость - Легкого, который 5 лет жил нелегально, обнаружили на севере Латвии в 1949 году и осудили на 10 лет ИТЛ. На следствии он многих выдал, кои в годы скитаний давали ему приют, в том числе и Гудаковского, что и отразилось на судьбе последнего и его семьи.
В Спасском спецлагере почти не было выходных. Конвою надо было отдыхать. Поэтому в воскресенья заставляли убирать территорию, добывать строительный камень в жилой зоне - лишь бы не давать заключенным покоя. В день государственных праздников узники отдыхали, но под замком. Лагерь переходил на тюремный режим. Выпускали лишь на полчаса из бараков на прогулку и после поверки опять закрывали двери бараков. Это была мера предосторожности, так как лагерная охрана и обслуга количественно сокращалась в день праздника. Но в душных бараках отдых не был особенно приятен. Резались в козла, чинили одежду, навещали земляков, но большинство спали, параши благоухали. Смутно мы слышали о восстаниях в других лагерях (в Кингире), где они подавлялись с исключительной жестокостью. На безоружных женщин, доведенных до отчаяния, направляли дула орудий танков. Ведь нас охраняли солдаты войск МВД, а это была целая армия разных родов войск. У ее солдат была нелегкая служба. Доносились вести о самоубийствах на постах. Однажды солдат вели в нашу внутризонную баню. Один из них в толпе заключенных узнал своего пропавшего без вести во время войны отца. Встреча была ужасной. Сын охранял отца! Командование части конвойного полка вскоре перевело сына в другую часть.
Другой случай был более курьезным, но уже у нас, внутри «клетки». Зимой, когда мы занимались снегозадержанием, в соседней степи бригадной работой руководил агроном, некто Григоренко. В минуты отдыха о^ говорил ребятам, что долго нет писем от жены. Через неделю одну из бригад со снегозадержания вывели для починки зоны со стороны женского сектора. Наши зэки трудились между двух проволок, поправляли спираль Бруно, чистили зону огня. К проволоке со стороны женских бараков вышла какая-то хохлушка и спросила ребят: «Хлопцы, а нет ли у вас в зоне агронома Григоренки?» - «Да, мы вчера были с ним на объекте». - «Скажите ему, что его жинка Катя тут!»
Итак, в нашем аду было много кругов. В один из них мне повезло попасть в бытность жителя поневоле «поселка» Спасск. Зимой в лагерь привозили продукты, которые завозились в жилую зону на телеге. Она регулярно проезжала от вахты до столовой, т.е. кухни, где её разгружали. Ясно, что вооруженный конвой эту фуру в зону не мог сопровождать. И вот голодные заключенные, главным образом молдаване и китайцы, дежурили по пути следования повозки, хватали
с неё мороженую капусту и с кочаном в руках удирали. Тогда кто-то ответственный за снабжение пищеблока обратился за помощью к надзирателям. Последние, в свою очередь, устраивали охоту на похитителей овощей. Когда охота кончалась поимкой вора, его водворяли в БУР - барак усиленного режима. Оперативный уполномоченный выписывал постановление, и виновный становился обитателем БУР’а на месяц. Туда попадали все нарушители лагерного порядка.
Я схватился раз с одним из многочисленных оперативников, каким-то старшим лейтенантом Чубом, и он отправил меня в БУР на две недели. Барак стоял в стороне от прочих и делился на две половины. В одной сидели женщины: монахини, которые не выходили на работу, считая, что тем самым они помогали бы сатане; воровки, бандитки, с которыми лагерные воспитательницы не смогли справиться и добиться от них выполнения лагерного распорядка. В мужской половине заправляли поляки, настоящие варшавские поляки, польские националисты, избравшие здесь для себя роль блатных законников. Когда я вошел в камеру, они предупредили: «Сними очки, будем бить!» Били не очень сильно. Это был ритуал приема в коллектив БУР’а. Паек мы получали полностью, но сидели под замком, на работу выводили редко. Бригада была большой - 60 человек. Блатные все время перестукивались и переговаривались с женщинами по соседству. Они держали в повиновении всю свою группу.
Однажды удалось выйти на работу на кладбище. С утра надо было поправить 10 могил. Могилы заготовлялись летом из-за неудобного грунта, а зимой перед захоронением ямы поправляли, выкидывали из них снег. После обеда я стал свидетелем своеобразных похорон. Вслед за нашей колонной вывезли 10 трупов. Они были помещены в рыбные ящики вместо гробов. Ящики ввиду экономии дерева были сквозными. Лагерные страдальцы несли следы недавнего вскрытия, с них еще капала кровь и вода. Бирки тоже были привязаны к мизинцам ног, на них были начертаны установочные данные. Иностранцев (немцев, японцев, венгров) хоронили в особом квартале. Опускать «гробы» пришлось за неимением верёвок или полотенец на колючей проволоке. Часто свисала высунувшаяся из ящика рука или нога «освободившегося». Как ни странно, рана трупа кровоточила. Надзиратель торопил нас. Зимний день кончался. Матерные его ругательства служили последними прощальными словами. Их слышали только мы, гробокопатели. Слегка прибросав ямы землей со снегом, мы спешили строиться, надвигались сумерки. Прогулка пошла нам на пользу, надышавшись свежего морозного воздуха, мы
крепко заснули в эту ночь. Нары были общими, чтобы перевернуться на другую сторону, надо было разбудить всех соседей. Видно БУР испытывал незапланированную перенаселенность.
Узнав, что у меня в камере хранения есть остатки посылки, главари БУР’а потребовали выдать их им. Но у меня уже мало, что оставалось. Услышав отказ, меня стали душить полотенцем. Я потерял на какое-то время сознание. Но мучители прыснули водой и я вновь очнулся на полу БУР’а.
В Спасске через Феофанова состоялось знакомство с Рукавишниковым Вениамином Петровичем. Он был одним из деятелей Вышгородецкой волости во время оккупации. Мать его происходила из Причинова около Гавров. Феофанов был знаком с ним, таким образом, по Таврам. Не знаю, что он делал при немецкой оккупации, но судебное решение по его делу было в своем роде оригинальным: 15 лет (или более) он должен был отбывать в особорежимных условиях, а в Спасске он все время находился в БУР’е вместе с ворами и рецидивистами, которых нельзя было выпускать на территорию лагеря в среду таких «лохов», какими были большинство заключенных мужиков, осужденных по 58-й статье. Но во время заболевания Рукавишников лежал в общей палате в больнице, а после выписки опять водворялся в БУР. БУР находился тогда при 96-м бараке, где я проживал в конце своего пребывания в Спасске. Однажды один из обитателей этой тюрьмы в тюрьме (БУР’а) совершил побег (их все-таки выводили иногда за зону на работу), но неудачно. Поверка, которая происходила регулярно три раза в день, не выявила отсутствия одного человека в БУР’е, так как жители этого барака при поверке сумели сделать чучело на постели бежавшего, но все же в дальнейшем он был пойман и переведен в другой лагерь. Лагерное начальство хотело избавиться от обитателей БУР’а, но не всегда это ему удавалось. К 1951 году - году моего отъезда из Спасска - это учреждение было расформировано, а Рукавишников уехал куда-то в Сибирь, в Камышлаг. Это был один из новых спецлагерей времен Берии.
Однажды на работе за зоной мне пришлось быть напарником некоего японца Икуямы, имя его было Новору. Нам пришлось вместе носить одни носилки. Здесь выяснилось, что русского языка он не знает, а только японский, китайский и английский. Поэтому объясняться решили на последнем. Знал он его хорошо, лучше меня, но говорил с японским акцентом. Я многому от него научился. Икуяма был офицером (лейтенантом) разведки Квантунской армии. И был извлечен из лагеря военнопленных и осужден, как и многие его товарищи, например Судзуки и др., которых было немало в лагере. От них я узнал многое о Японии и японцах. Все они имели выспим»
образование, а к тому еще и военное. Некоторые прекрасно говорили и по-русски, например, тот же Судзуки, который был на гражданской работе педагогом. Он несколько раз прочел «Героя нашего времени» и по-русски, и по-японски. Разговоры с японцами помогали мне постичь их психологию, влияние на них синтоизма и буддизма. С Икуямой мы подружились, и он часто приходил ко мне на нары «в гости». Получая посылки, я всегда угощал его. Латыши возмущались: «Какие у него (т. е. у меня) друзья!»
В этот период меня вызвали было на этап. Он должен был состояться, как мы позже узнали, в Экибастуз в Павлодарскую область. Я уже сидел с назначением на этап в карантине, но через пару дней меня вызвали назад, а этап уехал в свое время. Я не жалел об утраченной возможности с ним познакомиться. Когда мы опрашивали лагерных чекистов, куда нас намерены везти, они отвечали: «Никуда далее Советского Союза Вас не отправят, не беспокойтесь!»
Смутно из писем родных и знакомых до заключения дошли вести о высылке из Латвии в 1949 году семейств богатых землевладельцев и репрессированных. Мой знакомый Степане получил весной 1949 года открытку от своей сестры, в которой та писала, что «в конце концов они дождались долгожданного счастья - у них, мол, будет колхоз». А следующее письмо пришло уже из Сибири, куда была выслана его семья.
В августе 1950 года я получил посылку, при вскрытии которой из зерна выпала бумажка. Ее подобрала женщина-надзиратель, проверявшая содержание посылки. Она прочла написанное и передала мне со словами: «Твоя жена развелась с тобою!» Действительно, записка сообщала о состоявшемся разводе по обстоятельствам, связанным с будущим дочери. Таким образом, этот юридический акт был вынужденным.
В Спасске открылась маленькая библиотека - это было нововведение КВЧ, но не каждый мог стать ее читателем. Сначала нужно было получить разрешение у одного из многочисленных начальников в форме чекиста. Заведовал библиотекой какой-то интеллигентного вида бородач. Выбор книг был небольшой, но в свободное время после 7 лет разлуки с книгой можно было что-то и прочесть. В библиотеке была устроена читальня, лежали подшивки газет - центральных и местных. Все официальные сообщения стали нам доступны. В зоне были установлены громкоговорители, сообщавшие новости из Москвы, Алма-Аты и Омска. У громкоговорителей собирались толпы слушателей. Шла война в Корее. Многие говорили, что война может разрастись и освободить многих заключенных. Но пока мы продолжали свое лагерное бытие.
Интересно было читать в газете акт, составленный государственной комиссией о расстреле немцами польских офицеров под Смоленском. Акт был подписан еще во время войны членами комиссии: митрополитом Крутицким Николаем, писателем Алексеем Толстым и министром здравоохранения СССР, председателем общества Красного Креста и Красного Полумесяца профессором Колесниковым. А последний в 1949-1952 годах находился у нас в лагере как обыкновенный заключенный, правда, в качестве хирурга лагерной больницы. Недаром кто-то из наших поляков сказал: «Sic pereat gloria mundi».
Польская прослойка лагеря была довольна разнообразна. Здесь были профессора Виленского университета (проф. Хмай), львовские поляки, варшавяне из армии Крайовой, ксендзы из Лодзи и т. д. Мой приятель Шеремета-Весняцкий завязал с ними дружеские связи. Среди представителей этой нации был один сравнительно молодой человек, который знал многие европейские языки, жил в Чехословакии, Италии, Англии. К концу войны он был переводчиком у англичан, но был похищен нашей разведкой и осужден за шпионаж. Здесь, в лагере, он продолжал пополнять свое образование, беседуя с профессорами. У меня он консультировался по церковной истории, повторял курс, когда-то пройденный им в гимназии. Среди поляков был некий заключенный, который присоединился к группе блатных, стал даже их руководителем. Эти ребята донимали некоторых заключенных, иногда отбирали у простецов вещи и продукты из посылок. Они косились и в мою сторону. Шеремета, как поляк, нашел с главарем этой группы общий язык. Он сказал ему: «Тайлова Вы не трогайте, он порядочный человек!» На это вождь блатных ответил: «Вот это и плохо, что порядочный!» Но меня, действительно, не задевали.
Как я уже говорил, архимандрит Максим каждый день совершал утром и вечером в лагерном каменном карьере богослужения, к нему на эти службы собирались старики, и под сводом пещеры звучали церковные песнопения. Но в лагере было много украинцев-униатов и среди них и священники. Их спрашивали, почему они не служат? И вот однажды в том же карьере в воскресенье вечером состоялось униатское богослужение. Собралось очень много народа, возглавил его священник длиннобородый, среднего возраста. Ему сослужил молодой диакон, а хором руководил псаломщик. Все пелось наизусть, но под конец священник совершил литанию по католическому обряду. Вообще вся служба являла из себя помесь старообрядчества и католичества. Они пели «Богородице, Дева, радуйся, обрадованная Мария», - как наши староверы. Редакция богослужебных текстов у них была старая - времен Флорентийской унии, а в обряд уже вошел
частично католический чин. Отец Максим был приглашен организаторами службы в качестве гостя и, сидя наверху у ямы, наблюдал за совершением вечерней литании. Кругом стояло много людей. Подошли надзиратели, посмотрели на служение, но не препятствовали, отошли прочь... Через день или два все участники службы были отправлены из лагеря на этап.
В Спасске было также немало баптистов, пятидесятников, иеговистов. Все они по воскресеньям собирались группами, читали Библию и объясняли ее. Помнится, в день Троицы на карьере сидели и наши старички и под руководством одного из них пели панихиду, всю подряд, все печальные и суровые песнопения заупокойного обряда. Таким образом, и здесь, в этом заброшенном в степи лагере, шла какая-то религиозная деятельность, проявлявшаяся иногда совершенно открыто, хотя это и запрещалось правилами режима.
Были здесь и «тихоновцы», и разные другие верующие. Из Донбасса прибыл некий человек, который совершал на воле литургию, не имея на то права, без посвящения. Он говорил, что ему во сне явилась Богородица и сказала, что если он будет поститься по средам и пятницам, то может служить обедню. Он собрал вокруг себя группу людей, они помогали ему и причащались у него. Не знаю, что ему инкриминировалось, но он тоже очутился в лагере. Женщииы- «тихоновки» отказывались выходить на работу, служить сатане. Их сажали в карцер в БУР, они получали 300 граммов хлеба в день, но сидели там, вместе молились, пели песнопения, терпели и отказывались работать. Когда надо было фотографироваться для формуляров, этих женщин нельзя было силою заставить позировать перед объективом фотоаппарата. Их звали «монашками», но заключенные относились к ним с долей известного уважения. Это были лагерные подвижницы своей религиозной идеи.
Были и мужчины этого толка. Среди них - некий Алеша. Он не ходил на работу, сидел непрерывно в карцере на 300 граммах, болел, худел, но на общие работы не шел. Стоило его лишь только попросить сделать что-нибудь для тебя, он с радостью брался за дело, но барак убирать или мыть отказывался наотрез. Все время молился, со священниками любил разговаривать о вере, о Христе и поступал по своему убеждению - не работать на сатану и его власть. Лагерные надзиратели боялись его влияния на заключенных, и скоро его куда то увезли.
Какой-то мужичок за отказ от работы попал в БУР. Когда окончился его срок в БУР’е, его вместе с другими вывели и стали всех проверять по фамилиям. Все называли свои имена, а он отвечал лишь: «Я православный христианин», крестился, а фамилии своей не говорил. Надзиратель хотел пугнуть его возвращением в БУР, он
спокойно пошел назад. Тогда другие зэки, присутствовавшие здесь, назвали его фамилию, которую он отказывался сказать сатане, и его выпустили из БУР’ а.
Были сектанты и среди латышей. В 96-й барак был направлен некто Грива-Розенфельд. Его арестовали в Вентспилсе как латышского националиста, выслали в Сибирь и его семью - жену и ребенка, хотя жена ни слова не знала по латышски, так как была приезжей русской. Грива был братом бывшего Дундагского волостного старшины, принадлежал к какой-то секте, имя которой он не называл, пронес через тюрьму и пересылки Новый Завет. Перед едой и после нее всегда молился, в свободное время всегда читал «Книжку», как он называл Новый Завет. Внешне он имел вид широкоскулого лива, но утверждал, что ливы - это древние латыши. Делился своими религиозными взглядами, очень дорожил книгой Нового Завета, боясь ее утратить, но мне иногда давал ее почитать, хотя с предубеждением относился к священнослужителям всех конфессий. Позже лагерная жизнь нас разлучила.
Однажды в свободное время в 96-м бараке я читал «Журнал Московской Патриархии», сидя на нарах, кто-то дал мне его на время для прочтения. Подошел стройный, нестарый еще человек интеллигентного вида и заинтересовался журналом, назвался священником с Волыни (Ровенщины). Это был Федор Модестович Данкевич. Мы познакомились. Оказалось, что во время оккупации Данкевич был заместителем начальника района где-то в юго-западной Белоруссии на Полесье. После войны вернулся на родину в Ровенскую область, служил на приходе, получил сан протоиерея, но в конце концов до него добрались, и как «пособник немецких оккупантов» он получил срок - 15 ^ет КТР. Позже пришлось с ним вместе работать в одних бригадах. Он тоже тяжело переживал свою тюремную судьбу, иногда болел, исповедывался перед Пасхой, говорил, что тяжело умирать здесь, вдали от родины. Он был родом из духовной семьи, окончил семинарию, жена его окончила гимназию в Лунинце, детей у них не было. Письма из дому приходили невеселые. Но все же Данкевич пережил Спасский лагерь, его пессимизм не оправдался.
Спасск - город заключенных на берегу Кок-Узека, расположенный в степной котловине, - остался в памяти как мрачная тюрьма, царство «лагерных придурков» и стражей-надзирателей.
Особенно два из них запали в памяти: Новгородов и Лыткин. Первый никогда не кричал, внешне сохранял спокойствие, но любил ловить нарушителей созданного в лагере режима. Обращался как будто и ласково: «Пойди сюда, голубчик», но это было обманчиво. «Голубчик» знал, что внимание Новгородова означает для него неприятности, а вернее всего карцер.
Лыткин был и внешне груб, кричал, тоже любил прибегать к сильным мерам наказания, нещадно сажал и в карцер, и в БУР.
На работе в каменном карьере, который находился в жилой зоне, инвалиды должны были выполнять норму, заготовляя камни (очень неважного качества) для строительства бараков и стен внутри лагеря. К месту стройки эти же инвалиды должны были транспортировать этот заготовленный камень либо на руках, либо на носилках, либо на телегах. Лошадей в зоне не было, поэтому старики и инвалиды сами впрягались в повозку и везли ее на себе до места стройки.
Когда прибыл новый начальник лагеря, некий генерал-майор Подлипецкий, из отставных военных, то он ужаснулся тому, что люди используются как животные в упряжи и запретил возить на них камни. Часто при доставке на место камень, добытый с таким трудом, оказывался негодным для использования в строительных работах.
Довольно часто нас беспокоили в Спасске следователи и оперуполномоченные. Они вызывали на допросы, пытаясь собрать обвинительный материал на людей, еще находящихся на воле или уже арестованных. Так, меня вызывали по делу младшей группы Псковской Миссии, а однажды спрашивали о каком-то священнике из Вырицы, он во время оккупации имел связь с Псковской Миссией. О последнем я ничего не знал, фамилию его услышал впервые (Преображенский). Однако его знавал Василий Иванович Иванов, которого тоже вызывал следователь.
В другой раз я был вызван к какому-то новому следователю, прибывшему, видно, с севера, так как он был обут в унты. Он назвал целый ряд знакомых фамилий - Шершин, Начис (Леонид), Шенрок (Сергей), Булгак и др. Это были младшие сотрудники Миссии. Карточек их не показывал, значит, они находились тогда еще на свободе. Против некоторых фамилий в целом списке стояли церковные звания: диакон, «инодиакон». Следователь спросил, а что значит инодиакон? Я пояснил, что это должно быть описка, видимо, надо читать «иподиакон». Это те, кто прислуживают при архиерейской службе. «Ах, это мальчики, - сказал чекист, - что же они могли наделать?» - «Не знаю, - отвечал я, - я с ними почти не встречался, они обитали в самом Пскове при управлении, а я там бывал очень редко из-за трудностей в сообщении в военное время». Так этот
северянин от меня ничего и не добился, впрочем, он не очень усердствовал.
Позже я встретил в лагере отца Сергея Шенрока, рассказал, что меня спрашивали о его сыне, но карточки не показывали. «А что это плохо значит?» - «Да, видимо, ищут на Сергея и на других какие-то свидетельства, и не в их пользу, как всегда». Сергей Шенрок во время работы при Миссии исполнял должность весьма скромную - он был курьером. Все равно Шенрока сочли нужным изолировать, как и других « инодиаконов».
Вызов к следователю всегда сопровождался нервотрепкой. Уже с утра вызываемый предупреждался дневальным из лагерной комендатуры, что он сегодня на работу не должен идти, а остается в бараке. Потом за ним присылали дневального (в лагере его звали «шнырь») и тот отводил его к дверям кабинета, где занимался следователь. Часто перед дверью собиралась очередь, следователь допрашивал нескольких заключенных, вызванных по разным делам. Последние нервничали, та как не знали, о ком или о чем пойдет речь в кабинете. Бывало ведь, что допрос шел о родных и близких, которым можно было сильно навредить одним неосторожным словом.
А церемония допроса начиналась с росписи, что в случае отказа от показаний или ложных показаний грозит наказание - тюрьма до 3 лет. Эту роспись отбирали у заключенных, которые были осуждены на 15-20 и 25 лет, то есть почти пожизненно, если верить в эти сроки.
Иных вызывали, чтобы что-то еще узнать об их однодельцах, о которых допрашиваемый знал, что они уже давно осуждены на долгие сроки. Это было мучительно неприятно...
Никаких, конечно, свиданий родственников с заключенными в спецлагерях в те годы (1949-1951 гг.) не полагалось. Поэтому запомнилось одно происшествие, выходящее за рамки обычной жизни в Спасске.
В лагерь, то есть в его управление, прибыла жена одного из каторжан - некого Сергея Пелагеичева. Это был простой рабочий человек, родом с Северного Кавказа. Он работал некоторое время в бригаде Сидиропуло, затем в других, был общительным и простым малым, хорошо знающим свое рабочее дело. Но он начал глохнуть, терять слух. Происходило это на нервной почве. Таким образом он попал в лагерные инвалиды, и был в числе других направлен в Спасск, где работал и ходил куда-то за зону. Мы были с ним знакомы. Он получал от родных посылки и письма, и рассказал мне, что жена его переехала в Ригу, показывал письма с обратным адресом, спрашивал, где находится в Риге улица Пиле, на которой живет теперь его жена. И вот эта «предприимчивая» женщина разыскала
лагерь, в котором находился ее муж. Она узнала, на какой объект ходит ее Сергей, и когда колонна заключенных шла на работу за зону, она издали увидала своего мужа и покричала ему немного, но долго это «свидание» не разрешил конвой, торопивший строй заключенных. Это было необычным событием в лагере, известным ЧП.
В конце моего пребывания в Спасске начальником этого инвалидного лагеря стал подполковник Мирошниченко, одноглазый инвалид и суровый начальник. Он жил недалеко в поселке, где мы участвовали в строительстве домов для работников охраны лагеря - рыли котлованы, клали стены домов, отделывали их внутри. Здесь же играли дети Мирошниченко. У некоторых заключенных имелись тогда ручные часы, полученные ими в посылках. Ребята Мирошниченко имели обыкновение спрашивать у нас, у кого-нибудь: «Дядя, который час?», чтобы узнать, когда им надо закончить их игру. И нам казалось тогда, что они хорошо воспитаны.
Позже этому Мирошниченко суждено было стать начальником нового лагеря в Темир-Тау, куда мы были перевезены. Мы прожили под его надзором последние годы своего заключения и узнали его совсем с другой стороны.
Конвой в Спасске не всегда был снисходителен к нам. Правда, по пути следования на работу мы уже не ходили, как в Тайшете, с руками, сложенными за спиной. Мы иногда и переговаривались между собой. Но, бывало, проявлялась и откровенная жестокость. Начальник конвоя записывал номера заключенных, нарушавших дисциплину по пути в лагерь, и передавал их в комендатуру, и тогда в лагере нарушитель нес ответ. Чаще всего его сажали в карцер, но без приказа, то есть на одну только ночь с сохранением пайка. На более длительное время такое заключение должно было оформляться приказом (или постановлением) начальника режима.
Летом 1951 года нас начали готовить к этапу. Врачебная комиссия отобрала более здоровых и нас заперли в 96-м бараке. Потом, как обычно, нас обыскали, раздевая догола, а также и наши вещи, и здесь кое у кого появились и деревянные чемоданы, и вывели за зону. Тут нас ждали машины, на которых мы и были увезены в Темир-Тау. Дорога - 90 километров - длилась очень долго, чуть ли не весь день. Позже мы поняли, что сделали не 90, а куда более километров, так как везли нас, избегая проезда через поселки и села. В конце концов наш поезд на машинах прибыл в Темир-Тау, где у Кирзавода был выстроен небольшой лагерь. Сначала нас в нем было человек 300, позже несколько больше.
Перед отъездом из Спасска, помнится, один старик из заключенных гадал одному из наших товарищей Артуру Радвилу, что
это, мол, его последнее путешествие в лагерь, откуда он будет освобожден. Хотя Артур это и рассказывал нам, но мы тогда не придали его рассказу о предсказании большого значения.
96-й барак в Спасском лагере памятен еще по одной причине. Как я уже говорил, в Спасске открылась библиотека, которой мы стали пользоваться. Выбор книг не был особенно богатым, но кое-какие книги можно было прочесть. Среди нас в 96-м бараке находился и один учитель начальной школы родом из Новосокольнического района, некто Федотов. Он любил брать книги, читать их и пересказывать их содержание. Среди населения 96-го барака были люди и совсем неграмотные (из Молдавии или Буковины, например). Но они любили слушать выразительное и хорошее чтение. Кто-то порекомендовал нам почитать некоторые книги: «Два капитана», «Кортик», собственно относящиеся к детскому чтению, но удобные для простых людей. У нас составился кружок любителей громкого чтения. Дело в том, что вечером барак запирали, но не следили, ложатся ли сразу спать заключенные. И вот пару часов мы имели возможность заниматься коллективным чтением. Читали мы с Федотовым попеременно, многие слушали и так проводили свой вечерний досуг. Читали кое-что из классики, помню «Рудина» и «Дворянское гнездо». Все было интересно и для слушающих, и для читающих. Последние повторяли прочитанное ранее и вновь уверялись, что repetitio est mater studio- rum. Был, значит, тогда у нас культурный досуг.
Человек, действительно, не свинья, но ко многому привыкает. Так и Спасск для многих заключенных утратил свое теневое значение и некоторые даже посвящали ему лирические стихи, сравнивая его с пустынным монастырем, опоясанным высокими стенами. Но стена, окружавшая его, в, действительности была стеной из двойной колючей проволоки со спиралью Бруно, а вместо башен на углах стояли вышки для часовых солдат внутренних войск. Но фантазия превращала эти стены в сказочные столпостены какой-то обители.
Позже оказалось, что гадание А. Радвилу сбылось, но через долгих тюремных три года.
С этим товарищем по несчастью я познакомился еще в Джезказгане. Он прибыл туда позже меня. Меня заинтересовала его фамилия. Ведь был секретарь у митрополита Сергия (Воскресенского) с такой же полулитовской фамилией. Оказалось, что мой новый знакомый его сводный брат. Поэтому Артур был в курсе прошлых событий и знал о судьбе митрополита Сергия. Он рассказал об одном эпизоде из его тюремной жизни.
На этапе он заболел и был снят и отправлен в какую-то пересыльную больницу - не то в Омск, не то в другой сибирский город.
Проснувшись утром в палате, увидел рядом на койке какого-то заключенного. Они разговорились. Новый знакомый спросил у Артура, откуда он. Последний, не желая особенно откровенничать с незнакомым русским, сказал, что он, якобы, из Литвы. «Знаю ваш край, приходилось бывать, - сказал его собеседник. - Слыхал об убийстве митрополита Сергия? Так вот, это я должен был сделать!» Оказалось, что новый знакомый Артура был сброшен с самолета вместе с группой диверсантов-разведчиков. Им было дано задание устранить митрополита как изменника Родины. Что они и выполнили по дороге между Вильнюсом и Каунасом в апреле 1944 года. А после окончания войны и демобилизации бывший разведчик работал где-то и был осужден по бытовой статье за растрату. А потом по дороге в лагерь попал из-за заболевания, как и Артур, в больницу на пересылке.
После большого и густонаселенного лагеря в Спасске Темир- Тауский казался нам маленьким и спокойным. Недели три мы обживали его, ремонтировали бараки, зону и прочее и отбывали своеобразный карантин, не выходя на работу.
Но через три недели в лагере появился наш старый знакомый подполковник Мирошниченко - «камбала», как его прозвали заключенные из-за одного глаза. Об этом его дефекте ходили легенды. Говорили, что этот глаз он потерял на Западной Украине, преследуя бандеровцев. И поэтому люто ненавидит их в лагере.
В Темир-Тау он подошел к нам по-другому, в том числе и к нелюбимым им бандеровцам. Он собрал нас и, обращаясь к нам, заговорил на другом языке: «Ну как, хлопцы, будем здесь работать?» А в ответ на наше обещание со своей стороны обещал улучшить условия в лагере.
Через неделю после нашего прибытия в Темир-Тау в лагерь прибыло еще 4 или 5 заключенных. Один из них прилично говорил по-латышски. Он назвал свое имя: Леонид Климов. Я когда-то учился с его братом Михаилом в гимназии и Леонида припомнил. Он был старше нас на 3 класса. В лагерь угодил в качестве заключенного, так как был в 1944 году призван немцами в армию и как бывший virsnieka vietnieks Латвийской армии стал лейтенантом. В латышский легион СС не попал, так как был русским по национальности, и первоначально был в каком-то латгальском строительном батальоне -
в одном из тех, которые строили новые оборонительные рубежи для немцев при их постепенном отступлении. Однако в Курляндском котле функции батальона изменились. И он был отправлен на прочистку лесов, где прятались дезертиры. После 9 мая 1945 года вместе с другими военнослужащими немецкой армии Климов попал в фильтрационный лагерь и там во время допросов другие военнопленные указали на него как на участника карательных экспедиций - лейтенанта. Конечно, не помогли во время следствия никакие пояснения, что Климов выполнял приказ, а за его невыполнение ему грозил полевой трибунал, и мой приятель «получил» 15 лет каторжных работ как каратель. Сначала он отбывал свой срок в Мордовии, а потом прибыл к нам.
Общих знакомых у нас было много, мы разговорились и подружились. Первое время после прибытия Климова были с ним в одной бригаде, даже спали рядом на нарах, но позже лагерная жизнь развела нас по разным бригадам. Добрые отношения с Климовым сохранились. У него был удивительно ровный, спокойный характер. Даже свое горе он переживал спокойно, с улыбкой. Высшего образования у него не было, не то, что у его брата и сестер, но он был мастер на все руки, и физическая работа была по нему.
Когда мы прибыли в Темир-Тау, то увидели там сравнительно высокую гору, которая и дала название городу («Железная гора»), но город был молодой, недавно образованный, а ранее назывался поселком Самарканд. Он расположен в 45 км от Караганды. Здесь находилось водохранилище реки Нуры и несколько заводов, трубы которых постоянно дымили. Один из них был СК (синтетического каучука), другие - какие-то военные. Заключенные на них не работали. Наши ребята ходили на Кирзавод, на КПП, на строительство 98- го и 99-го кварталов так наз. соцгородка и в каменный карьер, где добывалась главным образом щебенка. Город был населен (около 70 тыс. тогда) разным людом. Здесь были сосланные кулаки, немцы, греки, чеченцы и отбывавшие наказание по уголовным статьям и по нашей 58-й.
Но в лагерь наш больше бытовиков не привозили. Он был чисто рабочим и его перевели на хозрасчет. Впоследствии Мирошниченко, как говорили, получал награды за работу его заключенных. Лагерь перевыполнял рабочий план. Поэтому лагерное начальство было заинтересовано сохранить здоровую рабочую атмосферу среди заключенных. Это стимулировалось и выплатой части заработка заключенным. 50% его получало государство, остальное шло на расходы лагеря по его содержанию, бытовому обслуживанию и т. п. и даже на зарплату обслуге. Рожки да ножки выдавали на руки
заключенным. Они зарабатывали, вернее, получали в месяц, от 100 до 400 рублей в зависимости от специальности и выработки. Деньги могли отсылать родным или тратить на продукты в ларьке, который открылся в лагере. Конечно, ничего особенного там не продавалось, но все же кое-что мы могли прикупать к пайку - хлеб, маргарин, печенье, арбузы - что привозили. А торговцы сбывали в лагерь все, что на воле не очень шло. Потом в ларьке появилась кое-какая мануфактура, и в выходные дни мы одевали разные рубашки, а лагерные гимнастерки шли в ход лишь в рабочий день.
Вместе с восстановлением экономики в государстве шло и улучшение жизни за колючей проволокой. Но лагерь все-таки оставался спецлагерем и режим смягчался очень медленно. Начальство проводило и всякие эксперименты. Одно время собрали и вывезли всех иностранцев в особый лагерь. Их было немало. Немцы, японцы, бывшие эмигранты получили особые номера ИН, но вскоре их вернули опять назад и разбросали по разным лагпунктам. Немцы были двух категорий: бывшие военнопленные, уличенные в дурном отношении к населению оккупированных областей, и прибывшие из гражданского населения новой страны ГДР. Первые были простые ребята, солдаты, действовавшие по приказу фашистского командования, а вторые - люди интеллигентные. Среди последних был и Фридрих Фельтен. Он прибыл к нам из Спасска. Но здесь я познакомился с ним поближе. Он был сыном основателя 81аЫЬе1та, бывшего предпринимателя из Восточной Африки. Отец готовил сына к торговой карьере и поэтому Фридрих изучал занзибарские языки. Во время войны вермахт направил его в университет на филологический факультет, но он его не кончил. По рассказу Фельтена, у немцев был план оккупировать Иран, но союзники упредили их. Тогда Фельтен был направлен в часть, где служили бывшие советские подданные - таджики, азербайджанцы и др. Международный закон запрещал использовать военнопленных в войне против их государств, но немцы обходили его, считая, что эти пленники отказались от своего подданства и добровольно согласились освобождать свою родину в союзе с Великой Германией. Позже это осложнило дело Фельтена. После покушения на Гитлера лейтенант Фельтен в числе других офицеров попал в концлагерь. После войны вернулся домой, поступил на службу в уголовную полицию. Но вступил в подпольную организацию, которая ожидала прихода американцев в советскую зону оккупации. Эта организация направила его на работу в лесничество для подготовки завалов, препятствующих продвижению советских войск. Организация провалилась. Во время следствия выяснилось, чтсьФельтен в годы войны командовал солдатами Туркестанского легиона, и его
подвели под международный закон №4 о нацистских военных преступниках. Наказание - 20 лет каторжной тюрьмы. Но почему-то в Германии его не оставили, а отвезли в Горький в тюрьму для рецидивистов, то есть особорежимную. Условия там были страшные. Уголовники в камере резали своих врагов, а нож прятали в ватерклозете и при обысках его не находили. При проверке какой-то комиссии Фельтен, который уже «дошел», пожаловался на условия в тюрьме. Комиссия согласилась с его просьбой, решив отправить его в лагерь, но предупредила, что не будучи инвалидом он должен будет там работать. Так он попал в Спасск, а оттуда в Темир-Тау. Его судьбу осложнило еще совершенное незнание русского языка, но он принялся его изучать в лагере и в этом преуспел. Зная европейские языки и имея опыт их изучения, Фридрих в оригинальных условиях лагерной жизни научился практическому русскому языку. Он прекрасно владел английским и французским. Любил общество образованных людей и сам признавался, что ему интереснее беседовать со мной, чем со своими земляками - рейнскими уроженцами. Рассказывал о своей женитьбе и родителях, о родном городе Магдебурге, помогал мне расширить познания английского языка. Мы вместе читали взятую из библиотеки книгу - английский роман, и он мне давал советы в деле изучения иностранного языка.
К маленькой группе немцев примыкал еще один фламандец - бельгийский подданный. Немцы могли объясняться с ним. Во время войны он был мобилизован в немецкую армию как ариец, а после войны угодил в плен, под суд и в лагерь. Наши немцы-колонисты, бывшие уо1кзс1е^зс]1, и поэтому переводчики в годы войны, держались отдельно от германских своих сородичей, хотя и говорили с ними на одном и том же языке.
Позже Фельтен получил связь с домом по переписке, вести были неважные, жена его с ним развелась. Он всегда говорил, что ему дольше всех придется находиться в лагере, но он ошибся.
Были среди нас и люди, осужденные по другим статьям, нанесшие экономический вред советскому государству, - крупные растратчики, участники разных махинаций финансового порядка.
Наиболее запомнился Гехт, одесский еврей, член коммунистической партии, главный инженер какого-то московского завода. Во время эвакуации из Москвы в 1941 году он сумел присвоить 3 миллиона рублей. Он и ранее сидел за подобные дела. Значит - рецидивист, и военный трибунал приговорил его к 15 годам КТР. Однако он не сдавался, писал во всевозможные инстанции, но все было тщетно. Он получал прекрасные посылки, жена сумела ему передать еще в Джезказгане несколько костюмов, которые стали легкой добычей
лагерных воров. Никогда, конечно, физически не работал, был то бригадиром, то каптером, то нарядчиком («прочный тыл») в жилой зоне, считал себя истинным советским человеком, жертвой временной несправедливости, а нас прочих - фашистами. Но был все же интеллигентным человеком, и остался в лагере и после нас, несмотря на свой советский «патриотизм».
Здесь, в Темир-Тау, жизнь свела меня еще с одним евреем, человеком необычной судьбы. Это был Владимир Мельников, 1932 года рождения, студент-химик одного из московских вузов, действительно член политической организации, разгромленной органами МГБ. Главари этой организации получили высшую меру, а Владимир, как рядовой ее член, только 25 лет ИТЛ. Они придерживались взгляда, что курс Сталина к коммунизму не ведет, очевидно, они этого своего мнения не таили и на этом их и закопали.
Мельников был из семьи коммунистов из Белоруссии, которые давно стали москвичами, был большим идеалистом. В лагере постоянно конфликтовал с начальством, за что и был впоследствии отправлен в тюрьму. Нас какое-то время считали друзьями, многие даже говорили, что Владимир готовится к крещению. Но он был убежденным безбожником, хотя и уважал взгляды других, заступался за бывших бандеровцев, которые (он знал это) не щадили во время войны его сородичей, если лагерный надзиратель был к ним особенно несправедлив. Жажда и искание правды побуждали его и в лагере к протесту. Его увезли и, прощаясь, он сказал мне: «Мы еще с Вами когда-нибудь встретимся и еще поспорим!»
Совсем другим человеком был некто Василий Федоров, о котором все знали, что он «поп». Вел он себя не лучшим образом. Каждый день умудрялся на работе доставать водку и приходить домой пьяным, и почти каждый день он получал посылки и переводы. Когда мы познакомились, он рассказал, что принадлежит к Церкви «истинноправославной». В молодости был келейником у какого-то викарного епископа в Серпухове, после Сергиевской декларации был в Казани пострижен и посвящен во иеромонахи каким-то заштатным епископом в его домовой церкви. За нелегальную религиозную деятельность в Серпухове получил первый срок - 10 лет, после отбытия домой не вернулся. Ему была дана высылка в Кирсанов, но верующие перевезли его в Тамбов, где он подпольно служил до развала их организации, в результате чего получил второй срок - 25 лет ИТЛ. Позже выяснилось, что он морально разложился, связался с какой-то женщиной и имел от нее ребенка, несмотря на свой сан иеромонаха. Карточки семьи он имел при себе. Это, конечно, его личное дело, но, по рассказу его, верующих, принадлежащих к Церкви истинно-православной,
было много. Они-то и поддерживали своего пастыря в его узах, которые он нес за свою религиозную идею, посылая ему в избытке посылки. Конец его лагерного жития мне неизвестен. В постриге его имя было Косьма, а в паспорте и в лагерном формуляре он значился Василием.
В лагере Темир-Тау было несколько «тихоновцев». Были это миряне, некий Володя с Урала, старичок из Петропавловска (казахстанского) и им подобные. Они придерживались православных взглядов, считали митрополита Сергия (Страгородского) Квислингом, а себя рассматривали как чисто православных верующих и говорили, что священник не может исполнять распоряжений советской власти, иначе он теряет свой духовный сан.
Западники-украинцы в какой-то мере блокировались с «тихрнов- цами», они тоже считали, что государство не должно вмешиваться в церковные дела. Речь здесь шла о воссоединении униатов во Львове с Московской Патриархией. В лагере появился сравнительно молодой священник Греко-католической Церкви о. Михаил Т. Пока его судили, его родина у Перемышля попала в границы Польши (ПНР) в обмен на другой участок территории. Он рассказывал, как трудно было служить во время экспедиций бандеровцев. Бандеровцы требовали перехода на украинский язык за богослужениями, но греко- католики оставались верными не только Папе Римскому, но и церковно-славянскому языку. Бандеровцы безжалостно расправлялись и со своими священниками, не подчинявшимися им. Во время следствия о. Михаил должен был объяснить, почему он не поминал Патриарха Алексия. Он говорил, что он в принципе не возражает против воссоединения, но без участия МВД в этом акте.
Через год жизнр в лагере у Кирзавода часть заключенных перевезли в лагпункт, устроенный на 99-м квартале соцгородка. Там мы заняли здания, предназначавшиеся под жилье местным рабочим, и продолжали достраивать строительные объекты того района. Но долго наше жительство там не продлилось, нас вернули к Кирзаводу назад.
В этот период в лагере у заключенных стали появляться собственные собаки. Подбирали щенков на рабочих объектах, приносили в лагерь, кормили их при кухне, и они сопровождали своих хозяев на работу и домой.
Во время работы на строительном объекте какие-то мальчишки перебросили в нашу рабочую зону щенка. Я взял это беспомощное существо и под телогрейкой понес с работы в лагерь. На вахте во время «шмона» надзиратель обнаружил пса, велел вынести его за зону. Но ворота уже захлопнулись и собачка осталась у меня. Но в секцию ее нельзя было нести, я сдал ее в сушилку, где жили и другие
псы. С подъемом они бежали на кухню завтракать, а некоторые с нами на работу. Идет колонна арестованных, а впереди бегут собаки, словно какая-то разведка. Но наша затея имела печальный конец. Какому-то мудрецу из лагерных начальничков пришла в голову дикая мысль, что заключенные могут через обученных собак иметь связь со своими сообщниками за зоной. И он отдал приказ конвою пострелять собак как бесхозных. Когда началась стрельба, заключенные устроили акцию протеста. Мы сели на землю и отказались идти дальше. Конвой пугал нас, но ничего не мог поделать и ему пришлось вступить с нами в мирные переговоры. А мы говорили, что нас в лагере семья не ждет, дети не плачут и мы можем сидеть здесь хоть до ночи. Солдаты же хотели скорее добраться до казарм. Как правило, раненая выстрелом собака бежала под защиту строя заключенных, а в строй конвой не имел права стрелять. Вот здесь и начиналась перебранка. Но все же, в конце концов, псарня в лагпункте была усердием режимников ликвидирована.
Униженные и оскорбленные возводимыми на них зачастую несправедливыми обвинениями заключенные бериевских спецлагерей мстили своим мучителям неожиданными способами.
В лагере вместе с нами находился один нагайский татарин, некто Ахметжан, с монгольскими чертами лица, с темной, но блестящей кожей. Глаза, слегка косые, большие и как бы доверчивые, скрывали внутреннюю смекалку.
Среди начальников конвоя, сопровождавшего нас на работу и назад в лагерь, был некий старший лейтенант, внешний облик и манеры которого изобличали в нем обыкновенного еврея. Иногда от нечего делать в течение 10 рабочих часов начальники стражи заходили в рабочую зону, пытались заговаривать с работягами-заключенными. Внешний вид Ахметжана привлек к нему внимание. Иудей старший лейтенант, видя как первый трудится над разбитием валуна, спросил его: «За что тебе дали 25 лет?» - «А я жидов расстреливал», - спокойно ответил спрошенный. Лейтенант покраснел, но ничего не мог сделать и молча удалился на вахту.
Другой раз Ахметжан, спрошенный о причинах своего наказания, говорил: «Посадили за то, что Берлин брал!» Одним словом, этот униженный человек не желал раскрывать свою страдающую душу всякому встречному, любопытствующему конвоиру, который тем
самым принимал участие в его, возможно, абсурдном унижении, где статья закона, процесс суда использовались как ширма для прикрытия каких-то иных целей сталинского руководства страной.
В тот же период, когда мы работали на каменном карьере в Темир- Тау, случилось нашему старшему объекта (его фамилия была Пасечник), пользовавшемуся авторитетом среди своих товарищей- заключенных за свой спокойный и дружеский нрав, попасть в немилость к начальству. Ему запретили выходить за зону, тем более что он был инвалид - хромал на раненую ногу. Об этом запрете узнали бригады, ходившие на каменный карьер. Нас уже вывели за жилую зону. И вот во время развода мы решили выразить свой протест. Колонна была длинная. Впереди в первом ряду стоял какой-то молдаванин. Когда ему сказали, что мы не будем двигаться с места, пока не позволят идти с нами Пасечнику, он сказал, что боится. Тогда я, стоявший во втором ряду, поменялся с ним местами. Раздалась команда, конвой взял ружья наперевес, но колонна не тронулась. Повторная попытка команды «шагом марш» не имела успеха. Тогда к нам подошел старший лейтенант: «Почему не идете?» Он был, согласно инструкции, без оружия, обращался к стоящим в первом ряду. Мы угрюмо молчали. С задних рядов послышались крики: «Почему нашего старшего не пускаете?» Начальник конвоя был в глупом положении. Рабсилу (как нас называли) он принял от лагерной охраны, оцепил, но дальше сдвинуть не мог. Мы стояли, никто не пытался пересечь линию огня, оружие применять было нельзя, силою сдвинуть колонну заключенных он не имел права. Посердившись на наше упорство, он ушел на вахту совещаться. После долгих переговоров и обещаний завтра вывести с нами Пасечника наше шествие на работу состоялось.
Конвой был ограничен в своих действиях, стрелять в толпу арестантов он не имел права, оружие мог применять лишь при явно выраженной попытке к бегству. С оружием в руках приближаться к заключенным он права не имел, ибо они могли вырвать у него это оружие и обратить винтовку против самого конвойного. Раз во время конфликта в пути с конвоем начальник его приказал сесть. Мы покорились, говоря, что сидеть можем сколько угодно, нас никто не ждет. Однако Корнышев по прозвищу «москвич» не сел, а продолжал возвышаться над всей колонной. «Почему не садишься?», - спросил ближайший конвойный. «А я - москвич», - важно заметил дядя Коля. Другой конвойный угрожал ему дулом винтовки: «Садись, а то стрелять буду!» - «Стреляй», - сказал Корнышев, прекрасно зная, что это пустая угроза - в толпу каторжан выстрел не мог быть произведен. Так и простоял на ногах все время конфликта наш «москвич», а в
сущности смекалистый скобарь-торговец из Псковско-Печерского края.
Интересно, что иногда у нас происходили сидячие забастовки, причем провоцировали их сами чекисты из управления лагеря. Лагерь был на хозрасчете, на самообеспечении. Поэтому и начальство его было заинтересовано, чтобы строительная организация, нанимавшая заключенных, оплачивала их труд получше. А эти тресты, использовавшие нашу рабочую силу, вдруг начинали экономить. Часть работ отказывались оплачивать, мол, средств нет. Наряды, заполненные нашими бригадирами, не принимались. Здесь наши интересы и интересы лагерников-чекистов совпадали. Они давали совет: на работу идите, а там на рабочих местах сидите и не давайте продукции. Мы этим советом пользовались. Через час или два приезжал какой-нибудь прораб из треста: «Почему не работаете?» Ему объясняли, что отказываются закрывать наши наряды и мы, таким образом, ничего не заработаем. Прораб бросался к телефону, связывался с трестом. И прибегал скоро: «Ребята, все улажено, работайте, а то объекты стоят, будут вам платить за все работы!» И мы выходили победителями в этом трудовом конфликте. А чекисты партийные поддерживали нас вопреки тезисам своей идеологии.
Когда производился сбор подписей против атомной бомбы, нас собрали в столовой и пригласили дать свои подписи. Некоторые из нашего числа задали вопрос начальству: «Как же так? Мы ведь лишены всех гражданских прав по суду, какой же толк от нашего участия в референдуме?» Начальники выкручивались: «Да, сегодня вы заключенные, а завтра уже, быть может, граждане полноправные своего великого отечества, в интересах которого нужно возможно большее число подписей под воззванием». Равнодушные зэки ставили свои подписи, но некоторые сектанты отказались это сделать. Тогда ими занимались отдельно, вызывали, убеждали, беседовали. Но некоторые все же свои подписи не поставили. Тогда комсомольская организация лагерной охраны принялась разыскивать строптивых фанатиков. У нас были созданы молодежные бригады, шефами их были комсомольцы BOX (вооруженная охрана). Секретарь комсомола явился в секцию молодежной бригады в поисках не подписавших воззвание. Но виновных не было в секции. Розыски их по лагерю результатов не дали. Товарищи их заявили, что виновных они обнаружить не могут. Комсомольский вожак удалился за зону.
На 99-м квартале было несколько православных людей, которые собирались
вместе для беседы на религиозные темы и молитвы. Люди, правда, эти были
все разные, но вера объединяла их. Один был западник из Ровенщины,
другой алтаец Миша, который, несмотря на
свою молодость, всегда носил крестик. Сидел он за убийство учительницы, которое было квалифицировано как политическое. Он с радостью ловил каждое слово о вере и о Христе. Еще приходил на нашу беседу старик Константин из единоличников- «тихоновцев» и другой ему подобный с Урала.
Доставая из библиотеки книги, я читал историю русской литературы Гудзия, в хрестоматии были отрывки из житий. Выбор книг был ограничен, надо было довольствоваться тем, что было доступно. Вот эти жития я и читал моему «малому стаду». Происходило это по воскресеньям к вечеру, когда, отдохнув, мы занимались каждый своими делами. Приблизительно в это же время собирались и баптисты, иеговисты. Последние были особенно упорны в своих странных религиозных убеждениях, веря, что конец мира уже наступил и надо достойно вступить в него. Среди них было много малограмотных молдаван и западных украинцев. Адвентистам в лагере приходилось туго, за невыход на работу в субботу их сажали в карцер, но они предпочитали сидеть в карцере в субботу, чем работать. И в конце концов начальство махало на них рукой и они использовались в воскресенье на разных работах внутри зоны. Но «субботников» были единицы. Баптисты пытались вербовать приверженцев среди других верующих людей, возникали споры, проповедники сыпали цитатами из Св. Писания, у некоторых из них были Библии или отрывки из нее, написанные рукой.
В общем, жизнь религиозная в лагере имела те же черты, что и на воле. Но была одна особенность здесь - на нее обратил внимание Вл. Мельников - все открыто молились. Утром, стоя у своих нар, многие читали молитвы, носили крестики, медальоны, вечером тоже самое повторялось. Мельников говорил, что на воле это незаметно, а здесь все молятся. Конечно, были и безразличные люди, бывшие учителя, партийные и пр., которые были не столько антирелигиозно настроены, сколько просто не привыкли иметь какие-либо религиозные воззрения и как-то их проявлять. Но этих было мало, единицы. В лагере масса, несмотря на ее пестрый состав, была религиозна. Ей было нечего терять и не надо было ни к чему приспосабливаться - она открыто исповедовала свои религиозные взгляды.
Охрана наша сменилась. Солдаты внутренних войск, отбыв свой срок, демобилизовались. Им на смену прибыли новички, и как мы в этом скоро убедились, наши земляки-латыши. Они были призваны на срочную службу, приняты в комсомол и направлены в части внутренних войск МВД, в том числе и в конвойные полки. Форму они носили старую, но их отношение к заключенным переменилось, не было придирок, окриков по дороге. Они исполняли долг службы молча, формально.
Однажды ночью некий латыш из наших соузников вышел ночью из барака по своим делам. Вдруг с вышки его окликает часовой на родном языке: «Нет ли у вас в лагере Круминя Яниса?» Спрошенный отвечает: «Был, да его куда-то этапировали! А почему он тебя интересует?» - «Да он мне дядей приходится», - сказал охранник кратко и скорбно. Наутро латыш поделился ночным разговором со своими земляками.
Обычно в тех условиях земляки быстро сходились, их объединяла общая родина и прошлое. Они громко разговаривали на своем родном языке и этим привлекали внимание даже конвойных, а западные украинцы и среднеазиаты («черные», как их звали) не понимали этого языка. Было характерно, что прибалтийские народности для западников - украинцев - составляли в их представлении как бы один народ. Часто они, говоря о ком-нибудь из Прибалтики, замечали: «Ведь он эстонец!», хотя упомянутый был чистокровным литовцем. Также и нам трудно было различать разные кавказские народности, их было очень много, и они были также хорошо представлены в лагере. Но их объединяла часто религия - ислам. И они поддерживали друг друга, хотя и были разной национальности. Они отмечали в какой-то мере свои религиозные праздники, обряды, танцевали лезгинку и т. д. И на это начальство не обращало особого внимания. Ибо оно состояло преимущественно из русских, и эти не различали, где кончается народное и начинается религиозное, и наоборот. По отношению к православным начальники вели себя иным образом. Кому-то пришла мысль перед Пасхой просить разрешения у начальства отметить этот великий для христианина праздник. Момент был выбран неудачно. Вся группа начальников стояла в лагере, когда к ним обратился один украинец со своеобразной просьбой. Согласия не последовало. Один из офицеров режима заметил: «Еще какую-то Пасху праздновать хотят», - желая этим показать, что праздник этот для всех стал анахронизмом, забытым давно.
Но Пасха все-таки отмечалась. В некоторых секциях устраивался общий стол - разговенье, на нем появлялись и яйца, даже крашеные, добытые на объектах через вольняжек. Накануне Рождества в некоторых бараках украинцы тоже собирались на «голодную вечерю», как когда-то они делали это дома. К столу приглашали и других верующих православных, своих товарищей. Был и я один раз участником такого традиционного торжества вместе с некоторыми «тихонов- цами». На столе было даже сено, а вся трапеза была постной, как и полагалось по стародавнему благочестивому обычаю.
Как я уже говорил, дружили между собой и магометане. Они навещали друг друга, в дни своих праздников не работали, и никто не заставил бы их это сделать. Они выходили на рабочий объект, но там освобождались от своих рабочих обязанностей. Это делалось с согласия их товарищей-однобригадников. В свою очередь, и христиане таким же образом отмечали свои праздники. В эти дни они были в рабочей зоне, но либо отдыхали, либо занимались своими делами.
В день западного Рождества 25 декабря произошел исключительный случай. Некий латыш Зебергс, родом из Ринды Вентспилсского района, обычно находился в своей мастерской на одном из объектов. Вдруг дверь открылась и появился один из воинов-конвоиров, который заговорил на его родном языке. Последний сказал, что хочет отметить праздник со своими земляками, которых он приметил раньше в среде заключенных, и вытащил из кармана пол-литра. Сложность ситуации была в том, что в рабочей зоне обычно находился и надзиратель, который должен был следить за поведением заключенных на месте работы. Зебергсу пришлось принять меры безопасности, позвав еще одного земляка. Бутылка была распита в честь праздника. Конвойный рассказал, что был призван в армию и попал в часть внутренних войск, его срочно приняли в комсомол, и он без большого удовольствия охранял лагерь и находившихся в нем в числе прочих и своих земляков-латышей.
Но случалось, что на объектах пили не только в праздники. Деньги были, на производство заезжали машины с вольными водителями. Последние умудрялись провозить сороковки через вахту, где машину осматривал конвой.
Когда я работал в каменном карьере у камнедробилки, в слесарную зашли три наших человека, чтобы потихоньку распить бутылку. Я в это время там находился, но, не желая участвовать, двинулся к двери и открыл ее, чтобы выйти. Вижу, навстречу идет надзиратель. Я обернулся к ребятам и дал команду: «Внимание!» Это была обычная команда дневального при входе начальства в барак. Надзиратель остался ею недоволен. Он сразу обратился к нашим ребятам: «Давайте бутылку!». Очевидно, намерение их стало ему известно. Те ответили: «Нет у нас, обыскивайте». - «Ну ладно, - махнул рукой надзиратель, - пейте, да что б все было тихо!» Зэки тогда спохватились: «Ну и Вы с нами выпейте!» Надзиратель отказался сначала, но потом пригубил бутылку. «Ты, очкатый, молчи», - бросил он в мою сторону.
С тех пор у меня появился блат при обыске при входе в жилую зону. Обычно, вернувшись с работы, мы были встречаемы группой надзирателей, производивших «шмон» работяг. Для этого последние распахивали телогрейки и подходили к одному из надзирателей для обыска под одеждой.
На объектах легко можно было приобрести через вольных сахар, который тогда почему-то в лагере не продавали. По просьбе не выходивших за зону товарищей мы приносили песок с работы для них. Однако вдруг, по какой-то неизвестной для нас причине, надзиратели в зоне стали отбирать сахар, принесенный из-за зоны.
Надо было учиться прятать его похитрее - либо в обуви, либо в рукавицах, пощупать которые не догадывались шмоналыцики. Я же с сахаром, принесенным из-за зоны, шел на проверку к знакомому по выпивке в слесарке надзирателю, и он только формально хлопал меня по одежде, и я проходил благополучно со своей покупкой.
На каменном карьере я проработал довольно долго. Стена в десятиэтажный дом забуривалась, потом после нашей смены приходили вольные, взрывали ее. А мы на следующий день грузили валуны на вагонетки и отвозили их к камнедробилке для получения щебенки разных сортов. Большие валуны надо было бить кувалдой для размельчения. Осколки летели во все стороны. Масок не было. Страдали лица и глаза. У меня несколько раз осколком разбивало стекла очков. Но глаза, слава Богу, не пострадали. Объект считался тяжелым. Туда направляли провинившихся «придурков» из жилой зоны. Один художник в первый же день штрафной работы лишился своего зрачка.
К зиме я пристроился топить печь в слесарке при камнедробилке. Там слесарем работал дядя Коля Корнышев по прозвищу «москвич». Он был родом из Псково-Печерского района, но во времена Эстонской Республики перебрался в Таллинн, где стал торговцем. Мы в какой-то мере с ним поладили, так что зимний холод на каменном карьере для меня скрашивало тепло слесарки, о поддержании которого я сам заботился.
С этим объектом для меня связаны еще некоторые воспоминания. Работая на нем, мы узнали, что снят и расстрелян всесильный Берия. Эту новость привезли нам шоферы-вольняжки. Наступал конец и спецлагерям. Жизнь заключенных все более и более облегчалась. А на
что они были иногда способны в защите своих куцых прав, показал один случай на карьере. После отбоя рабочие собрались к вахте, где конвой должен был пересчитать их и вести «домой» в жилую зону. Однако мы заметили, что начальник конвоя, какой-то сержант, не спешит это делать, на вахте раздается девичий визг и писк, а нас он этим систематически задерживает. Однажды, собравшись у вахты после работы, мы, слыша опять в который раз писк и визг, решили отомстить нашему мучителю, и разошлись по своим рабочим местам, где и прилегли. Натешившись с девчонками, сержант вышел в зону: «Стройтесь!». Но никто не реагировал. Он обратился к старшему объекта - была такая должность среди заключенных: «Почему не строятся?». - Тот отвечал: «Я не могу их заставить». Прождав тщетно, сержант сообщил по телефону в лагерную комендатуру. Примчался начальник режима: «Почему не подчиняетесь?» Вкратце ему все объяснили и построились. Смотрим, катит на своей паре и Мирошниченко. Солнце уже садится. Подходят машины с дополнительным конвоем. Бунт! Но мы спокойно шествуем в лагерь. Позже, после разбора этого ЧП, слышим, что сержант угодил на гауптвахту, а его преемники стали относиться к нам с большим вниманием и больше не задерживали после нелегкой 10-часовой работы.
Шел март 1953 года. Как-то я зашел в лагерную уборную. Находившийся там в это время Скоробогатов, пользуясь отсутствием других людей, полушепотом сообщил: «Сталин серьезно болен!». Этот Скоробогатов попал к нам по особому указу, каравшему совершивших растрату в особо крупных размерах, дело его было групповое. Он был здесь один из этой группы и нес крест жертвы финансовых махинаций. Он не считал себя, подобно Гехту, жертвой недоразумения и верным советским человеком, помещенным в заключение среди врагов родины, но в глубине души понимал, что все, находящиеся в подобных условиях за колючей проволокой, являются жертвой судьбы, которая может изменить свое лицо.
Слухи прошли о болезни вождя, но они были кратковременны и отрывочны. Вскоре как-то, в том же марте месяце, наша бригада возвращалась из-за зоны «домой». И здесь, подходя к лагерю, мы увидели необычное - флаг над управлением был приспущен на полумачту. Все стало ясно. Объяснений никто не спрашивал. Шедший в следующем ряду за мною дядя Коля из Костыгов-Островского района Псковской области театральным шепотом сказал на своем скобарском наречии: «Задубенел, змей!», - в его голосе звучало злорадство. Он был во время оккупации то ли старостой, то ли экашником-полицаем, но «винтовоцка» у него была тогда, как он сам говорил, а он никого пальцем не тронул. А срок со временем ему дали
наравне с теми, кто осуществлял массовые убийства советских граждан, - 20 лет каторги, когда стригли всех из зоны оккупации под одну и ту же машинку. Чувство справедливости было грубо поругано. Его реакция на кончину великого вождя была характерна для многих изолированных. В лагере траурное известие подтвердилось. Прибыл Мирошниченко, выстроил всех лагерников. Раздалась необычная команда: «Внимание, шапки долой!». Каторжане обнажили головы. Перед строем было зачитано официальное извещение ЦК о кончине Сталина. Наш народ безмолвствовал, но надежды его на освобождение в связи с переменой росли. Однако и здесь еще надо было потерпеть года два-три.
Какие-то предчувствия побуждали заключенных писать жалобы в разные инстанции. Десятая часть их со временем удовлетворялась, прокуратура возбуждала протест по делу, оно пересматривалось, снижались сроки, кого-то отпускали. Это редкое событие вызывало большие разговоры среди лагерников и еще большие надежды и мечты о справедливом конце наших злоключений. Среди нас были и некоторые юристы, они по просьбам товарищей составляли жалобы и петиции. И если один процент достигал цели и человека извещали о снижении его крокодильего срока, это возбуждало новые надежды в массе заключенных. Пессимисты теперь молчали. А бумаги писались и отправлялись по инстанциям. А вскоре пал Берия. Здесь даже вольняжки, а среди них немало спецпереселенцев (тоже в известной мере репрессированных), были ошарашены. Всесильный царедворец, кандидат на должность вождя, властелин судеб и репрессий масс, был представлен в качестве шпиона иностранных государств и понес наказание, которому он подверг тысячи людей. Его войско - целая армия внутренних войск со всем ее современным оружием вплоть до танков и самолетов - не спасло своего главу и повелителя. Omnia mutantur... Наступала оттепель, медленно, но BCVHO. Пошли указы и разные директивы, которые открыли двери лагерной вахты пока для некоторых. Были среди нас заключенные, совершившие свое «преступление» до совершеннолетия. Им, невзирая на это обстоятельство, щедро раздавали сроки, до 25 лет включительно. Теперь ранней весной потепления после смерти диктатора бывшие малолетки были выпущены. Я прощался со своим молодым приятелем Петро Бойчуком. Его, мальчишку, когда-то во время войны спросили чужие дядьки, появившиеся в селе: «Где живет Хома Сидорук?». Хлопец, ничтоже сумняшеся, указал на хату Сидорука. Откуда ему было знать, что Сидорук в 30-х годах числился левым, а в 39-м году, после воссоединения с Восточной Украиной, стал советским активистом; и что дядьки времен оккупации были полицаями, приехавшими в их
село для ареста бывшего активиста; и что в результате этого дядя Хома был замучен на немецкой каторге? После освобождения его семья и уцелевшие товарищи возбудили дело о его гибели. При расследовании подробностей ареста Сидорука выяснилось, что его местонахождение указал односельчанин Петро Бойчук. А когда взяли парня, то нашлись еще его грехи (бывал на собраниях ОУН’овцев). И вот суд, не приняв во внимание несовершеннолетия Бойчука, а во время злополучного взятия под немецкую стражу Сидорука ему было
14 лет, определил Петру обычную меру наказания за измену Родине -
15 лет каторжных работ. А во время следствия он подвергался обычной пытке в карцере за отрицание своей вины, предъявленной ему следствием. Его держали стоя несколько суток, ноги Петро стали пухлыми, как чурбаны. Так он мне рассказывал на нарах. Не знаю, но чем-то он мне понравился. Я угощал его из своих посылок, а в них бывала и махорка (он курил) - значит, проявил по отношению к нему какую-то благотворительность. А это связывает, недаром Л. Толстой писал, что мы любим тех, кому сделали что-то доброе. Сначала Бойчук повел себя по отношению ко мне не лучшим образом. Я доверял ему свою посылку. Мне кто-то сказал, что Петро торговал моей махоркой на лагерном толчке. Это оказалось правдой. Я поговорил с ним по душам, и он мне дал страшный тюремный обет: если еще раз случится что-нибудь подобное, то «можете меня зарезать», - сказал он. После этого Петро остался моим другом до самого его освобождения. Уехал он в Республику Коми, куда из-за его дела была выслана его родня. В лагере он получил прозвище «зять Тайлова» из-за разницы наших возрастов.
Второй указ об амнистии следовал для тех, кто получил срок за «побег» с места высылки. Им тоже щедро раздавали 25-летние бериевские сроки наказания. Представителем этой прослойки заключенных для меня был некий чеченец с высшим образованием, хорошо владевший русским языком. Это был открытый, прямой парень. Из его уст услышали мы рассказ о высылке чеченцев и ингушей из их родных мест и жуткие подробности этой трагедии народа. Отказавшихся уезжать из горной страны пристреливали на месте. На новом месте поселения в Средней Азии на берегу Аральского моря горцам все было чуждым - пустыня, климат и озеро. В период адаптации некоторые чеченцы погибли. Их косили болезни, нужда, недостатки. Брат Юсупа (так звали нашего чеченца), умирая, в жару в полубессознательном состоянии просил воды из их родной горной реки для утоления жажды, но семья не могла выполнить этой его предсмертной просьбы. Юсуп для устройства переехал в другой район той же Чикментской области. За это его постигла кара. Его поступок
квалифицировали как побег с места поселения. Он расстался с нами вскоре после конца сталинской эпохи, вернувшись пока к неласковому Аралу.
Потом пришла очередь попавших в заключение по делам финансовых махинаций. Опять лагерное начальство должно было освободить некоторых из своих подопечных: Карапетяна, Скоробо- гатова и им подобных узников. Шла весна эры Хрущева. Мы были в предчувствии освобождения. Слышавшие рассказывали, как конвойные при смене караула говорят другие слова: «Принимаю пост по охране временно изолированных граждан...». По этому поводу пошла шутка: что ж, и 25 лет - тоже временная изоляция!
В 1954 году было объявлено, что при хорошем поведении заключенным будет разрешено свидание с семьей. Для этого при вахте устроили род гостиницы в 2-3 комнаты, где во время визита зэк мог несколько дней пожить со своей семьей. Но приехавших было немного. Дальность пути, дороговизна его для большинства жен и матерей была непреодолимым препятствием. Раньше всех своих близких увидели узбеки, чеченцы и сибиряки. Позже появились родные и из более дальних мест.
Не обошлось и здесь без анекдотических случаев. Был у нас прославленный бригадир Герагосов из крещеных адыгейцев - его русские звали Николаем Ивановичем, но было у него и свое адыгейское имя. Некоторое время, еще в Спасске, я был членом его бригады. Авторитет его базировался на животной внешности и его спайке с другими земляками. Его адъютантом был всегда его земляк
- Саид. Герагосов, попав в плен к немцам, стал каким-то там власовцем или легионером и после войны очутился в английской зоне оккупации, а англичане, верные своему союзническому долгу, выдали его наряду с другими советской родине. После отправки в Кузбасс суд определил ему за измену каторжный срок.
Через некоторое время к нему приехала жена, и он пожил с ней в гостинице. Но прошло время, и опять приехала жена - старая измученная женщина, и лагерное руководство вынуждено было допустить и ее на свидание с мужем, так как она была Герагосова - его довоенная жена. А приехавшая первой тоже носила его фамилию, но с ней он сочетался на оккупированной территории, попал в английскую зону и вернулся в Советский Союз через кузбасские шахты.
Была еще одна новая радость в жизни лагерников, они могли приобретать или получать фотоаппараты, заниматься фотоделом в жилой зоне и делать фотоснимки, отсылать их родным.
Потом, в дальнейшем, появились пересуды в лагере: после отбытия двух третей срока наказания при хорошем поведении могли условно
досрочно освобождать. Сессия проходила в зоне, на открытом суде. Кто-то, кого выдвинуло начальство, был таким путем освобожден. Помнится один курьезный случай, происшедший у нас в лагере на сессии подобного рода. Среди прочих десяти хороших работяг, представленных лагерным начальством, был один малограмотный хохол-западник. Обычно кандидаты на досрочное освобождение соглашались со всеми взглядами суда, открыто каялись перед судом и присутствующими здесь заключенными, для которых такой способ освобождения должен был быть стимулом для честного труда и поведения, а значит, воспитательной мерой. И вот, когда представленного простеца-западника спросили, признает ли он, что участвовал в убийстве советских граждан, он простодушно пояснил: «То те ж жиды були». К его несчастью, председатель сессии тоже был упомянутой национальности, и дело о досрочно условном освобождении не было решено из-за недостаточной сознательности представленного. Таким образом, простодушный хохол остался доисправляться и довоспитываться за колючей проволокой.
Целым бригадам выдавали пропуска, на работу они ездили без конвоя, только с надзирателем, а в обеденный перерыв могли покидать объект с целью посещения магазинов и столовых города. Один латыш-фальшивомонетчик, вошедший в доверие к начальникам, тоже получил пропуск. Он связался через волю со своими единомышленниками, которым он был нужен как художник, и они помогли ему в побеге. Он сел на поезд в Темир-Тау во время обеденного перерыва, а потом на самолет в Караганде и таким образом прибыл в Латвию, где законспирировался и занялся прежним делом, по которому погорел через несколько лет.
Побег его, совершенный 25 июня 1955 года, не повлиял на изменение режима в сторону строгостей и ограничений.
В эти дни ко мне прибыла семья, и вечера я проводил с ней в гостинице, как и все счастливцы такого рода. Конечно, были удачники, которые ко времени посещения родными уходили в отпуск, т. е. освобождались от работ на 2 недели и помещались в особую секцию для отдыха на этот срок. Это был новый вариант старого ОП.
Но главное, почти через 11 лет, я снова свиделся с женой и дочерью. Был вечер Лиго, т. е. 23 июня. Латыши собрались в кружок на крыльце одного из бараков. У некоторых в руках были музыкальные инструменты и они наигрывали свои праздничные мелодии. В это время в секцию, где помещалась моя бригада, вошел дневальный комендатуры по кличке «Квазимодо» за его безобразный вид и прогнусавил бригадиру: «Василевский! Есть у тебя такой Т.? Пусть быстро идет на вахту, к нему жена приехала!» Я кинулся туда,
раздался звон отбоя, было уже, видимо, 10 часов, но все пошло по- новому. Надзиратель позволил остаться с приехавшими в гостинице, где было еще несколько семей, прибывших для посещения своих родных. Для меня это было эпохальным событием. Латыши тоже чувствовали себя участниками праздника, ибо с их родины в наш лагерь приехала первая жена.
В это время я сдружился с одним латгальцем из Виляки, неким Домиником Б. Он был странным малым, но простым и открытым. Каждый раз, вернувшись с работы, он садился писать свои стихи, для которых у него была целая тетрадь приготовлена, и только потом он шел обедать и приступал к своим прочим «домашним» делам. Мы жили рядом на соседних нарах, а ели из одной миски, и все наши продукты делили пополам. Узнав, что прибыла моя семья, он уступил мне свой матрац, так как в так называемой гостинице было очень все примитивно и неудобно. Доминик служил в пограничной охране во время войны, потом был мобилизован немцами на фронт. Срок его не смущал, он чувствовал, видимо, что отбывать его до конца не придется. Еще один человек помог мне во время приезда семьи. Это был еврей с высшим образованием, когда-то ранее учившийся в ешиботе. Он на общих работах не находился, в рабочей зоне был учетчиком или техником. Его жена навестила годом раньше. Он имел опыт приема гостей. Было еще одно деликатное дело, советом по которому я у него и воспользовался.
Как я говорил, в лагере действовали сектанты, они вели себя агрессивно по отношению к православным, засыпая их цитатами из Библии и произвольно толкуя их. Наши верующие обратились ко мне, прося как-нибудь раздобыть эту Книгу, чтобы можно было самим проверить высказывания баптисток. Я написал домой. Пришла бандероль с Библией. Цензор вызвал меня, показал полученное и заявил, что в месте заключения употребление (чтение) этой книги запрещено. «Мы отправим ее назад или по адресу, который Вы укажете». И бандероль была возвращена. Я поделился своей неудачей с упомянутым Львом Михайловичем. Он сказал, что все это можно устроить при приезде семьи. У него уже был подобный опыт. Евреи, находившиеся в лагере из-за желания выехать в Израиль, просили через его жену снабдить их Торой. Она приехала, оставила Тору в камере хранения вокзала, направилась в лагерь, там обыскали вещи, привезенные ею мужу. На следующий день она поехала в город как бы за продуктами, выбрала оставленное в камере хранения и положила Тору на дно сумки, а поверх набрала продуктов. При возвращении в гостиницу конвойный взглянул в сумку: «А, продукты... Можете идти!» Таким образом священный свиток попал к заключен
ным иудеям. Лев Михайлович посоветовал мне организовать доставку Библии подобным же путем. Это удалось сделать, так как часть писем мы посылали через вольняжек и бесконвойных, которые бросали их в почтовые ящики в городе, и они таким образом избегали лагерной цензуры. Так карманная Библия попала ко мне, а через меня и к другим верующим. Конвойные тогда были латыши, они к приезжим с их родины относились без придирок. Моих родственников пускали даже в зону, когда вечером нам показывали кинокартины. И сидели они среди заключенных, латыши с готовностью уступали им лучшие места на зрительских скамьях. Кино демонстрировалось на открытом воздухе. Шла картина «Бродяга» индийского производства. «Бродяга я, никто нигде не ждет меня!» Но я никак не мог разделить это чувство - дома меня ждали, и ждали уже почти 11 лет.
Один мой приятель из числа украинцев-западников преподнес даже подарок для дочери - материал на платье, приобретенный им на заработанные в лагере гроши. Его в молодом возрасте забросило жестокой судьбой из Полесья сначала в бандеровский отряд украинских националистов, затем в плен крепких тюремных стен и двойной колючей проволоки. Он с некоторым своеобразным уважением относился к представителю духовного сана, ибо его родная семья, видимо, не гнушалась Церкви, ее обрядов и служб. Имя его, к сожалению, стерла безжалостная память.
Их было много, этих простецов с запада Украины, прельстившихся мечтой о самостийной державе от Карпат и до Кавказа, державших в своих руках автоматы и жестоко расправлявшихся со всеми, кто препятствовал их «незалежности»: русскими, немцами, поляками, евреями. Большей частью малограмотные крестьянские дети, вовлеченные в вихрь войны, убийств и крови.
Во время приезда семьи я работал на шлакоблочном заводе КПП, куда вела прямая дорога из лагеря, зимой ярко освещенная светильниками. Говорили, что эта осветительная линия сооружена на деньги, заработанные лагерниками. На КПП было несколько цехов и маленьких заводов: деревообделочный, пилорама и шлакоблочный. На последнем работа была тяжелой и вредной. Мы имели дело с пушёнкой, шлаком и цементом. Все это прибывало на комбинат в горячем виде, и все это надо было разгружать. Цемент обжигал ноги, но вагон надо было освободить. Пушёнка (остатки гашеной извести) залепляла уши и нос, но вагон надо было разгружать лишь силою рук заключенных, шлак прибывал на открытых платформах, но сами они тоже не разгружались. Техники никакой. По этой причине нам, работавшим на шлакоблочном, полагались высокие кирзовые сапоги. Но получить
их у каптера было не совсем просто. Я добился этого через санчасть и щеголял потом до конца в этих простых рабочих кирзовых сапогах.
Во вторую смену на комбинате работали вольняжки, среди них молодые девушки, возможно, вербованные. Некоторые ребята сумели оставлять им записки и получать ответы. Не всегда благоприятные. Более отчаянные из этих девиц оставались после своей смены и в укрытиях ожидали прихода заключенных. Конвой оцеплял зону, входили лагерники, и эти девы должны были провести целых 9 часов, таясь среди заключенных и прячась от надзирателей и конвоя. Что влекло их в оцепленную зону - жажда приключений или желание заработка у изголодавшихся по женской ласке работяг из лагеря? Но случаи поимки женщин в рабочей зоне были. Надзиратель уводил их на вахту, но, очевидно, этот поступок серьезно не карался.
Когда я работал в зимнее время на КПП, меня брал в контору некий прораб из нашей же братии. Он задался целью усовершенствовать пилораму. Его рацпредложение должен был иллюстрировать чертеж. Этим чертежником или рисовальщиком был избран я. Поэтому всю смену просиживал в теплой конторе, в то время как ребята трудились на свежем воздухе, на морозе. Это имело неприятные для меня последствия. Выйдя после отбоя к вахте, мы подолгу простаивали на морозном ветру. И вот оказалось, что организм мой, пригревшийся в конторском тепле, не мог сразу приспособиться к холоду, и пару раз я отмораживал себе щеки, но это было замечено либо мной самим, либо товарищами и особо тяжелых последствий не имело, так как я схватился тереть отмороженные места снегом до крови, и страдала только кожа, после сходившая как после легкого ожога.
Говорили, что прораб этот в свое время был у Власова офицером танковых частей. Рацпредложение его не имело успеха по техническим причинам.
Одно время я состоял в бригаде, разгружавшей круглый лес. Последний прибывал в зону КПП в разное время, и требовалось быстро освободить железнодорожные вагоны. Эта бригада не имела покоя, но, правда, отгул ей давали, но иногда и в воскресенье приходилось идти разгружать. Люди шли нехотя, подчиняясь тюремной дисциплине. И работали также нехотя и неосторожно. Это давало повышенную аварийность. Потом приходилось отправлять «домой» раненых и искалеченных. Тогда я узнал, что есть дерево тяжелее березы - лиственница. Все деревья разгружались вручную через борт высокого товарного вагона. Редко напоследок помогала лебедка, поднимая особенно тяжелые бревна. Однажды от нее пострадал один наш соузник. Он не успел выскочить из вагона, когда
была включена лебедка, и бревно в вагоне разбило спину несчастного и поломало ему обе ноги. Это дало работы хирургу в лагере. Он сшивал мочеточники и складывал поломанные кости. Парень выжил, выздоровел и даже восстановил работоспособность.
Этим хирургом был латыш из Руйены, Арнолд Я. Он когда-то лечил у себя дома «лесных братьев». Теперь оказывал помощь своим братьям по несчастью. У него лечился (и тоже с благополучным исходом) Артур Радвил, когда у него при обвале ямы были сломаны обе ноги, и многие другие.
Когда меня в Темир-Тау навестила семья, Арнолд Я. попросил мою жену зайти в Риге к его супруге, передать ей его письмо и рассказать об условиях, в которых содержится ее муж. Врачи, конечно, пользовались некоторыми привилегиями в смысле питания в лагере всегда, а в 1955 году, перед концом нашей лагерной эпопеи, тем более. Арнолд выглядел неплохо, хотя был совершенно сед. Просьба его была выполнена. В этом городе Темир-Тау я познакомился с одним своим свойственником, если бы не заключение, я, возможно, никогда его бы не повстречал. Однажды в лагерь прибыл этап, в нем было несколько латышей. Я познакомился с ними, но из знакомых мест никого не обнаружил. Только позже я случайно услышал от новоприбывших, что среди них находится некто Квасов. Я разыскал его и спросил, не родственник ли он моему шурину. Сазон Кондратьевич сказал, что он его двоюродный брат. Позже оказалось, что это было неточно, но С.К. действительно происходил из рода вилянских староверов-беспоповцев поморского согласия, что и мой шурин. Он купил себе землю в Бирзгальской волости, поэтому представился мне как житель этой незнакомой мне местности Резекненского района. Семья его была выслана в Сибирь, причем жена прижила там от председателя колхора ребенка. С. К. не знал, как к этому отнестись, но более склонялся к обвинению жены в измене. Дети, уже повзрослевшие, защищали мать. Позже он уехал все же к семье, окончив свой 10-летний срок, благоприобретенный за принадлежность к организации айзсаргов и работу во время немецкой оккупации.
В лагере он был прорабом-строителем благодаря своим навыкам к отхожему промыслу в молодости, а позже - поваром на лагерной кухне. Неоднократно угощал меня диетическим супом вместо обыкновенной баланды. И получал письма из-за этого же супа скорее всех. Цензором в то время был лейтенант, вечно голодный, говоривший, что у него рота детей, и поэтому насыщавшийся на кухне лагеря у С. К. Поэтому письма, поступавшие на его имя, цензуре не подвергались, а сразу доставлялись самим лейтенантом на лагерный пищеблок в утешение главному повару.
Какое-то время, покидая утром вахту лагеря, мы видели в зоне у пищеблока трех свиней, кормящихся остатками пищи заключенных.
Это была живность подполковника Мирошниченко, который не стеснялся кормить своих боровов отходами из лагерной кухни. По- видимому, разговоры дошли до ушей начальника, ибо уши были у него целы, не в пример одному глазу, и со временем свинки исчезли с лагерного горизонта.
В Темир-Тау было осуществлено еще одно мероприятие КВЧ. Среди прочих нововведений состоялось несколько читательских конференций, но большим успехом они не пользовались, так как 70 процентов лагерников не интересовались ни литературой, ни чтением. Малограмотные или совсем безграмотные западные украинцы, южане и прибалтийцы жили своей растительно-животной жизнью. Во главе этих лагерных культурных мероприятий стоял начальник культурно- воспитательной части, молодой очкастый старший лейтенант. Но так как они должны были носить характер самодеятельности, видимым руководителем стал учитель-заключенный, о котором уже упоминалось выше, - некто Федотов из Новосокольнического района. Он привлек и меня, помня о наших громких чтениях в Спасском в 96-м бараке. Но сами мы не могли выбирать тему для конференций. Сначала мы обсуждали произведения К.Федина «Первые радости» и «Необыкновенное лето». Затем нашей «самодеятельности» пришел конец, ибо начальник КВЧ указал сам на какое-то высокопатриотическое произведение, по какому должна была состояться читательская конференция. Это литературное произведение - роман - отличалось казенным патриотизмом, поэтому не вызвало у нас особых эмоций, и конференция, хоть и состоялась, носила сухой и чисто официальный характер.
В это время существовали уже лагерные советы, в которые вошли активисты из числа заключенных, угодные начальству. Это произошло путем выборов в лагерной столовой, во время которых начальники путем фальсификации числа голосов выбирали в председатели Совета актива нужное им лицо, и на все прочие должности зачислили необходимых им людей. Хотя эти махинации и были очевидны, мы - узники лагеря Темир-Тау были бессильны что- либо предпринять. В это время лагерные спортивные команды, организованные через Совет актива, уже вступали в борьбу с командами других лагерей, расположенных неподалеку. Конечно, туда и назад ездили они под конвоем на грузовых машинах.
Все менялось, амнистии следовали за амнистиями. Был разгар хрущевской оттепели.
А еще совсем недавно дули другие ветры, до самого конца сталинской эпохи.
Помнится, раз по возвращении с работы в день, когда бригадам выплачивали деньги, причитающиеся за работу в предыдущем месяце, я был вызван в кабину оперуполномоченного. Передо мной сидел не виданный ранее деятель, приступивший к допросу. Я был не в настроении помогать ему и закрепился в своем намерении, тем более, что речь пошла об одном из священников моего благочиния, находившемся, по-видимому, на свободе.
«Знаете ли Вы, - сказал мне следователь, - Горностаева Никандра Михайловича?» - «Нет, - отвечал я после предупреждения, что мне угрожают три года заключения за отказ от показаний или ложные показания, - не знаю такого». - «Как же Вы давали показания о нем во время следствия по Вашему делу?» Показаний о нем я не давал, но упомянул его в числе 10 священников, бывших в 1943-1944 гг. в округе благочиния, который был создан на территории 5 районов Псковской области, где я тогда 9 месяцев исполнял обязанности благочинного.
Перед окончанием моего дела я прочел заключение следователя: «По этому делу скомпрометированы и разыскиваются: протоиерей Янсон, рекомендовавший Т. в качестве члена Миссии...». Далее следовал список всех священников благочиния, о которых я упомянул при даче своих показаний. Но мне было известно, что никто из них не пострадал, кроме Бориса Стехновского, который был арестован еще ранее меня, сразу же по возвращении из эвакуации в Красное в июне 1944 года. В числе прочих батюшек, служивших в районах Опочецко- Новоржевских, был и о. Никандр Горностаев.
Маленький опыт заключенного подсказывал мне, что он еще на свободе, но, видимо, собирают сведения о нем, чтобы, по возможности, иметь данные для придания его суду и в дальнейшем отправить его за колючую проволоку. Ибо фотоснимков его не было мне предъявлено. Я решил, что пусть пропадет моя крохотная зарплата, которую получают сегодня мои однобригадники, но старичок о. Никандр не должен страдать.
«Да, - говорю я, - был такой священник». - «Когда Вы с ним виделись?! - «Всего два раза: один раз проездом в Красном, второй раз в Велье». - «О чем Вы с ним говорили?» - «Уже прошло много лет с 1942 года и 1943 года, и я не могу вспомнить, о чем шел разговор!» - «Какие инструкции Вы ему давали как благочинный?» - «Специально для него не было у меня особых распоряжений, он
получал все циркуляры, какие я направлял по своему округу». - «Чем было вызвано ваше посещение его в Красном и в Велье?» - «В Красном я был у него случайно, проездом в Латвию к семье летом 1942 года, я заночевал у него как у своего сослужителя. А в Велье я устраивал его на квартиру, когда он был туда переведен!» - «О чем Вы тогда говорили?» - «Что ему надо обратиться к волостному старшине, а тот определит ему дом для житья. Я даже свел его в волостное правление и заручился обещанием старшины устроить о. Горностаева в смысле постоянного места обитания». - «А еще о чем?»
- «О чем могут говорить благочинный со священником? - о службах, архиерее, Миссии и прочем тому подобном». - «Что Вам известно о предательской деятельности Горностаева во время фашистской оккупации?» - «Ничего не слыхал об этом, не знаю ничего подобного». - «Почему Вы его защищаете?» - «Я не защищаю, действительно я по этому поводу ничего не знаю, никогда ничего не слыхал. Был он обыкновенным священником, служил на приходах и только, ничем не выделялся».
Пыхтел, пыхтел мой следователь и в конце концов заявил: «Ладно, подписывайте протокол допроса!» Тогда я ему сказал: «Разрешите прочитать, что Вы там написали». Я внимательно прочел протокол, ибо знал, что были следователи, которые искажали показания подследственного в свою пользу, чтобы подтвердить версию следствия, и позже делали приписки в протокол. Увидев, что теперь мой мучитель не оставил места для приписок и все мои ответы были записаны точно, я поставил свою подпись под каждой страницей протокола, а пустые места прочеркнул. В этот вечер я был в хорошем настроении, и даже деньги мне удалось получить до отбоя.
Это был последний допрос до смерти Сталина. В это время мы уже знали многие слабые стороны многогранного органа принуждения и использовали их. Со своей стороны, охрана лагеря не ограничивалась лишь выставлением караулов вокруг жилой и рабочей зон и прочими внешними мерами охраны заключенных. Она вербовала в среде осужденных на длительные сроки (20-25 лет) своих тайных осведомителей, обещая им разные поблажки, лучшие должности и хорошие характеристики, за что последние должны были сообщать о настроениях среди жителей лагеря и их намерениях: подготовке к побегу и пр. Видно, некоторые работали не за страх, а за совесть. Конечно, ничего не бывает тайным, что не стало бы явным. Так, некоторых из сотрудников охраны в нашей среде мы знали, не доверяли им. Но по- разному наши люди относились к подобным предателям. Большинство обычно в душе презирало их, внешне же не хотело выдавать свое истинное отношение к ним. Однако были и другие случаи.
Как-то вечером в Темир-Тау лагерь огласился ужасным, нечеловеческим криком. Это был крик испуганного зверя. Некий бригадир бежал из своего барака к вахте и отказался вернуться назад. Видимо, его разоблачили его бригадники из бывших головорезов- бандеровцев и угрожали ему за доносы ножом. Увидев последний, он бросился спасать свою жизнь на вахту под покров начальства. Примечательно, что ему дали пропуск и поселили за зоной. Это было уже во времена реформ Хрущева.
Правда, эти нововведения не проходили гладко. Был ряд экспериментов. Начальники при ослаблении режима не доверяли некоторым заключенным. Ведь появились зачеты за хорошую работу, условно-досрочное освобождение, пропуска (бесконвойники). Но управление лагеря пересмотрело все личные дела и для некоторых сделало исключение. Судя по делу и по поведению в тюрьме и лагере, оно отобрало ненадежных и собрало их в особорежимных лагерях. Эти люди, попав туда, решили, что надежда на облегчение и свободу погасла навсегда. Стали вести себя отчаянно, так что скоро пришлось ликвидировать это лагерное мероприятие. Их растасовали снова среди заключенных обычных лагерей. Попавшие назад некоторые литовцы позже поведали нам, что происходило в этих новых спецлагерях. Их население озлобилось, стало бить надзирателей, угрожать им ножами. Последние боялись за свою жизнь, стали сторониться заключенных, поодиночке в лагерь не ходили. Утром в воскресенье на поверку никто не вставал, надзиратель ходил сам по баракам и считал спящих, тихонько, стараясь их не потревожить. Стоило ему лишь споткнуться о что-либо и вызвать этим шум, все тапочки в секции летели в него. Иногда, например в праздники, на Пасху, сами зэки предупреждали надзор: «Уходите из зоны». Те удалялись. В столовой устраивался стол с крашенками, куличами и вином. Все собирались, невзирая на вероисповедание, за общим столом, хохлы пели свои пасхальные песнопения, устанавливали в помещении иконы! То есть люди отбились совсем от рук, а руководство надзора потеряло контроль внутри зоны. Вот и пришлось махнуть рукой и расформировать эту лагерную вольницу.
Несколько ранее был еще один эксперимент. Всех иностранцев собрали в один лагерь. Прежде им сменили номера. Дали новые, начинающиеся с букв ИН. В это число попали немцы, японцы, венгры, румыны, испанцы (из голубой дивизии), китайцы, корейцы и пр., а также бесподданные - бывшие нансенисты. Среди последних был эмигрант (т.е. сын эмигранта), некто Воропаев из Югославии. Его арестовали после освобождения в 1944 году за связь с белоэмигрантскими организациями. Были русские беженцы и из Чехословакии, бывшие пражане. Но особый
лагерь для иностранцев просуществовал недолго, опять этих заключенных разослали по общим лагпунктам. Фридрих Ф., осужденный по международному закону №4 к 20 годам каторжной тюрьмы, уверял, что он покинет лагерь самым последним после всех нас, что когда всех увезут отсюда, он еще будет подметать здесь двор. Он несколько ошибался. Впоследствии общая волна амнистий доставила и его на родину.
После отъезда моей семьи мне вскоре дали отпуск на две недели, я отправился в так называемые «Сочи». Это был особый барак для отдыхающих. Мы получали там и особое питание. И режим дня был свой, специальный. Это был новый, улучшенный вариант лагерного ОП. Здесь со мною отдыхали и эстонцы. Одному из них пришлось праздновать свой день рожденья. Друзья, пришедшие к нему в связи с этим торжеством, принесли с собой и пол-литра. Бутылка была распита в секции. Так как я там тоже в это время обретался, эстонцы старались угостить и меня. Так я впервые за 11 лет отведал и хмельного. Но никаких особых реминисценций оно не вызвало.
Вернувшись в строительную бригаду, продолжал свои обычные дороги на работу и обратно в лагерь на машинах под обычным сопровождением «малиновых». Строили мы тогда дома и промышленные здания для будущего металлургического завода Казметаллург- строй. Наступала осень 1955 года.
В одно из воскресений я отдыхал в секции после обеда. Кто-то прибежал и сказал, что объявлена амнистия, мол, это сообщили по радио. Изверившись во всяких слухах - они бродили по лагерю все 11 лет - я не обратил внимания. Но позже слухи распространились. Сильнее заговорили. Якобы начальник режима обещал вывесить на доску новый указ об амнистии.
Действительно, в понедельник вечером мы читали на доске в «Известиях» указ от 17 сентября. Он имел две части, внушал надежды, но были и пессимисты среди нас. Это бывшие юристы. Они говорили, что указ этот лишь вывеска, реклама. А за ним следуют секретные указания, по этим будут его и применять. Вскоре выяснилось, что прежде всего начальство будет пересматривать дела всех, подлежащих указу. Расстреливавших и убивавших советских граждан во время войны отпускать не будут. Комиссия заработала, но время тянулось. В один прекрасный день появился первый список
освобожденных, человек 7 или 10. Они освобождались от работы, ходили по лагерю, сдавали казенную одежду, прощались со знакомыми и друзьями и убывали за зону.
Через неделю новый список и новые прощания. Но время шло, а моя фамилия на доске не появлялась. Надежду влил некий Королев, один из офицеров лагерной обслуги. Встретив меня, он сказал: «У тебя ничего нет, скоро поедешь домой!» Но это был лишь разговор. Королев был пьяница, люто ненавидел украинцев-самостийников, но старался придобриться к заключенным, разговаривал с ними запросто, как с равными. Но наступили Октябрьские праздники, комиссия, по-видимому, прервала свою работу, вызовы к освобождению пока прекратились. После праздников снова появились списки, но небольшие. Лагерное начальство словно бы нехотя исполняло указ правительства. Ввиду сокращения лагерного контингента охране и обслуге, естественно, грозило сокращение. Они это понимали и на наши вопросы отвечали, что пойдут работать в народное хозяйство. Однако полезными деятелями мы их не считали. В массе своей это были малограмотные люди, бывшие военные, оставшиеся после войны на казенных харчах и не имевшие никакой специальности для гражданской службы. Но время не ждало. Лагеря сокращались, отпадала нужда и в «начальниках».
Вернувшись вечером 29 ноября домой, я услышал от своих товарищей, что вызван на освобождение. Убедился в этом на доске, где в числе прочих значилась и моя фамилия. Настроение поднялось. Вызвали к нарядчику. До какой станции надо брать железнодорожный билет? Эти сведения собирал Гехт - честный советский человек - ему еще приходилось оставаться за колючей проволокой. Я сказал, что еду до( станции Лудза Прибалтийской железной дороги. На следующий день остался дома, а бригада ушла на работу. Каптер снял с меня бушлат, зимнее белье. Оставил летнее обмундирование и одну телогрейку. Была зима, уже лежал снег. Мороз был вместе с ветром, но это больше не страшило. Я укладывал свои вещи в деревянный чемоданчик, их было немного. Получил заработанные деньги и на билет до станции Лудза.
Вечером опять ходил по баракам, прощался с товарищами, со знакомыми японцами. Они уже получали большие посылки из дома через Международный Красный Крест.
Утром 1 декабря наша маленькая группа через вахту вышла за зону. Рядом со мной находился Доминик, латгалец из Виляки. Он прошептал: «Вышли на свободу!» Надзиратель в последний раз подсчитал нашу группу, человек 12, и указал на здание неподалеку от зоны, пожелав нам больше никогда не возвращаться в лагерь.
В Москву мы въехали на Казанский вокзал. Сговорились с другими латышами. Наняли такси. Водитель спросил: «Из заключения едете? До Рижского вокзала с каждого по рублю!» И начал кружить по улицам, пользуясь нашим незнанием московской географии. На Рижском вокзале узнал, что ближайший поезд Москва - Резекне, годный для меня, идет вечером. Другие земляки остались ждать рижский поезд. Прокомпостировав билет, прошелся по городу с одним латышом из Усмы. В магазинах почти без очереди шла торговля. Мы купили колбасы и вернулись на вокзал. «Вот мы ходим по Москве, и ничего от этого не рушится!» - заметил мой спутник. Город нас не замечал. Было холодно. Жители спешили по своим делам.
свою молодость, всегда носил крестик. Сидел он за убийство учительницы, которое было квалифицировано как политическое. Он с радостью ловил каждое слово о вере и о Христе. Еще приходил на нашу беседу старик Константин из единоличников- «тихоновцев» и другой ему подобный с Урала.
Доставая из библиотеки книги, я читал историю русской литературы Гудзия, в хрестоматии были отрывки из житий. Выбор книг был ограничен, надо было довольствоваться тем, что было доступно. Вот эти жития я и читал моему «малому стаду». Происходило это по воскресеньям к вечеру, когда, отдохнув, мы занимались каждый своими делами. Приблизительно в это же время собирались и баптисты, иеговисты. Последние были особенно упорны в своих странных религиозных убеждениях, веря, что конец мира уже наступил и надо достойно вступить в него. Среди них было много малограмотных молдаван и западных украинцев. Адвентистам в лагере приходилось туго, за невыход на работу в субботу их сажали в карцер, но они предпочитали сидеть в карцере в субботу, чем работать. И в конце концов начальство махало на них рукой и они использовались в воскресенье на разных работах внутри зоны. Но «субботников» были единицы. Баптисты пытались вербовать приверженцев среди других верующих людей, возникали споры, проповедники сыпали цитатами из Св. Писания, у некоторых из них были Библии или отрывки из нее, написанные рукой.
В общем, жизнь религиозная в лагере имела те же черты, что и на воле. Но была одна особенность здесь - на нее обратил внимание Вл. Мельников - все открыто молились. Утром, стоя у своих нар, многие читали молитвы, носили крестики, медальоны, вечером тоже самое повторялось. Мельников говорил, что на воле это незаметно, а здесь все молятся. Конечно, были и безразличные люди, бывшие учителя, партийные и пр., которые были не столько антирелигиозно настроены, сколько просто не привыкли иметь какие-либо религиозные воззрения и как-то их проявлять. Но этих было мало, единицы. В лагере масса, несмотря на ее пестрый состав, была религиозна. Ей было нечего терять и не надо было ни к чему приспосабливаться - она открыто исповедовала свои религиозные взгляды.
Охрана наша сменилась. Солдаты внутренних войск, отбыв свой срок, демобилизовались. Им на смену прибыли новички, и как мы в этом скоро убедились, наши земляки-латыши. Они были призваны на срочную службу, приняты в комсомол и направлены в части внутренних войск МВД, в том числе и в конвойные полки. Форму они носили старую, но их отношение к заключенным переменилось, не было придирок, окриков по дороге. Они исполняли долг службы молча, формально.
Однажды ночью некий латыш из наших соузников вышел ночью из барака по своим делам. Вдруг с вышки его окликает часовой на родном языке: «Нет ли у вас в лагере Круминя Яниса?» Спрошенный отвечает: «Был, да его куда-то этапировали! А почему он тебя интересует?» - «Да он мне дядей приходится», - сказал охранник кратко и скорбно. Наутро латыш поделился ночным разговором со своими земляками.
Обычно в тех условиях земляки быстро сходились, их объединяла общая родина и прошлое. Они громко разговаривали на своем родном языке и этим привлекали внимание даже конвойных, а западные украинцы и среднеазиаты («черные», как их звали) не понимали этого языка. Было характерно, что прибалтийские народности для западников - украинцев - составляли в их представлении как бы один народ. Часто они, говоря о ком-нибудь из Прибалтики, замечали: «Ведь он эстонец!», хотя упомянутый был чистокровным литовцем. Также и нам трудно было различать разные кавказские народности, их было очень много, и они были также хорошо представлены в лагере. Но их объединяла часто религия - ислам. И они поддерживали друг друга, хотя и были разной национальности. Они отмечали в какой-то мере свои религиозные праздники, обряды, танцевали лезгинку и т. д. И на это начальство не обращало особого внимания. Ибо оно состояло преимущественно из русских, и эти не различали, где кончается народное и начинается религиозное, и наоборот. По отношению к православным начальники вели себя иным образом. Кому-то пришла мысль перед Пасхой просить разрешения у начальства отметить этот великий для христианина праздник. Момент был выбран неудачно. Вся группа начальников стояла в лагере, когда к ним обратился один украинец со своеобразной просьбой. Согласия не последовало. Один из офицеров режима заметил: «Еще какую-то Пасху праздновать хотят», - желая этим показать, что праздник этот для всех стал анахронизмом, забытым давно.
Но Пасха все-таки отмечалась. В некоторых секциях устраивался общий стол - разговенье, на нем появлялись и яйца, даже крашеные, добытые на объектах через вольняжек. Накануне Рождества в некоторых бараках украинцы тоже собирались на «голодную вечерю», как когда-то они делали это дома. К столу приглашали и других верующих православных, своих товарищей. Был и я один раз участником такого традиционного торжества вместе с некоторыми «тихонов- цами». На столе было даже сено, а вся трапеза была постной, как и полагалось по стародавнему благочестивому обычаю.
Как я уже говорил, дружили между собой и магометане. Они навещали друг друга, в дни своих праздников не работали, и никто не заставил бы их это сделать. Они выходили на рабочий объект, но там освобождались от своих рабочих обязанностей. Это делалось с согласия их товарищей-однобригадников. В свою очередь, и христиане таким же образом отмечали свои праздники. В эти дни они были в рабочей зоне, но либо отдыхали, либо занимались своими делами.
В день западного Рождества 25 декабря произошел исключительный случай. Некий латыш Зебергс, родом из Ринды Вентспилсского района, обычно находился в своей мастерской на одном из объектов. Вдруг дверь открылась и появился один из воинов-конвоиров, который заговорил на его родном языке. Последний сказал, что хочет отметить праздник со своими земляками, которых он приметил раньше в среде заключенных, и вытащил из кармана пол-литра. Сложность ситуации была в том, что в рабочей зоне обычно находился и надзиратель, который должен был следить за поведением заключенных на месте работы. Зебергсу пришлось принять меры безопасности, позвав еще одного земляка. Бутылка была распита в честь праздника. Конвойный рассказал, что был призван в армию и попал в часть внутренних войск, его срочно приняли в комсомол, и он без большого удовольствия охранял лагерь и находившихся в нем в числе прочих и своих земляков-латышей.
Но случалось, что на объектах пили не только в праздники. Деньги были, на производство заезжали машины с вольными водителями. Последние умудрялись провозить сороковки через вахту, где машину осматривал конвой.
Когда я работал в каменном карьере у камнедробилки, в слесарную зашли три наших человека, чтобы потихоньку распить бутылку. Я в это время там находился, но, не желая участвовать, двинулся к двери и открыл ее, чтобы выйти. Вижу, навстречу идет надзиратель. Я обернулся к ребятам и дал команду: «Внимание!» Это была обычная команда дневального при входе начальства в барак. Надзиратель остался ею недоволен. Он сразу обратился к нашим ребятам: «Давайте бутылку!». Очевидно, намерение их стало ему известно. Те ответили: «Нет у нас, обыскивайте». - «Ну ладно, - махнул рукой надзиратель, - пейте, да что б все было тихо!» Зэки тогда спохватились: «Ну и Вы с нами выпейте!» Надзиратель отказался сначала, но потом пригубил бутылку. «Ты, очкатый, молчи», - бросил он в мою сторону.
С тех пор у меня появился блат при обыске при входе в жилую зону. Обычно, вернувшись с работы, мы были встречаемы группой надзирателей, производивших «шмон» работяг. Для этого последние распахивали телогрейки и подходили к одному из надзирателей для обыска под одеждой.
На объектах легко можно было приобрести через вольных сахар, который тогда почему-то в лагере не продавали. По просьбе не выходивших за зону товарищей мы приносили песок с работы для них. Однако вдруг, по какой-то неизвестной для нас причине, надзиратели в зоне стали отбирать сахар, принесенный из-за зоны.
Надо было учиться прятать его похитрее - либо в обуви, либо в рукавицах, пощупать которые не догадывались шмоналыцики. Я же с сахаром, принесенным из-за зоны, шел на проверку к знакомому по выпивке в слесарке надзирателю, и он только формально хлопал меня по одежде, и я проходил благополучно со своей покупкой.
На каменном карьере я проработал довольно долго. Стена в десятиэтажный дом забуривалась, потом после нашей смены приходили вольные, взрывали ее. А мы на следующий день грузили валуны на вагонетки и отвозили их к камнедробилке для получения щебенки разных сортов. Большие валуны надо было бить кувалдой для размельчения. Осколки летели во все стороны. Масок не было. Страдали лица и глаза. У меня несколько раз осколком разбивало стекла очков. Но глаза, слава Богу, не пострадали. Объект считался тяжелым. Туда направляли провинившихся «придурков» из жилой зоны. Один художник в первый же день штрафной работы лишился своего зрачка.
К зиме я пристроился топить печь в слесарке при камнедробилке. Там слесарем работал дядя Коля Корнышев по прозвищу «москвич». Он был родом из Псково-Печерского района, но во времена Эстонской Республики перебрался в Таллинн, где стал торговцем. Мы в какой-то мере с ним поладили, так что зимний холод на каменном карьере для меня скрашивало тепло слесарки, о поддержании которого я сам заботился.
С этим объектом для меня связаны еще некоторые воспоминания. Работая на нем, мы узнали, что снят и расстрелян всесильный Берия. Эту новость привезли нам шоферы-вольняжки. Наступал конец и спецлагерям. Жизнь заключенных все более и более облегчалась. А на
что они были иногда способны в защите своих куцых прав, показал один случай на карьере. После отбоя рабочие собрались к вахте, где конвой должен был пересчитать их и вести «домой» в жилую зону. Однако мы заметили, что начальник конвоя, какой-то сержант, не спешит это делать, на вахте раздается девичий визг и писк, а нас он этим систематически задерживает. Однажды, собравшись у вахты после работы, мы, слыша опять в который раз писк и визг, решили отомстить нашему мучителю, и разошлись по своим рабочим местам, где и прилегли. Натешившись с девчонками, сержант вышел в зону: «Стройтесь!». Но никто не реагировал. Он обратился к старшему объекта - была такая должность среди заключенных: «Почему не строятся?». - Тот отвечал: «Я не могу их заставить». Прождав тщетно, сержант сообщил по телефону в лагерную комендатуру. Примчался начальник режима: «Почему не подчиняетесь?» Вкратце ему все объяснили и построились. Смотрим, катит на своей паре и Мирошниченко. Солнце уже садится. Подходят машины с дополнительным конвоем. Бунт! Но мы спокойно шествуем в лагерь. Позже, после разбора этого ЧП, слышим, что сержант угодил на гауптвахту, а его преемники стали относиться к нам с большим вниманием и больше не задерживали после нелегкой 10-часовой работы.
Шел март 1953 года. Как-то я зашел в лагерную уборную. Находившийся там в это время Скоробогатов, пользуясь отсутствием других людей, полушепотом сообщил: «Сталин серьезно болен!». Этот Скоробогатов попал к нам по особому указу, каравшему совершивших растрату в особо крупных размерах, дело его было групповое. Он был здесь один из этой группы и нес крест жертвы финансовых махинаций. Он не считал себя, подобно Гехту, жертвой недоразумения и верным советским человеком, помещенным в заключение среди врагов родины, но в глубине души понимал, что все, находящиеся в подобных условиях за колючей проволокой, являются жертвой судьбы, которая может изменить свое лицо.
Слухи прошли о болезни вождя, но они были кратковременны и отрывочны. Вскоре как-то, в том же марте месяце, наша бригада возвращалась из-за зоны «домой». И здесь, подходя к лагерю, мы увидели необычное - флаг над управлением был приспущен на полумачту. Все стало ясно. Объяснений никто не спрашивал. Шедший в следующем ряду за мною дядя Коля из Костыгов-Островского района Псковской области театральным шепотом сказал на своем скобарском наречии: «Задубенел, змей!», - в его голосе звучало злорадство. Он был во время оккупации то ли старостой, то ли экашником-полицаем, но «винтовоцка» у него была тогда, как он сам говорил, а он никого пальцем не тронул. А срок со временем ему дали
наравне с теми, кто осуществлял массовые убийства советских граждан, - 20 лет каторги, когда стригли всех из зоны оккупации под одну и ту же машинку. Чувство справедливости было грубо поругано. Его реакция на кончину великого вождя была характерна для многих изолированных. В лагере траурное известие подтвердилось. Прибыл Мирошниченко, выстроил всех лагерников. Раздалась необычная команда: «Внимание, шапки долой!». Каторжане обнажили головы. Перед строем было зачитано официальное извещение ЦК о кончине Сталина. Наш народ безмолвствовал, но надежды его на освобождение в связи с переменой росли. Однако и здесь еще надо было потерпеть года два-три.
Какие-то предчувствия побуждали заключенных писать жалобы в разные инстанции. Десятая часть их со временем удовлетворялась, прокуратура возбуждала протест по делу, оно пересматривалось, снижались сроки, кого-то отпускали. Это редкое событие вызывало большие разговоры среди лагерников и еще большие надежды и мечты о справедливом конце наших злоключений. Среди нас были и некоторые юристы, они по просьбам товарищей составляли жалобы и петиции. И если один процент достигал цели и человека извещали о снижении его крокодильего срока, это возбуждало новые надежды в массе заключенных. Пессимисты теперь молчали. А бумаги писались и отправлялись по инстанциям. А вскоре пал Берия. Здесь даже вольняжки, а среди них немало спецпереселенцев (тоже в известной мере репрессированных), были ошарашены. Всесильный царедворец, кандидат на должность вождя, властелин судеб и репрессий масс, был представлен в качестве шпиона иностранных государств и понес наказание, которому он подверг тысячи людей. Его войско - целая армия внутренних войск со всем ее современным оружием вплоть до танков и самолетов - не спасло своего главу и повелителя. Omnia mutantur... Наступала оттепель, медленно, но BCVHO. Пошли указы и разные директивы, которые открыли двери лагерной вахты пока для некоторых. Были среди нас заключенные, совершившие свое «преступление» до совершеннолетия. Им, невзирая на это обстоятельство, щедро раздавали сроки, до 25 лет включительно. Теперь ранней весной потепления после смерти диктатора бывшие малолетки были выпущены. Я прощался со своим молодым приятелем Петро Бойчуком. Его, мальчишку, когда-то во время войны спросили чужие дядьки, появившиеся в селе: «Где живет Хома Сидорук?». Хлопец, ничтоже сумняшеся, указал на хату Сидорука. Откуда ему было знать, что Сидорук в 30-х годах числился левым, а в 39-м году, после воссоединения с Восточной Украиной, стал советским активистом; и что дядьки времен оккупации были полицаями, приехавшими в их
село для ареста бывшего активиста; и что в результате этого дядя Хома был замучен на немецкой каторге? После освобождения его семья и уцелевшие товарищи возбудили дело о его гибели. При расследовании подробностей ареста Сидорука выяснилось, что его местонахождение указал односельчанин Петро Бойчук. А когда взяли парня, то нашлись еще его грехи (бывал на собраниях ОУН’овцев). И вот суд, не приняв во внимание несовершеннолетия Бойчука, а во время злополучного взятия под немецкую стражу Сидорука ему было
14 лет, определил Петру обычную меру наказания за измену Родине -
15 лет каторжных работ. А во время следствия он подвергался обычной пытке в карцере за отрицание своей вины, предъявленной ему следствием. Его держали стоя несколько суток, ноги Петро стали пухлыми, как чурбаны. Так он мне рассказывал на нарах. Не знаю, но чем-то он мне понравился. Я угощал его из своих посылок, а в них бывала и махорка (он курил) - значит, проявил по отношению к нему какую-то благотворительность. А это связывает, недаром Л. Толстой писал, что мы любим тех, кому сделали что-то доброе. Сначала Бойчук повел себя по отношению ко мне не лучшим образом. Я доверял ему свою посылку. Мне кто-то сказал, что Петро торговал моей махоркой на лагерном толчке. Это оказалось правдой. Я поговорил с ним по душам, и он мне дал страшный тюремный обет: если еще раз случится что-нибудь подобное, то «можете меня зарезать», - сказал он. После этого Петро остался моим другом до самого его освобождения. Уехал он в Республику Коми, куда из-за его дела была выслана его родня. В лагере он получил прозвище «зять Тайлова» из-за разницы наших возрастов.
Второй указ об амнистии следовал для тех, кто получил срок за «побег» с места высылки. Им тоже щедро раздавали 25-летние бериевские сроки наказания. Представителем этой прослойки заключенных для меня был некий чеченец с высшим образованием, хорошо владевший русским языком. Это был открытый, прямой парень. Из его уст услышали мы рассказ о высылке чеченцев и ингушей из их родных мест и жуткие подробности этой трагедии народа. Отказавшихся уезжать из горной страны пристреливали на месте. На новом месте поселения в Средней Азии на берегу Аральского моря горцам все было чуждым - пустыня, климат и озеро. В период адаптации некоторые чеченцы погибли. Их косили болезни, нужда, недостатки. Брат Юсупа (так звали нашего чеченца), умирая, в жару в полубессознательном состоянии просил воды из их родной горной реки для утоления жажды, но семья не могла выполнить этой его предсмертной просьбы. Юсуп для устройства переехал в другой район той же Чикментской области. За это его постигла кара. Его поступок
квалифицировали как побег с места поселения. Он расстался с нами вскоре после конца сталинской эпохи, вернувшись пока к неласковому Аралу.
Потом пришла очередь попавших в заключение по делам финансовых махинаций. Опять лагерное начальство должно было освободить некоторых из своих подопечных: Карапетяна, Скоробо- гатова и им подобных узников. Шла весна эры Хрущева. Мы были в предчувствии освобождения. Слышавшие рассказывали, как конвойные при смене караула говорят другие слова: «Принимаю пост по охране временно изолированных граждан...». По этому поводу пошла шутка: что ж, и 25 лет - тоже временная изоляция!
В 1954 году было объявлено, что при хорошем поведении заключенным будет разрешено свидание с семьей. Для этого при вахте устроили род гостиницы в 2-3 комнаты, где во время визита зэк мог несколько дней пожить со своей семьей. Но приехавших было немного. Дальность пути, дороговизна его для большинства жен и матерей была непреодолимым препятствием. Раньше всех своих близких увидели узбеки, чеченцы и сибиряки. Позже появились родные и из более дальних мест.
Не обошлось и здесь без анекдотических случаев. Был у нас прославленный бригадир Герагосов из крещеных адыгейцев - его русские звали Николаем Ивановичем, но было у него и свое адыгейское имя. Некоторое время, еще в Спасске, я был членом его бригады. Авторитет его базировался на животной внешности и его спайке с другими земляками. Его адъютантом был всегда его земляк
- Саид. Герагосов, попав в плен к немцам, стал каким-то там власовцем или легионером и после войны очутился в английской зоне оккупации, а англичане, верные своему союзническому долгу, выдали его наряду с другими советской родине. После отправки в Кузбасс суд определил ему за измену каторжный срок.
Через некоторое время к нему приехала жена, и он пожил с ней в гостинице. Но прошло время, и опять приехала жена - старая измученная женщина, и лагерное руководство вынуждено было допустить и ее на свидание с мужем, так как она была Герагосова - его довоенная жена. А приехавшая первой тоже носила его фамилию, но с ней он сочетался на оккупированной территории, попал в английскую зону и вернулся в Советский Союз через кузбасские шахты.
Была еще одна новая радость в жизни лагерников, они могли приобретать или получать фотоаппараты, заниматься фотоделом в жилой зоне и делать фотоснимки, отсылать их родным.
Потом, в дальнейшем, появились пересуды в лагере: после отбытия двух третей срока наказания при хорошем поведении могли условно
досрочно освобождать. Сессия проходила в зоне, на открытом суде. Кто-то, кого выдвинуло начальство, был таким путем освобожден. Помнится один курьезный случай, происшедший у нас в лагере на сессии подобного рода. Среди прочих десяти хороших работяг, представленных лагерным начальством, был один малограмотный хохол-западник. Обычно кандидаты на досрочное освобождение соглашались со всеми взглядами суда, открыто каялись перед судом и присутствующими здесь заключенными, для которых такой способ освобождения должен был быть стимулом для честного труда и поведения, а значит, воспитательной мерой. И вот, когда представленного простеца-западника спросили, признает ли он, что участвовал в убийстве советских граждан, он простодушно пояснил: «То те ж жиды були». К его несчастью, председатель сессии тоже был упомянутой национальности, и дело о досрочно условном освобождении не было решено из-за недостаточной сознательности представленного. Таким образом, простодушный хохол остался доисправляться и довоспитываться за колючей проволокой.
Целым бригадам выдавали пропуска, на работу они ездили без конвоя, только с надзирателем, а в обеденный перерыв могли покидать объект с целью посещения магазинов и столовых города. Один латыш-фальшивомонетчик, вошедший в доверие к начальникам, тоже получил пропуск. Он связался через волю со своими единомышленниками, которым он был нужен как художник, и они помогли ему в побеге. Он сел на поезд в Темир-Тау во время обеденного перерыва, а потом на самолет в Караганде и таким образом прибыл в Латвию, где законспирировался и занялся прежним делом, по которому погорел через несколько лет.
Побег его, совершенный 25 июня 1955 года, не повлиял на изменение режима в сторону строгостей и ограничений.
В эти дни ко мне прибыла семья, и вечера я проводил с ней в гостинице, как и все счастливцы такого рода. Конечно, были удачники, которые ко времени посещения родными уходили в отпуск, т. е. освобождались от работ на 2 недели и помещались в особую секцию для отдыха на этот срок. Это был новый вариант старого ОП.
Но главное, почти через 11 лет, я снова свиделся с женой и дочерью. Был вечер Лиго, т. е. 23 июня. Латыши собрались в кружок на крыльце одного из бараков. У некоторых в руках были музыкальные инструменты и они наигрывали свои праздничные мелодии. В это время в секцию, где помещалась моя бригада, вошел дневальный комендатуры по кличке «Квазимодо» за его безобразный вид и прогнусавил бригадиру: «Василевский! Есть у тебя такой Т.? Пусть быстро идет на вахту, к нему жена приехала!» Я кинулся туда,
раздался звон отбоя, было уже, видимо, 10 часов, но все пошло по- новому. Надзиратель позволил остаться с приехавшими в гостинице, где было еще несколько семей, прибывших для посещения своих родных. Для меня это было эпохальным событием. Латыши тоже чувствовали себя участниками праздника, ибо с их родины в наш лагерь приехала первая жена.
В это время я сдружился с одним латгальцем из Виляки, неким Домиником Б. Он был странным малым, но простым и открытым. Каждый раз, вернувшись с работы, он садился писать свои стихи, для которых у него была целая тетрадь приготовлена, и только потом он шел обедать и приступал к своим прочим «домашним» делам. Мы жили рядом на соседних нарах, а ели из одной миски, и все наши продукты делили пополам. Узнав, что прибыла моя семья, он уступил мне свой матрац, так как в так называемой гостинице было очень все примитивно и неудобно. Доминик служил в пограничной охране во время войны, потом был мобилизован немцами на фронт. Срок его не смущал, он чувствовал, видимо, что отбывать его до конца не придется. Еще один человек помог мне во время приезда семьи. Это был еврей с высшим образованием, когда-то ранее учившийся в ешиботе. Он на общих работах не находился, в рабочей зоне был учетчиком или техником. Его жена навестила годом раньше. Он имел опыт приема гостей. Было еще одно деликатное дело, советом по которому я у него и воспользовался.
Как я говорил, в лагере действовали сектанты, они вели себя агрессивно по отношению к православным, засыпая их цитатами из Библии и произвольно толкуя их. Наши верующие обратились ко мне, прося как-нибудь раздобыть эту Книгу, чтобы можно было самим проверить высказывания баптисток. Я написал домой. Пришла бандероль с Библией. Цензор вызвал меня, показал полученное и заявил, что в месте заключения употребление (чтение) этой книги запрещено. «Мы отправим ее назад или по адресу, который Вы укажете». И бандероль была возвращена. Я поделился своей неудачей с упомянутым Львом Михайловичем. Он сказал, что все это можно устроить при приезде семьи. У него уже был подобный опыт. Евреи, находившиеся в лагере из-за желания выехать в Израиль, просили через его жену снабдить их Торой. Она приехала, оставила Тору в камере хранения вокзала, направилась в лагерь, там обыскали вещи, привезенные ею мужу. На следующий день она поехала в город как бы за продуктами, выбрала оставленное в камере хранения и положила Тору на дно сумки, а поверх набрала продуктов. При возвращении в гостиницу конвойный взглянул в сумку: «А, продукты... Можете идти!» Таким образом священный свиток попал к заключен
ным иудеям. Лев Михайлович посоветовал мне организовать доставку Библии подобным же путем. Это удалось сделать, так как часть писем мы посылали через вольняжек и бесконвойных, которые бросали их в почтовые ящики в городе, и они таким образом избегали лагерной цензуры. Так карманная Библия попала ко мне, а через меня и к другим верующим. Конвойные тогда были латыши, они к приезжим с их родины относились без придирок. Моих родственников пускали даже в зону, когда вечером нам показывали кинокартины. И сидели они среди заключенных, латыши с готовностью уступали им лучшие места на зрительских скамьях. Кино демонстрировалось на открытом воздухе. Шла картина «Бродяга» индийского производства. «Бродяга я, никто нигде не ждет меня!» Но я никак не мог разделить это чувство - дома меня ждали, и ждали уже почти 11 лет.
Один мой приятель из числа украинцев-западников преподнес даже подарок для дочери - материал на платье, приобретенный им на заработанные в лагере гроши. Его в молодом возрасте забросило жестокой судьбой из Полесья сначала в бандеровский отряд украинских националистов, затем в плен крепких тюремных стен и двойной колючей проволоки. Он с некоторым своеобразным уважением относился к представителю духовного сана, ибо его родная семья, видимо, не гнушалась Церкви, ее обрядов и служб. Имя его, к сожалению, стерла безжалостная память.
Их было много, этих простецов с запада Украины, прельстившихся мечтой о самостийной державе от Карпат и до Кавказа, державших в своих руках автоматы и жестоко расправлявшихся со всеми, кто препятствовал их «незалежности»: русскими, немцами, поляками, евреями. Большей частью малограмотные крестьянские дети, вовлеченные в вихрь войны, убийств и крови.
Во время приезда семьи я работал на шлакоблочном заводе КПП, куда вела прямая дорога из лагеря, зимой ярко освещенная светильниками. Говорили, что эта осветительная линия сооружена на деньги, заработанные лагерниками. На КПП было несколько цехов и маленьких заводов: деревообделочный, пилорама и шлакоблочный. На последнем работа была тяжелой и вредной. Мы имели дело с пушёнкой, шлаком и цементом. Все это прибывало на комбинат в горячем виде, и все это надо было разгружать. Цемент обжигал ноги, но вагон надо было освободить. Пушёнка (остатки гашеной извести) залепляла уши и нос, но вагон надо было разгружать лишь силою рук заключенных, шлак прибывал на открытых платформах, но сами они тоже не разгружались. Техники никакой. По этой причине нам, работавшим на шлакоблочном, полагались высокие кирзовые сапоги. Но получить
их у каптера было не совсем просто. Я добился этого через санчасть и щеголял потом до конца в этих простых рабочих кирзовых сапогах.
Во вторую смену на комбинате работали вольняжки, среди них молодые девушки, возможно, вербованные. Некоторые ребята сумели оставлять им записки и получать ответы. Не всегда благоприятные. Более отчаянные из этих девиц оставались после своей смены и в укрытиях ожидали прихода заключенных. Конвой оцеплял зону, входили лагерники, и эти девы должны были провести целых 9 часов, таясь среди заключенных и прячась от надзирателей и конвоя. Что влекло их в оцепленную зону - жажда приключений или желание заработка у изголодавшихся по женской ласке работяг из лагеря? Но случаи поимки женщин в рабочей зоне были. Надзиратель уводил их на вахту, но, очевидно, этот поступок серьезно не карался.
Когда я работал в зимнее время на КПП, меня брал в контору некий прораб из нашей же братии. Он задался целью усовершенствовать пилораму. Его рацпредложение должен был иллюстрировать чертеж. Этим чертежником или рисовальщиком был избран я. Поэтому всю смену просиживал в теплой конторе, в то время как ребята трудились на свежем воздухе, на морозе. Это имело неприятные для меня последствия. Выйдя после отбоя к вахте, мы подолгу простаивали на морозном ветру. И вот оказалось, что организм мой, пригревшийся в конторском тепле, не мог сразу приспособиться к холоду, и пару раз я отмораживал себе щеки, но это было замечено либо мной самим, либо товарищами и особо тяжелых последствий не имело, так как я схватился тереть отмороженные места снегом до крови, и страдала только кожа, после сходившая как после легкого ожога.
Говорили, что прораб этот в свое время был у Власова офицером танковых частей. Рацпредложение его не имело успеха по техническим причинам.
Одно время я состоял в бригаде, разгружавшей круглый лес. Последний прибывал в зону КПП в разное время, и требовалось быстро освободить железнодорожные вагоны. Эта бригада не имела покоя, но, правда, отгул ей давали, но иногда и в воскресенье приходилось идти разгружать. Люди шли нехотя, подчиняясь тюремной дисциплине. И работали также нехотя и неосторожно. Это давало повышенную аварийность. Потом приходилось отправлять «домой» раненых и искалеченных. Тогда я узнал, что есть дерево тяжелее березы - лиственница. Все деревья разгружались вручную через борт высокого товарного вагона. Редко напоследок помогала лебедка, поднимая особенно тяжелые бревна. Однажды от нее пострадал один наш соузник. Он не успел выскочить из вагона, когда
была включена лебедка, и бревно в вагоне разбило спину несчастного и поломало ему обе ноги. Это дало работы хирургу в лагере. Он сшивал мочеточники и складывал поломанные кости. Парень выжил, выздоровел и даже восстановил работоспособность.
Этим хирургом был латыш из Руйены, Арнолд Я. Он когда-то лечил у себя дома «лесных братьев». Теперь оказывал помощь своим братьям по несчастью. У него лечился (и тоже с благополучным исходом) Артур Радвил, когда у него при обвале ямы были сломаны обе ноги, и многие другие.
Когда меня в Темир-Тау навестила семья, Арнолд Я. попросил мою жену зайти в Риге к его супруге, передать ей его письмо и рассказать об условиях, в которых содержится ее муж. Врачи, конечно, пользовались некоторыми привилегиями в смысле питания в лагере всегда, а в 1955 году, перед концом нашей лагерной эпопеи, тем более. Арнолд выглядел неплохо, хотя был совершенно сед. Просьба его была выполнена. В этом городе Темир-Тау я познакомился с одним своим свойственником, если бы не заключение, я, возможно, никогда его бы не повстречал. Однажды в лагерь прибыл этап, в нем было несколько латышей. Я познакомился с ними, но из знакомых мест никого не обнаружил. Только позже я случайно услышал от новоприбывших, что среди них находится некто Квасов. Я разыскал его и спросил, не родственник ли он моему шурину. Сазон Кондратьевич сказал, что он его двоюродный брат. Позже оказалось, что это было неточно, но С.К. действительно происходил из рода вилянских староверов-беспоповцев поморского согласия, что и мой шурин. Он купил себе землю в Бирзгальской волости, поэтому представился мне как житель этой незнакомой мне местности Резекненского района. Семья его была выслана в Сибирь, причем жена прижила там от председателя колхора ребенка. С. К. не знал, как к этому отнестись, но более склонялся к обвинению жены в измене. Дети, уже повзрослевшие, защищали мать. Позже он уехал все же к семье, окончив свой 10-летний срок, благоприобретенный за принадлежность к организации айзсаргов и работу во время немецкой оккупации.
В лагере он был прорабом-строителем благодаря своим навыкам к отхожему промыслу в молодости, а позже - поваром на лагерной кухне. Неоднократно угощал меня диетическим супом вместо обыкновенной баланды. И получал письма из-за этого же супа скорее всех. Цензором в то время был лейтенант, вечно голодный, говоривший, что у него рота детей, и поэтому насыщавшийся на кухне лагеря у С. К. Поэтому письма, поступавшие на его имя, цензуре не подвергались, а сразу доставлялись самим лейтенантом на лагерный пищеблок в утешение главному повару.
Какое-то время, покидая утром вахту лагеря, мы видели в зоне у пищеблока трех свиней, кормящихся остатками пищи заключенных.
Это была живность подполковника Мирошниченко, который не стеснялся кормить своих боровов отходами из лагерной кухни. По- видимому, разговоры дошли до ушей начальника, ибо уши были у него целы, не в пример одному глазу, и со временем свинки исчезли с лагерного горизонта.
В Темир-Тау было осуществлено еще одно мероприятие КВЧ. Среди прочих нововведений состоялось несколько читательских конференций, но большим успехом они не пользовались, так как 70 процентов лагерников не интересовались ни литературой, ни чтением. Малограмотные или совсем безграмотные западные украинцы, южане и прибалтийцы жили своей растительно-животной жизнью. Во главе этих лагерных культурных мероприятий стоял начальник культурно- воспитательной части, молодой очкастый старший лейтенант. Но так как они должны были носить характер самодеятельности, видимым руководителем стал учитель-заключенный, о котором уже упоминалось выше, - некто Федотов из Новосокольнического района. Он привлек и меня, помня о наших громких чтениях в Спасском в 96-м бараке. Но сами мы не могли выбирать тему для конференций. Сначала мы обсуждали произведения К.Федина «Первые радости» и «Необыкновенное лето». Затем нашей «самодеятельности» пришел конец, ибо начальник КВЧ указал сам на какое-то высокопатриотическое произведение, по какому должна была состояться читательская конференция. Это литературное произведение - роман - отличалось казенным патриотизмом, поэтому не вызвало у нас особых эмоций, и конференция, хоть и состоялась, носила сухой и чисто официальный характер.
В это время существовали уже лагерные советы, в которые вошли активисты из числа заключенных, угодные начальству. Это произошло путем выборов в лагерной столовой, во время которых начальники путем фальсификации числа голосов выбирали в председатели Совета актива нужное им лицо, и на все прочие должности зачислили необходимых им людей. Хотя эти махинации и были очевидны, мы - узники лагеря Темир-Тау были бессильны что- либо предпринять. В это время лагерные спортивные команды, организованные через Совет актива, уже вступали в борьбу с командами других лагерей, расположенных неподалеку. Конечно, туда и назад ездили они под конвоем на грузовых машинах.
Все менялось, амнистии следовали за амнистиями. Был разгар хрущевской оттепели.
А еще совсем недавно дули другие ветры, до самого конца сталинской эпохи.
Помнится, раз по возвращении с работы в день, когда бригадам выплачивали деньги, причитающиеся за работу в предыдущем месяце, я был вызван в кабину оперуполномоченного. Передо мной сидел не виданный ранее деятель, приступивший к допросу. Я был не в настроении помогать ему и закрепился в своем намерении, тем более, что речь пошла об одном из священников моего благочиния, находившемся, по-видимому, на свободе.
«Знаете ли Вы, - сказал мне следователь, - Горностаева Никандра Михайловича?» - «Нет, - отвечал я после предупреждения, что мне угрожают три года заключения за отказ от показаний или ложные показания, - не знаю такого». - «Как же Вы давали показания о нем во время следствия по Вашему делу?» Показаний о нем я не давал, но упомянул его в числе 10 священников, бывших в 1943-1944 гг. в округе благочиния, который был создан на территории 5 районов Псковской области, где я тогда 9 месяцев исполнял обязанности благочинного.
Перед окончанием моего дела я прочел заключение следователя: «По этому делу скомпрометированы и разыскиваются: протоиерей Янсон, рекомендовавший Т. в качестве члена Миссии...». Далее следовал список всех священников благочиния, о которых я упомянул при даче своих показаний. Но мне было известно, что никто из них не пострадал, кроме Бориса Стехновского, который был арестован еще ранее меня, сразу же по возвращении из эвакуации в Красное в июне 1944 года. В числе прочих батюшек, служивших в районах Опочецко- Новоржевских, был и о. Никандр Горностаев.
Маленький опыт заключенного подсказывал мне, что он еще на свободе, но, видимо, собирают сведения о нем, чтобы, по возможности, иметь данные для придания его суду и в дальнейшем отправить его за колючую проволоку. Ибо фотоснимков его не было мне предъявлено. Я решил, что пусть пропадет моя крохотная зарплата, которую получают сегодня мои однобригадники, но старичок о. Никандр не должен страдать.
«Да, - говорю я, - был такой священник». - «Когда Вы с ним виделись?! - «Всего два раза: один раз проездом в Красном, второй раз в Велье». - «О чем Вы с ним говорили?» - «Уже прошло много лет с 1942 года и 1943 года, и я не могу вспомнить, о чем шел разговор!» - «Какие инструкции Вы ему давали как благочинный?» - «Специально для него не было у меня особых распоряжений, он
получал все циркуляры, какие я направлял по своему округу». - «Чем было вызвано ваше посещение его в Красном и в Велье?» - «В Красном я был у него случайно, проездом в Латвию к семье летом 1942 года, я заночевал у него как у своего сослужителя. А в Велье я устраивал его на квартиру, когда он был туда переведен!» - «О чем Вы тогда говорили?» - «Что ему надо обратиться к волостному старшине, а тот определит ему дом для житья. Я даже свел его в волостное правление и заручился обещанием старшины устроить о. Горностаева в смысле постоянного места обитания». - «А еще о чем?»
- «О чем могут говорить благочинный со священником? - о службах, архиерее, Миссии и прочем тому подобном». - «Что Вам известно о предательской деятельности Горностаева во время фашистской оккупации?» - «Ничего не слыхал об этом, не знаю ничего подобного». - «Почему Вы его защищаете?» - «Я не защищаю, действительно я по этому поводу ничего не знаю, никогда ничего не слыхал. Был он обыкновенным священником, служил на приходах и только, ничем не выделялся».
Пыхтел, пыхтел мой следователь и в конце концов заявил: «Ладно, подписывайте протокол допроса!» Тогда я ему сказал: «Разрешите прочитать, что Вы там написали». Я внимательно прочел протокол, ибо знал, что были следователи, которые искажали показания подследственного в свою пользу, чтобы подтвердить версию следствия, и позже делали приписки в протокол. Увидев, что теперь мой мучитель не оставил места для приписок и все мои ответы были записаны точно, я поставил свою подпись под каждой страницей протокола, а пустые места прочеркнул. В этот вечер я был в хорошем настроении, и даже деньги мне удалось получить до отбоя.
Это был последний допрос до смерти Сталина. В это время мы уже знали многие слабые стороны многогранного органа принуждения и использовали их. Со своей стороны, охрана лагеря не ограничивалась лишь выставлением караулов вокруг жилой и рабочей зон и прочими внешними мерами охраны заключенных. Она вербовала в среде осужденных на длительные сроки (20-25 лет) своих тайных осведомителей, обещая им разные поблажки, лучшие должности и хорошие характеристики, за что последние должны были сообщать о настроениях среди жителей лагеря и их намерениях: подготовке к побегу и пр. Видно, некоторые работали не за страх, а за совесть. Конечно, ничего не бывает тайным, что не стало бы явным. Так, некоторых из сотрудников охраны в нашей среде мы знали, не доверяли им. Но по- разному наши люди относились к подобным предателям. Большинство обычно в душе презирало их, внешне же не хотело выдавать свое истинное отношение к ним. Однако были и другие случаи.
Как-то вечером в Темир-Тау лагерь огласился ужасным, нечеловеческим криком. Это был крик испуганного зверя. Некий бригадир бежал из своего барака к вахте и отказался вернуться назад. Видимо, его разоблачили его бригадники из бывших головорезов- бандеровцев и угрожали ему за доносы ножом. Увидев последний, он бросился спасать свою жизнь на вахту под покров начальства. Примечательно, что ему дали пропуск и поселили за зоной. Это было уже во времена реформ Хрущева.
Правда, эти нововведения не проходили гладко. Был ряд экспериментов. Начальники при ослаблении режима не доверяли некоторым заключенным. Ведь появились зачеты за хорошую работу, условно-досрочное освобождение, пропуска (бесконвойники). Но управление лагеря пересмотрело все личные дела и для некоторых сделало исключение. Судя по делу и по поведению в тюрьме и лагере, оно отобрало ненадежных и собрало их в особорежимных лагерях. Эти люди, попав туда, решили, что надежда на облегчение и свободу погасла навсегда. Стали вести себя отчаянно, так что скоро пришлось ликвидировать это лагерное мероприятие. Их растасовали снова среди заключенных обычных лагерей. Попавшие назад некоторые литовцы позже поведали нам, что происходило в этих новых спецлагерях. Их население озлобилось, стало бить надзирателей, угрожать им ножами. Последние боялись за свою жизнь, стали сторониться заключенных, поодиночке в лагерь не ходили. Утром в воскресенье на поверку никто не вставал, надзиратель ходил сам по баракам и считал спящих, тихонько, стараясь их не потревожить. Стоило ему лишь споткнуться о что-либо и вызвать этим шум, все тапочки в секции летели в него. Иногда, например в праздники, на Пасху, сами зэки предупреждали надзор: «Уходите из зоны». Те удалялись. В столовой устраивался стол с крашенками, куличами и вином. Все собирались, невзирая на вероисповедание, за общим столом, хохлы пели свои пасхальные песнопения, устанавливали в помещении иконы! То есть люди отбились совсем от рук, а руководство надзора потеряло контроль внутри зоны. Вот и пришлось махнуть рукой и расформировать эту лагерную вольницу.
Несколько ранее был еще один эксперимент. Всех иностранцев собрали в один лагерь. Прежде им сменили номера. Дали новые, начинающиеся с букв ИН. В это число попали немцы, японцы, венгры, румыны, испанцы (из голубой дивизии), китайцы, корейцы и пр., а также бесподданные - бывшие нансенисты. Среди последних был эмигрант (т.е. сын эмигранта), некто Воропаев из Югославии. Его арестовали после освобождения в 1944 году за связь с белоэмигрантскими организациями. Были русские беженцы и из Чехословакии, бывшие пражане. Но особый
лагерь для иностранцев просуществовал недолго, опять этих заключенных разослали по общим лагпунктам. Фридрих Ф., осужденный по международному закону №4 к 20 годам каторжной тюрьмы, уверял, что он покинет лагерь самым последним после всех нас, что когда всех увезут отсюда, он еще будет подметать здесь двор. Он несколько ошибался. Впоследствии общая волна амнистий доставила и его на родину.
После отъезда моей семьи мне вскоре дали отпуск на две недели, я отправился в так называемые «Сочи». Это был особый барак для отдыхающих. Мы получали там и особое питание. И режим дня был свой, специальный. Это был новый, улучшенный вариант лагерного ОП. Здесь со мною отдыхали и эстонцы. Одному из них пришлось праздновать свой день рожденья. Друзья, пришедшие к нему в связи с этим торжеством, принесли с собой и пол-литра. Бутылка была распита в секции. Так как я там тоже в это время обретался, эстонцы старались угостить и меня. Так я впервые за 11 лет отведал и хмельного. Но никаких особых реминисценций оно не вызвало.
Вернувшись в строительную бригаду, продолжал свои обычные дороги на работу и обратно в лагерь на машинах под обычным сопровождением «малиновых». Строили мы тогда дома и промышленные здания для будущего металлургического завода Казметаллург- строй. Наступала осень 1955 года.
В одно из воскресений я отдыхал в секции после обеда. Кто-то прибежал и сказал, что объявлена амнистия, мол, это сообщили по радио. Изверившись во всяких слухах - они бродили по лагерю все 11 лет - я не обратил внимания. Но позже слухи распространились. Сильнее заговорили. Якобы начальник режима обещал вывесить на доску новый указ об амнистии.
Действительно, в понедельник вечером мы читали на доске в «Известиях» указ от 17 сентября. Он имел две части, внушал надежды, но были и пессимисты среди нас. Это бывшие юристы. Они говорили, что указ этот лишь вывеска, реклама. А за ним следуют секретные указания, по этим будут его и применять. Вскоре выяснилось, что прежде всего начальство будет пересматривать дела всех, подлежащих указу. Расстреливавших и убивавших советских граждан во время войны отпускать не будут. Комиссия заработала, но время тянулось. В один прекрасный день появился первый список
освобожденных, человек 7 или 10. Они освобождались от работы, ходили по лагерю, сдавали казенную одежду, прощались со знакомыми и друзьями и убывали за зону.
Через неделю новый список и новые прощания. Но время шло, а моя фамилия на доске не появлялась. Надежду влил некий Королев, один из офицеров лагерной обслуги. Встретив меня, он сказал: «У тебя ничего нет, скоро поедешь домой!» Но это был лишь разговор. Королев был пьяница, люто ненавидел украинцев-самостийников, но старался придобриться к заключенным, разговаривал с ними запросто, как с равными. Но наступили Октябрьские праздники, комиссия, по-видимому, прервала свою работу, вызовы к освобождению пока прекратились. После праздников снова появились списки, но небольшие. Лагерное начальство словно бы нехотя исполняло указ правительства. Ввиду сокращения лагерного контингента охране и обслуге, естественно, грозило сокращение. Они это понимали и на наши вопросы отвечали, что пойдут работать в народное хозяйство. Однако полезными деятелями мы их не считали. В массе своей это были малограмотные люди, бывшие военные, оставшиеся после войны на казенных харчах и не имевшие никакой специальности для гражданской службы. Но время не ждало. Лагеря сокращались, отпадала нужда и в «начальниках».
Вернувшись вечером 29 ноября домой, я услышал от своих товарищей, что вызван на освобождение. Убедился в этом на доске, где в числе прочих значилась и моя фамилия. Настроение поднялось. Вызвали к нарядчику. До какой станции надо брать железнодорожный билет? Эти сведения собирал Гехт - честный советский человек - ему еще приходилось оставаться за колючей проволокой. Я сказал, что еду до( станции Лудза Прибалтийской железной дороги. На следующий день остался дома, а бригада ушла на работу. Каптер снял с меня бушлат, зимнее белье. Оставил летнее обмундирование и одну телогрейку. Была зима, уже лежал снег. Мороз был вместе с ветром, но это больше не страшило. Я укладывал свои вещи в деревянный чемоданчик, их было немного. Получил заработанные деньги и на билет до станции Лудза.
Вечером опять ходил по баракам, прощался с товарищами, со знакомыми японцами. Они уже получали большие посылки из дома через Международный Красный Крест.
Утром 1 декабря наша маленькая группа через вахту вышла за зону. Рядом со мной находился Доминик, латгалец из Виляки. Он прошептал: «Вышли на свободу!» Надзиратель в последний раз подсчитал нашу группу, человек 12, и указал на здание неподалеку от зоны, пожелав нам больше никогда не возвращаться в лагерь.
В Москву мы въехали на Казанский вокзал. Сговорились с другими латышами. Наняли такси. Водитель спросил: «Из заключения едете? До Рижского вокзала с каждого по рублю!» И начал кружить по улицам, пользуясь нашим незнанием московской географии. На Рижском вокзале узнал, что ближайший поезд Москва - Резекне, годный для меня, идет вечером. Другие земляки остались ждать рижский поезд. Прокомпостировав билет, прошелся по городу с одним латышом из Усмы. В магазинах почти без очереди шла торговля. Мы купили колбасы и вернулись на вокзал. «Вот мы ходим по Москве, и ничего от этого не рушится!» - заметил мой спутник. Город нас не замечал. Было холодно. Жители спешили по своим делам.