Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П. Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Вера Бартошевская
Василий Барановский
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Ираида Бундина (Россия)
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Светлана Видякина
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Герич (США)
Андрей Германис
Александр Гильман
Андрей Голиков
Борис Голубев
Юрий Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Андрей Колесников (Россия)
Татьяна Колосова
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Сергей Николаев
Николай Никулин
Тамара Никифорова
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Константин Обозный
Григорий Островский
Ина Ошкая
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Вера Панченко
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
А. Преображенская, А. Одинцова
Анастасия Преображенская
Людмила Прибыльская
Артур Приедитис
Валентина Прудникова
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Яна Рубинчик
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина (Покровская)
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Павел Тюрин
Михаил Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
Алексей Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин
Фёдор Эрн
Александра Яковлева

Уникальная фотография

Татьяна Барышникова-Гиттер в Рижском русском театре

Татьяна Барышникова-Гиттер в Рижском русском театре

Молитва матери, или Горькие и сладкие плоды (воспоминания, стихи)

Владимир Мирский

Первая часть

Святитель Пантелеймон
Збруч
Горе моё
Обезьянка 
Мишка
Кризис
Проблески учения
Светлое Христово Воскресение
Приютская жизнь
Горькие и сладкие плоды
Гимназия
На волоске
На подступах к науке


Святитель Пантелеймон

Помню, давным-давно моя покойная уже мама неоднократно рассказывала мне чудную историю своего детства. Семья моей мамы, Нины Валериановны Бочковской, жила в Одессе. В конце прошлого века её отцу Валериану Бочковскому, т.е. моему деду, в Одессе на Дерибасовской улице принадлежал большой дом. Мой дед был человек религиозный и хлебосольный, юрист по образованию, видный адвокат, облегчивший участь не одного осуждённого.
В Светлое Христово Воскресение дед посещал городскую тюрьму, приносил пасху, кулич и пасхальные освящённые яички и христосовался с заключёнными.
В богатом доме адвоката часто собирались чиновники и нечиновные гости, слышались их молодые задорные голоса. В один из весенних дней, под вечер, когда гости собрались в гостиной и пили чай, Нина, тогда девочка лет 10, для чего-то побежала на кухню. Окно там было открыто настежь. Вдруг раздался душераздирающий вопль: Нина упала на пол - огромный чёрный кот бросился на девочку и исцарапал ей лицо и руки. Сбежались гости, стали её приводить в чувство и успокаивать. Вот с этого дня и начались у неё припадки эпилепсии или падучки.
Страшно было смотреть на девочку, когда она с грохотом падала на пол, бледная, как смерть, и каталась по полу с пеной у рта. Многие врачи предлагали свои услуги, даже иностранные специалисты старались ей помочь, но все их попытки были бесплодны: припадки падучей повторялись, начинаясь, порой, в самый неожиданный момент.
Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не старая кухарка в доме адвоката Бочковского, которая посещала церковь при Пантелеймоновском мужском монастыре, где жил старец-монах девяноста лет, о.Серафим. Вот кухарке и пришла мысль, что надо бы её любимицу Ниночку отвезти в монастырь, чтобы старец-инок помолился о ней.
Родителям девочки эта мысль пришлась по сердцу и они отправились в монастырь, прибежище больных, голодных и бездомных. В монастыре царил строгий устав, братия весь день трудилась и молилась. Съезжались сюда и богатые люди, оставлявшие игумену свои богатые дары. Особое внимание привлекала монастырская церковь - своими иконами в старинных окладах, с разноцветными лампадами перед образами, хором певчих-монахов и настоятелем храма - почтенным старцем, благолепно служившим в храме. Теплились свечи, мерцали лампады, тихо пел хор монахов.
Семья Бочковских разместилась в монастырской гостинице. Вставали на заре, одевались при свечах, шли на молитву в храм, потом в монастырскую трапезную. За длинным столом трапезовали монахи, послушники, а на самом краю стола - приезжие посетители. В это время в полной тишине один из братии читал по книге отрывки из житий святых.
Потом Ниночку сводили к старцу Серафиму, который благословлял девочку, кропил её святой водой и рассказывал ей о святом Пантелеймоне-целителе. На иконе он выглядел совсем юным, с дароносицей в руках. Отец Серафим рассказывал девочке о чудных целительных делах святого, о чудотворной силе собранных им трав, о чудесах, совершённых по его молитве, о его страданиях за веру Христову и о ранней мученической смерти.
Удивительно, что у девочки в монастыре ни разу не повторился припадок падучей. По совету старца Серафима адвокат и его жена горячо молились святому Пантелеймону, дабы по его представительству их болящая дочь исцелилась.
И вот однажды ночью ей приснился удивительный сон, будто идёт она по тёмному полю, едва переставляя ноги от усталости, не видя ни конца, ни края этому полю. Тут из-за тучи сверкнул край серебристого месяца и Нина, остановившись, увидела, что стоит у самого края тёмного страшного рва, через который был перекинут зыбкий мостик, а на той стороне рва она увидела юношу в светлой одежде с сияющим венчиком вокруг головы, с дароносицей в руке. “Дай мне руку, я переведу тебя на эту сторону!” - сказал юноша приветливо и ласково. Но она испугалась и ответила: “Нет, я не дам тебе руки!” “Ну, если не дашь мне руки, - спокойно возразил удивлённый юноша, - то и упадёшь вот в эту яму.” Тут Нина невольно подала ему руку и он перевёл её по шаткому мостку на другую сторону рва.
На следующее утро девочка рассказала старцу Серафиму о своём удивительном сне, и он с радостью сказал: “Деточка, по молитве святителя Пантелеймона и по вере твоих родителей Господь Бог помиловал тебя и исцелил от твоего недуга. Отныне ты никогда уже не будешь болеть падучей болезнью. Ведь юноша, которому ты подала руку, был святитель Пантелеймон. Это он перевёл тебя через пучину смерти к новой жизни.”
Я могу засвидетельствовать, что у моей мамы, Нины Валериановны, в течение долгих 50 лет, которые мы прожили вместе, я ни разу не видел ни одного припадка эпилепсии. Да, славны дела Твои, Господи!

Збруч

Это слово запомнилось мне по рассказам моей покойной мамы с самого раннего детства. Збруч - это название бурной, норовистой пограничной реки. Я в жизни никогда бы ничего о ней и не знал, если бы она не была тесно связана с моей семьёй.
В ходе гражданской войны и после революции 1917 годав советской России начался красный террор. Те, кто верил в очистительную силу революции, теперь убедились в её убийственном, безжалостном характере. Началось великое переселение народов. Из советской России мощным потоком хлынули беженцы, спасавшиеся от смерти. Это были интеллигенты, предприниматели, духовные лица, военные, - все те, кто не мог поверить в революцию, сулящую рай на земле для одних и “кровь, страдание и смерть” для других, как сказал Л.Н.Толстой.
Вот среди этих-то беженцев и оказались мои родители. Мой отец - капитан сапёрных войск, призванный в царскую армию, житель Виленской губернии, в первую мировую войну воевавший в Галиции, участвовал в Брусиловском прорыве, был ранен разрывной пулей в правое лёгкое, попал в немецкий плен, где вместе с другими офицерами голодал и подвергался всяческим унижениям. Затем в результате обмена пленными был освобождён, пошёл в польскую армию Пилсудского и был отправлен на лечение в Одессу, где ходил не в польской конфедератке, а в штатском костюме, и где познакомился с моей матерью, обладательницей великолепного контральто, студенткой одесской консерватории.
Их знакомство и сближение состоялось на почве любви к музыке, так как мой отец ещё до инженерного училища постигал музыку по классу рояля и был хорошим пианистом. Они поженились, не зная, какие бедствия ожидают их в будущем: над ними поднялся карающий меч революции, они жили под страхом смерти; отец ведь служил офицером в царской армии, достаточно было одного тайного доноса, чтобы без суда и следствия получить пулю.
Мать могла опасаться не в меньшей мере: её отец был человеком известным - юристом Валерианом Бочковским, владельцем шикарного дома на Дерибасовской улице. К тому времени он умер, а его жена, т.е. моя бабушка по материнской линии, была убита красногвардейцами за то, что скрывала в подвале двух своих сыновей, младших офицеров Черноморского флота. Опять же по чьему-то доносу явились чекисты и поставили их к стенке на глазах у матери, упавшей на колени и умолявшей помиловать её детей. Ничего не помогло: её убили, ударив прикладом по голове, а офицеров расстреляли.
Таким образом моя мать сразу стала сиротой: без отца, без матери, без дома, безо всякой опоры, познавшая ужас красного террора. А тут ко всем бедам прибавилась ещё одна: 21 декабря 1920 года родился я. Отец уговорил мою мать бежать из России, ведь у него в Виленской губернии были родители и своё поместье. Между отцом и матерью состоялся серьёзный разговор, так как она не хотела бежать и навсегда покинула родину, лишив её и своего ребёнка. Отец говорил в спорах с матерью:
-    Нина, что тебя связывает с Россией?
-    Здесь похоронены все мои родные, здесь родился мой ребёнок, здесь моя родина! - отвечала мама.
-    Но эта родина хуже любой чужбины, она убивает своих сыновей и дочерей! Ведь ты же сирота, ты погибнешь здесь с ребёнком и никто тебе не поможет.
-    Но у меня есть голос, я буду петь - хотя бы хористкой в опере!
-    Неужели ты и вправду думаешь, что этим убийцам нужна музыка Чайковского и Шопена? Для чего? Для того, чтобы заглушить стоны и вопли своих жертв? А музыка нужна во всём мире и всем народам, в Вильне, Варшаве и Лондоне. Но если ты всё же хочешь остаться здесь, то я уйду один и мы расстанемся навсегда!..
Эти последние доводы подействовали на мою мать неотразимо и она решилась. С этого дня они распродали всё, что у них ещё оставалось, отрясли, как говорится, прах от своих ног, оставили голод, холод, разруху, расстрелы, доносы и отправились на запад - через всю Украину и Белоруссию к границе с Польшей. Как они шли с ребёнком на руках, как мой отец, далеко не здоровый человек, побывавший в плену, с простреленным лёгким, как моя мать, неопытная молодая женщина, неискушённая жизненными тяготами, жившая под крылышком отца и матери, овеянная классической музыкой, - как могли они совершить этот путь на свою Голгофу - это непостижимо.
И вот оказались они в районе этой самой пограничной реки Збруч. На дороге впереди появились красные пограничники. Деваться было некуда и мой отец, человек военный, решил, что всем остаётся укрыться в стогу сена. Только беглецы спрятались, как подошли солдаты с винтовками, сели возле стога и закурили. Затем они для верности потыкали штыками сено и ушли. Как и почему я не заорал в этом стогу и не выдал нас своим плачем, мне до сих пор непонятно. Но самое большое испытание на жизнь и смерть было ещё впереди.
Вечерело, следовало искать пристанища, поесть, отдохнуть и перепеленать ребёнка. Отец пошёл на разведку на ближайший хутор. Вскоре он вернулся и повёл мать в одну из ближайших хат, где жила, как потом выяснилось, баба- контрабандистка, которой были не страшны ни красные, ни белые, ни воры, ни пограничники, так как она торговала табаком и водкой и поэтому всех знала и при случае спаивала. Эта отчаянная баба ведала все омуты, все мели и переходы через реку жизни и смерти - Збруч, подобный древнегреческому Стиксу, через который Харон перевозил души усопших.
Отец договорился с этой фурией, что она за большие деньги переведёт нас на ту сторону Збруча с условием, что в случае неудачи она всё равно получает свои денежки. Я не знаю, как происходил этот переход в полной темноте, когда не светила луна. Мать мне рассказала, что отец нёс меня на спине в мешке. И то ли он споткнулся, то ли наступил на колючую проволоку, только он уронил мешок со мной в воду, но меня выловили из реки и на другом берегу откачали. Подумать только, если бы я заплакал в стогу или утонул в Збруче, то меня бы уже никогда не было на свете. Что же это? Слепая случайность или воля Провиденья?
Многие философы с незапамятных времён спорили об этом и решали это по-разному. Что же касается меня, то я на примере только моей жизни и жизни близких мне людей рассуждаю так: если бы это случилось только один раз, я бы думал, по закону вероятностей, что это один из парадоксов судьбы, не обладающей ни разумом, ни смыслом: то тупой, бессмысленной, не знающей пощады, не ведающей жалости, а то и ласковой, щадящей, дарующей удачу и т.д. Но ведь таких случаев на веку человека много, когда клубок жизни уводит его с пути смерти. И, стало быть, во всех этих случаях есть воля Провиденья, воля Великого Разума.
Но вернёмся к нашим беглецам. Пока родители возились со мной на берегу Збруча, они не заметили, как к ним подошли польские жолнежи и, тут же арестовав их, отправили в тюрьму как шпионов. К счастью, у отца сохранились бумаги о том, что он офицер польской армии, и нас отпустили.
Отец привёз нас в Вильно и вскорости решил представить свою жену родным. Но тут начинается новый Рубикон: как только мать моего отца, правоверная католичка, узнала, что невестка русская, православная из Московии и не знает ни слова по-польски, - она тут же назвала её “пся крев” и объявила сыну, что проклинает его, что не придёт даже на его похороны, что она и сделала, так как в 1923 году мой отец умер в Вильно в больнице св. Филиппа и Якуба и был похоронен на Антоколе, на старинном кладбище возле собора Петра и Павла.
Так мы с матерью остались на чужбине - без родных, без средств, без помощи и без надежды вернуться на родину.

Горе моё

Пытливое солнце ласково заглядывает в окна домов, освещает ярким светом просторные улицы, высвечивает даже самые потаённые уголки старого города. Молодая женщина в ярко-голубом пальто ведёт за руку сынка, она почти тащит его и наставительно громко поторапливает: “Ну, быстрей же, быстрей, горе моё, отчего ты так медленно тянешься?” Я надуваю губы, семеню ножками и тащусь ещё медленнее. Вдруг я изрекаю: “Я маленький!”. Мать останавливается и с укором произносит: “А вот девочка ещё меньше тебя, а смотри, как она быстро топает!”
На этот аргумент я ничего не могу возразить и стараюсь изо всех сил спешить за мамой, на лбу у меня выступают капли пота. Мать останавливается, вытирает мне нос, вздыхает: “Ах ты, горе моё!” Мы заходим в зелёную, она сажает меня на скамеечку, поправляет отворот моей матроски и идёт что-то покупать, потом снова подходит ко мне: “Сыночек, ты посиди здесь, никуда не уходи, понял? Обещаешь?”
Я не успеваю даже произнести волшебное слово “мама”, как передо мною мелькает вдруг побелевшее лицо матери, и её ярко-голубое платье исчезает за дверьми лавки. Мне становится очень страшно, но я помню, что мама велела мне сидеть здесь на скамье и что она вернётся. А в лавке всё идёт своим чередом: со звоном открываются двери, входят покупатели, что-то выбирают. Я невольно прислушиваюсь к словам продавца, но не могу понять, о чём говорят.
И вдруг новая волна страха накатывается на меня, я торопливо сползаю со скамейки, подбегаю к двери и силюсь её открыть. Входит новый покупатель, и я успеваю выбежать на улицу.
Яркое солнце в первую минуту ослепляет меня, я оглядываюсь по сторонам, ища свою мать. Минуту я стою в нерешительности, я скован страхом. Вдруг я разражаюсь громким плачем, слёзы бурным потоком текут по моим щекам. Сквозь слёзы, тут же за углом, в подъезде дома я вижу небольшую толпу людей. Чего они там собрались? Какая-то сила тянет меня туда, к этим людям. С громким плачем и криком “Мама!” я врываюсь в гущу прохожих, которые с недоумением расступаются, я останавливаюсь и застываю на месте.
Прямо передо мной на голых камнях лежит женщина, и я только по её голубому платью угадываю, что это моя мама. Но почему она не встаёт? Я подбегаю к ней, судорожно хватаю её за руку и заботливо и с укором и надеждой шепчу: “Мама, ну вставай, мама!” Но рука матери безжизненно падает, лицо её покрыто Смертельной бледностью. Я начинаю безудержно рыдать.
Кто-то кричит: “Да уймите, наконец, ребёнка! Воды, скорей воды!” Из лавки выбегает пожилой лысый человек в белом переднике и со штофом в руках. Он становится на колени, набирает полный рот воды и прыскает на лицо мамы. Какая-то толстая женщина берёт меня за руку, подводит к лежащей матери. Вдруг я вижу, что на одну минуту мама приоткрывает глаза, всматривается в меня, как бы не понимая, я ли это, а её бледные губы, которыми она шевелит с таким трудом, шепчут: “Ах ты, моё горе, горе моё!”
Но тут же мама снова бледнеет и теряет сознание. Женщина, держащая меня за руку, со слезами в глазах говорит: “Бедная, она ведь совершенно голодна, это от голода она упала, и сынок её голодный! Как тебя зовут, мальчик?” Я не сразу понимаю, что я должен сказать, потом называю своё имя. Женщина протягивает мне какую-то лепёшку, я беру её, но не ем, - до еды ли мне теперь?
Люди толкуют о том, кто эта женщина, что с ней, где она живёт и что делать с ребёнком. Никто толком ничего не знает. Слышится резкий гудок, люди раздаются в разные стороны, и белая машина с красным крестом на дверце въезжает в подъезд и останавливается рядом с неподвижно лежащей мамой. Поспешно открываются дверцы, мужчина в белом халате, ничего не спрашивая у людей, на минуту склоняется над мамой. Мне кажется, что он гладит маму по голове. Я снова начинаю горько плакать. Доктор по-польски о чём-то расспрашивает людей, но они недоуменно пожимают плечами. Затем он даёт знак санитарам, они поднимают маму, кладут её на носилки.
Теперь докгор переводит взгляд на меня и спрашивает: “Это сын женщины?” Люди утвердительно кивают. Моя благотворительница, всё ещё держащая меня за руку, говорит: “Пан доктор, я знаю, где живёт больная, и отведу сынишку домой.” Любопытные, случайные прохожие удовлетворённо кивают. Громко хлопают дверцы машины, люди в белом увозят маму, но куда и зачем? Я силюсь вырвать свою руку из цепкой руки женщины, но она говорит мне: “Успокойся, я отведу тебя домой!” Я плачу, кричу, люди утешают меня, кто-то даёт мне печенье, конфеты: “Не плачь, сынок! Маму твою вылечат эти хорошие доктора и вы увидитесь снова.” Все расходятся.
На том месте, где лежала мама, я сквозь слёзы вдруг замечаю какой-то комочек. Да это же игрушечная обезьянка, которую мне мама подарила сегодня. Ах, мама, милая мама! Я целую смешную обезьянку, подпрыгивающую на пружинке. Сердце моё вдруг согревается каким-то невидимым теплом, слёзы мои высыхают. Женщина уводит меня от мрачного места к залитому солнцем подъезду. Так начинается моя новая жизнь.

Обезьянка

...Я просыпаюсь с неясным томительным, даже тревожным чувством и медленным взглядом обвожу комнату. Силюсь понять, как я очутился в этом совершенно незнакомом месте. Но чем больше я стараюсь что-то припомнить, тем меньше мне это удаётся. Моя мысль напряжённо работает, а глаза останавливаются на белом полотенце, висящем над моей головой. Да ведь это наше полотенце, мама его подшивала, - это я отлично помню. Но как оно попало сюда? Как я очутился в этой тесной, грязной комнате?
Непривычная тяжесть ложится мне на грудь, я беспокойно шевелю пальцами и совсем неожиданно припоминаю, что вчера меня сюда привела толстая женщина с большой корзиной в руках. Но где она? Почему она привела меня сюда, а не в нашу квартиру? И где же, где моя мама? Кто может сказать мне об этом?
Тут я вспоминаю про обезьянку, спрятанную под подушкой. Я её бережно вынимаю, приглаживаю пух на её тельце и целую её. Эта обезьянка - как живое существо, такое милое и близкое... Это ведь подарок мамы... На глаза мои наворачиваются горькие слёзы, я хочу привстать, но голова у меня тяжёлая, как бы не своя, и я снова опускаюсь на подушку и недоуменно озираюсь...
Вдруг мне кажется, что в комнате я не один. Да, кто-то сидит за шкафом и пристально смотрит на меня. Я невольно зажимаю в кулаке обезьянку, но в эту самую минуту к моей постели подходит девочка лет десяти.
-    Не прячь, дурачок, не прячь, всё равно видела, показывай, что это там у тебя?
Я вдруг вижу лицо полоумной Фени, той самой, которую во дворе все мальчики и девочки называют дурочкой. Она может обругать, клок волос вырвать, пуговицы срезать, в лицо плюнуть. Я невольно отодвигаюсь к стенке от этих полубезумных глаз, от всегда отвислой нижней губы и от шумного дыхания полоумной.
-    А ну, дай сюда! - вдруг надрывно и властно кричит она мне, и когда я ей не отдаю обезьянку, она с силой хватает меня за волосы и вытаскивает из постели. Я корчусь от боли, разжимаю кулак, обезьянка падает на пол. Фенька с ликующим криком поднимает её:
-    А, так вот оно что?! Говори, где украл?
-    Да не крал я. Это мама мне подарила обезьянку! Отдай мне её - это мамин подарок.
-    Не отдам!
-    Отдай!
-    А вот и не отдам! Хочешь, в окно выброшу, в печке сожгу, разорву, а не отдам!
Злая девчонка крутит перед моим носом красно-синюю пушистую обезьянку на резинке и, когда я протягиваю к ней руки, резко отдёргивает её с видимым удовольствием: Фенька двое старше меня и гораздо сильнее. Матери же её нет дома...
Я умоляюще смотрю на девчонку, сердце моё, кажется, разрывается от боли: самую жизнь отнимают у меня... Я бросаюсь к обидчице, но она с невиданной силой толкает меня, и я лечу кувырком и ударяюсь головой обо что-то твёрдое.
-    Ах, ты ещё и драться, негодный? Ну, подожди! - тут Фенька вскакивает на стул, потом, как кошка, вскарабкивается на шкаф и вешает обезьянку под самый потолок на гвоздик. Обезьянка качается на резинке, как бы дразня меня.
-    Вот теперь попробуй, доберись! - торжествующе глядя на меня, ехидно кричит она, с шумом соскакивая на пол и садясь на край кровати, как бы ожидая весёлого представления.
-    И попробую, - упрямо говорю, потирая ушиб на лбу... Я бросаюсь к скамейке, чтобы залезть на шкаф, но безумная Фенька хватает меня за рубашку, я падаю на пол, и моя противница пускает в ход ногти: она зло и напористо, до крови, царапает мне лицо, приговаривая: “Вот, не будешь лезть, не будешь!”
Я кричу, плачу, вырываюсь, срываю полотенце, утираюсь им; на нём проступают пятна крови. Новая дикая мысль приходит в голову помешанной: она снова карабкается на шкаф, хватает обезьянку и говорит:
-    Эй, если ты допрыгнешь, обезьянка твоя; не допрыгнешь, я её сожгу.
Фенька поправляет свою рыжую косицу, садится на шкафу и начинает
раскачивать игрушку: она взлетает вверх и снова опускается вниз, как живая. У меня болит голова, ноет всё тело, лицо исцарапано и кровоточит, но теперь мне кажется, что я смогу допрыгнуть до игрушки.
Начинается неравная игра в кошки-мышки: когда я подпрыгиваю, чтобы схватить вожделенную обезьянку, Фенька подбрасывает её до потолка. Так продолжается долго: коварная и злая мучительница при каждой моей неудачной попытке дико хохочет и отпускает в мой адрес колкие замечания:
-    Косолапый, медведь, ну куда тебе, такому увальню?
Но вот ей надоело сидеть на шкафу и она говорит:
-    Видишь, ты сам виноват, что не можешь её поймать! А теперь я её сожгу!
Дикая Фенька прыгает со шкафа, но не рассчитав, вдруг падает, ударяясь
носом об стол. Раздаётся её страшный вопль. Она зажимает руками разбитый нос, обезьянка падает на пол. Ничего не понимая, смотрю на свою мучительницу. Вдруг мне становится очень страшно. Я подбираю обезьянку и бегу к двери, силясь её открыть, но она оказывается запертой. А Фенька вопит страшным голосом, глаза её выпучены, по пальцам течёт кровь. В этот момент щёлкает замок и в комнату вваливается та толстуха, которая меня привела сюда. Теперь я вспоминаю, что это тётка Степанида. Она подбегает к дочке, в ужасе смотрит на неё, потом оборачивается ко мне:
-    А, так это ты побил мою детку? Ты?!
Я хочу объяснить, что Фенька сама упала и ударилась, но тётка не даёт мне слова сказать. Я показываю ей обезьянку: вот, мол, ваша дочка хотела отнять у меня эту игрушку...
Грозная мамаша выхватывает у меня обезьянку, швыряет её на пол и топчет, топчет ногами: - Вот тебе, разбойник! Приютила на свою голову! - В сердцах она срывает с гвоздя полотенце и, замечая, что оно испачкано кровью, кричит:
-    А вот и моё полотенце загадил!
Тут я не выдерживаю. Нет, я не могу молчать:
-    Тётя, это же полотенце моей мамы, а не ваше!
Торговка багровеет, вздымает надо мной кулачища, но я уже, в одной рубашке, выбегаю на улицу и бегу куда глаза глядят, насколько хватает сил. Устав, я поворачиваюсь и плетусь назад...
Может быть, мама уже вернулась? Ведь мы живём на этой же самой улице. Я подхожу к забору, открываю знакомую калитку, прохожу мимо хозяйского дома, крадучись пробираюсь к нашему жилищу. Сердце судорожно сжимается и сильно бьётся. Я ощущаю холодное железо замка, дверь наглухо заперта. Меня ещё не оставляет последняя спасительная надежда, что вот моя мама сейчас вернётся, не может же она насовсем оставить меня. Я хожу взад и вперёд, пока силы не оставляют меня. Уже дрожа от холода, я ложусь на землю, напрасно пытаясь согреться, провалиться в сон. Мне видятся толстые ноги тётки Степаниды, топчущие мою милую обезьянку - мамин подарок... Я плачу во сне, вздрагиваю и вновь забываюсь. Мне представляется, что тётка Степанида топчет своими грязными ногами не игрушку, а моё маленькое, беззащитное сердце...
...Утром хозяева находят у своего крыльца полуодетого, побитого и больного ребёнка и вносят его в дом...

Мишка

Сегодня в моей жизни самый счастливый день: хозяева квартиры сказали мне, что из больницы возвращается мама, и я с нетерпением её ожидаю. Ну когда же, когда вернётся милая мама, я так давно её не видел!
Но стрелки часов движутся медленно, я то и дело подбегаю к окну, посматриваю на улицу. Старички-хозяева и их дочка, видно, жалеют меня, успокаивают: потерпи, мол, дружок, будет тебе пирожок. Хозяйская дочка Лидочка, черноволосая красавица, гладит меня по голове и утешает:
-    Ну ещё немножечко потерпи, ведь нынче сочельник, приедет мама, ёлку зажжёте - завтра Рождество.
-    Какую ёлку? - с недоумением спрашиваю я и на минуту забываю все свои тревоги.
-    А как же, - говорит Лидочка, - вот надень пальто, да посмотри, за углом тебе Дед Мороз подарок оставил, да и записочку.
Меня не нужно долго уговаривать: я выбегаю во двор и за углом дома нахожу пушистую ёлку, всю в снегу. Сперва я даже боюсь к ней притронуться, такая она стройная и душистая, но потом я её чуть приподнимаю, стряхиваю с неё пушинки снега. Ёлка пахнет свежей хвоей и ещё чем-то, что нельзя передать словами.
Вдруг за спиной я слышу чей-то голос, зовущий меня:
-    Сынок, сынок, что же ты не встречаешь маму?
Я оборачиваюсь, глазам своим не веря: передо мной, шагах в десяти, стоит мама и улыбается. Я бросаюсь к ней в объятия, я целую её щёки, брови, руки, смеюсь и кричу:
-    Мама, мамочка вернулась, как я ждал тебя!
-    Ну вот и хорошо, что ждал, теперь мы будем все вместе: ты, я, да вот ещё и сестрёнку Надю тебе привезла.
Тут только я замечаю женщину, стоящую рядом с мамой и держащую на руках что-то завёрнутое в розовое одеяльце с ленточкой. Вот из дома выходят
хозяева, отпускают сани извозчика, велят мне взять ёлку и идут открывать двери нашего домика. Все заходят в нашу комнату, расположенную над погребом и принимаются за дело: кто дрова несёт, кто воду, кто лампу' зажигает, а мне советуют ёлку поставить на стол и поискать прошлогодние игрушки. Лидочка приносит свечи и говорит маме:
-    Нина Валериановна, а я вам рождественскую кутью принесла, покушайте на здоровье, это родители готовили.
Мама подзывает меня, гладит мне щёки тёплой ласковой рукой, приглаживает волосы на лбу и тихо шепчет:
-    Ну что же ты такой скучный, не рад, что ли?
-    Ах, как я рад! - спешу я заверить маму, но еле сдерживаю слёзы.
-    Но я вижу, что-то не по тебе, скажи мне, сынок, почему молчишь?
-    Мамочка, ты помнишь, мне обезьянку на резинке... ну, помнишь, ту обезьянку... подарила? Так гадкая тётка Стефанида её... ногами... ногами потоптала!
Я бросаюсь на шею матери и изливаю своё горе на материнской груди. Мама утешает меня и говорит:
-    Ну полно, полно, миленький, всё позади, всё прошло. Я тебе вот мишку плюшевого подарю. Это мой рождественский подарок!
Мама протягивает мне завёрнутого в папиросную бумагу небольшого медведя, а сама идёт к Наде. Дрожащими от нетерпения руками я разворачиваю игрушку. Нет, никогда у меня не было ничего подобного. Что за прелесть мишка, какой славный!
Я подбегаю к маме и благодарю её за подарок, а она подводит меня к постельке и говорит:
-    Вот, посмотри, сыиок, - это твоя сестричка Надя.
Я подхожу на цыпочках, осторожно, и вижу: лежит накрытая одеяльцем девочка и сладко спит. Вся она беленькая, щёчки алые, глазки закрыты. Я про себя удивляюсь: до чего она маленькая, чуть больше плюшевого мишки. А мама говорит мне:
-    Ну что ж, сынок, будешь любить сестричку, не станешь обижать её, будешь поить её молочком?
-    Буду, буду, буду, - застеснявшись, повторяю я и убегаю в другой конец комнаты, где сидит мой мишка. Лидочка и незнакомая женщина, поставив в кресты ёлку, уже ушли, и я начинаю украшать ёлку. Откуда-то из-под кровати я достаю коробку с игрушками, открываю крышку, выбираю бумажные сокровища: вот курносый Дед Мороз, Снегурочка, фонарики, вот склеенные своими руками цепи, вот серебряные нити, подсвечники, прошлогодние свечи и огарки.
Вмиг я убираю красавицу-ёлку, остаётся самое главное: я влезаю на стул, чтобы нацепить золотую звёздочку на смолистую колкую макушку, это мне удаётся с большим трудом. Но, наконец, всё готово, я прошу маму зажечь свечи на ёлке. Мама зажигает свечи и то и дело смотрит на меня: “Ты голоден, сынок?” Я отрицательно качаю головой, но мама уже достаёт из сумки свёртки, раскладывает передо мной еду, а на плите вскипает вода в чайнике, и из духовки
идёт приятный жар. Мы садимся за еду, но вдруг я вспоминаю, что совсем забыл про своего нового друга - Мишку. Я беру его в руки и сажаю под ёлочку: пусть Мишук там отогреется, небось, бедный, замёрз. Мы сидим обнявшись, а мама начинает тихонечко песню:
В лесу родилась ёлочка,
В лесу она росла...
...И не было большего счастья, и не было большего наслаждения, чем слушать низкий, грудной, бархатистый голос мамы, в больших синих глазах которой отражались искры горящих огней, а она говорила мне:
-    Ты тоже пой, сынок, пой первым голосом, а я вторым подтяну.
Я знаю мелодию этой песни, но почему-то сбиваюсь, мама поправляет меня, смеётся и гладит по голове:
-    Ничего, дружок, не смущайся, много надо учиться, чтобы хорошо петь!
Мы поём про ёлочку, а потом я прошу, чтобы она спела мою любимую.
-    Но ведь сегодня эта песня не подходит, - говорит мама, - слишком уж она грустная. Лучше кушай кутыо. Спасибо хозяевам - на славу сготовили, не забыли бедных людей!
Но я снова её прошу и мама, наконец, соглашается. Своим низким грудным голосом она выводит: Как мать убили у бедной сироты...
Звуки песни уводят меня куда-то далеко, и вдруг мне кажется, что я сижу на пеньке возле монастырских ворот. А вокруг страшно, темно, где-то воют волки. Я стучусь что есть силы в тяжёлые железные ворота, но мои слабые детские кулачки не производят никакого шума. Я кричу, зову, молю, плачу, но ответа нет... А голос мамы звучит как бы над верхушками леса:
Бедный конь в ноле нал.
Я едва доскакал...
Отоприте!
И вдруг мне кажется, что зелёные волчьи глаза зорко следят за мной, волки крадучись, а потом смело приближаются ко мне. Я вскрикиваю в ужасе и просыпаюсь. Как хорошо, что это был только сон, что рядом мама: она защитит меня от лихих людей и даже от диких зверей.
Вдруг мама вскрикивает, вскакивает на ноги, бросается к ёлке и старается фартуком что-то погасить. Я спросонья ничего не соображаю, но затем в ужасе вижу, что загорелась ёлка. Мы стараемся погасить пламя, оно цепляется за занавеску, за скатерть. Мама поднимает ведро с водой и выплёскивает воду на ёлку. Огонь с шипением гаснет.
В сумерках мама зажигает лампу, и я с ужасом вижу, что от моего Мишука остался лишь обгорелый куль. Невольно я горько зарыдал, слёзы ручьями покатились по моим щекам. Мама утешала меня, как умела:
-    Ну, не плачь же, ты же мужчина, а то и я заплачу!.. Только нехороший это знак, не к добру это...
А через две недели умерла сестрёнка Надя, и я вновь остался один у мамы, как было и прежде...

Кризис

Сразу же по приезде в Вильно и после смерти моего отца мать попала в ряды безработных. Это было трудное время. Правда, она пела в хоре православной Знаменской церкви. Помню этот храм у моста через Вилью в Звежинце. Это был заречный район, где мы с мамой ютились в маленькой комнатке над погребом, единственной же её достопримечательностью была кухонная плита. На ней мама готовила пищу, её теплом мы и согревались.
Смутно вспоминаю один-единственный эпизод из жизни отца: высокий, стройный человек в серой шинели ведёт меня за руку по длинной аллее возле главного католического собора. Похорон отца я не помню, а мать рассказывала, что во время похорон я сидел на ступеньке возле гроба и старался стащить с ног чулки.
Более отчётливо вспоминаю, что у меня была сестрёнка Наденька, умершая в младенческом возрасте, но кто был её отец и почему она умерла, - это “гроба тайны роковые”. Мама никогда об этом не говорила, а мне расспрашивать её об этом казалось неудобным. Я рос тихим, погружённым в себя ребёнком, но теперь, на склоне лет, понимаю, что матери со мной было нелегко, и она не раз меня наказывала за мелкие провинности. Главное, что я связывал её по рукам и ногам, а она ведь должна была искать средства к существованию, так как оплата за церковное пение слишком мизерна. Поэтому она часто меня закрывала на ключ и уходила надолго из дому.
Тут мне вспоминается один очень неприятный случай. То ли я нашалил, то ли мать была не в духе, но, уходя из дому, она сказала: “Ухожу и больше никогда не вернусь, вот тогда ты узнаешь, почём фунт лиха!” Через два или три часа я перестал забавляться игрушками, и мне вдруг стало безумно страшно: а вдруг она и вправду никогда не вернётся? Сначала я разревелся, а потом, убедившись, что я заперт на замок, и, вообразив, что я похоронен здесь и никто не узнает о моей смерти, решил выбраться их “тюрьмы”. Но как это сделать?
Дверь наглухо заперта. Тут у меня под рукой оказался деревянный круг, я размахнулся им что есть силы, попал в окно, стёкла посыпались. Я стал на стул и попытался вылезти наружу, но сильно порезался осколками. Это меня не остановило. Окровавленный я бросился на улицу, громко крича, так что прохожие женщины уже на следующем углу остановили меня в изумлении и стали расспрашивать, что со мной случилось. Они привели меня домой к хозяевам Ивановым, у которых имелся запасной ключ от нашей комнаты. Когда мать вернулась, она ничего не могла понять, но женщины просили её, чтобы она меня не наказывала, что я и так пострадал.
Все долгие годы вплоть до самой смерти мамы я невольно себя спрашивал: любила ли она меня? Я не помню, чтобы она хоть раз меня обняла, поцеловала, утешила, как подобает матери, но несомненная её любовь ко мне проявилась по-особому, она говорила: “Я вдова и вас, мужиков, надо воспитывать вот как!” При этом она делала соответствующее выражение лица. Не знаю, может быть, в тех условиях так и должно было быть, но в результате этой суровости я впоследствии стал очень благодарно ценить женскую нежность и ласку.
Благодаря маме, я очень рано приобщился к церкви и её долгим службам. Мне было приятно слушать пение хора, разглядывать иконы, ставить свечи и даже прислуживать в алтаре. Помню, что однажды на вечерне диакон дал мне кадило и попросил отнести его в алтарь, но не объяснил, как идти. Я пошёл прямо через царские врата на удивление всем молящимся. Старик-священник после службы строго посмотрел на меня и сказал: “Бог простит, он ведь ещё безгрешный!”
Позже я стал подпевать в хоре Знаменской, а затем и Николаевской церкви; мы с мамой бывали в Духовом монастыре. Отчётливо помню, как мы спускались по ступеням и молились возле рак святителей, замученных ещё в языческие времена при литовском короле Ольгерде. Особенно меня поразили католические соборы Петра и Павла и св.Анны, а также Остробрамская Богоматерь. Я видел эту святыню несколько раз и она всегда трогала мою душу.
Мои воспоминания раннего детства омрачены непрестанными болезнями, когда, например, моя мама оказалась в больнице с крупозным воспалением лёгких. Я в это время жил у чужих, совершенно незнакомых мне людей, у каких-то цыган, у караимов, пока и сам не заразился ветрянкой и не очутился в инфекционной больнице, где чувствовал полное одиночество, так как никто меня не посещал. Вся голова у меня была в струпьях и в гное, как я не умер, не знаю.
Далее вспоминаю, что мама взяла меня из больницы, и мы стали жить у русской вдовы-генеральши, у которой была большая красивая собака Лялька. Вот с ней началась у меня тёплая дружба: я причёсывал её, дёргал за длинные уши, садился на неё верхом и катался на ней. Всё это я проделывал, когда взрослых не было дома. Всё складывалось отлично, если бы не моя новая болезнь: я покрылся красными пятнами и меня мучил нестерпимый зуд, температура поднялась до 40 градусов. Хозяйка квартиры повесила на стены красные ковры и одеяла, был вызван врач. Но вот беда: за все дни моей болезни Лялька пряталась под мою постель, оттуда не вылезала и ничего не ела. Когда врач хотел меня осмотреть, Лялька угрожающе зарычала, и он отказался даже подойти к моей постели. После нескольких неудачных попыток уговорить Ляльку он ушёл.
Я чувствовал себя всё хуже и хуже, глаза мои слипались, я терял сознание. Мать в ужасе смотрела на меня, не видя способа, как мне помочь. Тут она приложила к моему пылающему лбу что-то прохладное и стала тихо молиться. Вдруг я почувствовал необыкновенное облегчение: меня оставил жар, глаза открылись, я увидел икону с изображением Богоматери и заплаканное лицо мамы.
Я уснул, а потом, когда очнулся, мне измерили температуру и оказалось, что она резко упала. Это был кризис, после которого наступает необычайная слабость во всём теле, но после него я стал постепенно выздоравливать от кори. Впрочем, только гораздо позже я понял, что это было моё исцеление. Недаром народ говорит, что “молитва матери со дна моря поднимает!”

Проблески учении

Помню, что с самого раннего детства мать читала мне перед сном книжку о приключениях маленького лорда Фаунтлероя, отчего я засыпал уже на следующей странице и на другой вечер уже ничего не помнил из того, что было прочитано накануне, Зато чтение книги французского писателя Мало “Без семьи” запомнилось мне навсегда.
Зимними вечерами мама сажала меня на тёплую ещё плиту и пела мне различные песни, романсы, а то и отрывки из опер, которые знала со времён консерватории. Она научила меня петь молитву “Отче наш” на голоса. Тогда обнаружилось, что у меня есть музыкальный слух.
Из многих вещей мне запомнилось ариозо Ольги из оперы “Евгений Онегин”:

Ах, Таня, Таня, всегда мечтаешь ты,
А я так не в тебя, мне весело,
Когда я пенье слышу!..

Когда утром мне не хотелось вылезать из моей тёплой постельки, мама, подавая мне руку, пела:

Цай, милый друг, на счастье руку,
Тоска-печаль разгонит скуку!

После этих слов я со смехом вылезал из постели. Неизгладимое впечатление производила на меня сценау стен Ипатьевского монастыря из оперы М.И.Глинки “Жизнь за царя”. Мама изображала тот момент, когда Ваня стучит в ворота монастыря ночью, но никто его не слышит и он поёт:

Бедный конь в поле пал,
Я едва доскакал, -
Отворите!

До слёз меня трогали слова: “Как мать убили у бедной сироты!” Впоследствии мама пела на концертах серьёзные вещи: “Смерть” Цезаря Кюи, “Христос Воскрес” Рахманинова и многое другое, но песня Вани трогала меня больше всего.
Наконец, настало время серьёзного учения. Помню мою первую школу: это был маленький деревянный домик в два этажа, недалеко от Знаменской церкви. На первый урок я пришёл с моим игрушечным медведем, которого я запрятал под парту и куда всё время посматривал, так что учительница заметила это и сказала, чтобы я больше не приносил в школу этого медведя, но мне-то хотелось, чтобы мой мишка тоже уразумел книжное учение.
Не знаю, насколько я усвоил правила письма и счёта, зато на рождественские праздники в этой школе ставили пьески, например, басню И.А.Крылова “Демьянова уха”, конечно, без понимания слов: “Вот лещик, потроха, вот стерляди кусочек!” Но это не самое главное.
Помню ещё такую смешную ситуацию, когда меня посадили в барабан и я должен был в определённый момент пробить головой крышку и высунуть голову из барабана. Однако крышка не пробивалась при всех моих стараниях, барабан начал скакать по сцене, а зал разразился невообразимым хохотом. Так прошёл мой едва ли не первый дебют на сцене.
В Вильне в 20-е годы не было русских гимназий, куда бы принимали мальчиков. Поэтому мать определила меня в женскую гимназию Лелевеля, которая находилась недалеко от Духова монастыря и Острой Брамы. Теперь я должен был ходить с большим ранцем на спине почти через весь город и поэтому, конечно, опаздывал на занятия.
Мы жили в то время у вдовы-генеральши, в её дворе были конюшня и фургон, в котором по всему городу развозили хлеб от фирмы “Баран”. Кучер иногда соглашался взять меня на облучок, и тогда я с гордостью, сидя на облучке, проезжал по всем хлебным лавкам, забывая, что мне ведь надо успеть в школу, и поэтому в те дни я являлся лишь к концу занятий. Иногда зимой я катался с гор на своём ранце, чем был очень доволен.
В гимназии, между тем, занятия шли своим обычным чередом. Первишки писали грифелем на грифельных досках, отчего в классе раздавались скрип и скрежет. Помню, что здесь у меня уже был польский учебник. Польский язык мне давался легко, так как его слышал во дворе от соседей мальчишек, а, как известно, “дворовое” постижение языка на слух безо всякой грамматики, - это самый верный способ усвоения любого языка.
Так или иначе, директор гимназии Лелевеля вызвал мою мать и задал ей категорический вопрос: “До каких же пор ваш сын будет ходить в женскую гимназию?” Кроме того, он заметил, что у меня плохая дисциплина и я часто являюсь на последние уроки, что тоже недопустимо. Не знаю, как моей маме пришла благая мысль отдать меня в мужской католический Бернардинский монастырь, только он стал моим последним столпом просвещения в городе Вильно.
В монастыре, находившемся почти напротив Духова монастыря, готовили будущих католических ксёндзов. Обучение здесь велось на польском, немецком и латинском языках. Я был воспитан матерью в русском духе, и поэтому был совершенно не подготовлен к подобным занятиям. Молитвы в храме, орган и само здание, куда в своё время приезжал великий польский поэт Адам Мицкевич, мне нравились, но монахов-иезуитов я боялся, а кого боишься, того не любишь.
И вот произошёл случай, который навсегда отрезал мне путь к карьере католического ксёндза. Случай, пожалуй, самый заурядный, но который решил всё. Дело в том, что занятия проходили в двух классах. В старшей группе уже начался урок, а в нашей младшей ещё нет. Кто-то из моих более сильных сверстников так ловко толкнул меня, что я полетел кубарем в соседний старший класс под хохот учеников.
Преподаватель-иезуит не стая разбираться, кто прав, кто виноват, он схватил меня за шиворот и железной линейкой отдубасил меня очень больно по пальцам. После этого случая я пожаловался маме и она немедленно забрала меня из Бернардинского монастыря, на чём и кончилось моё “образование” в Вильне.
В то же время наряду со школьной премудростью я начал проходить и жизненную школу, и она оказалась достаточно суровой. Особенно запомнились мне два случая. Однажды я без разрешения мамы зимой, в 40-градусный мороз, с соседним мальчишкой отправился за углем. Этот сосед-подросток посадил меня на санки и повёз через весь город, чтобы привезти матери мешок угля. Я не из дурных побуждений отправился с ним, думая, что тоже смогу привезти маме немного угля. Но я был слишком легко одет и так окоченел, что стал похож на сосульку. Пальцев я уже не чувствовал и, когда приехали на угольный склад, то я стал греться у печурки во дворе, но угля в тот день, как назло, не привезли.
Между тем моя мать в ужасе металась по двору в поисках меня, но никто не знал, куда я подевался. Когда, наконец, я вернулся с большим опасением, что она меня “отделает” отцовским поясом, дело приняло другой оборот. Увидев меня в таком плачевном состоянии, она не стала корить меня, а налила в таз ледяной воды и велела держать в ней руки, после чего изрекла: “Не лезь поперёк, батька, в пекло!”
Если в первом случае я едва не лишился пальцев левой руки, то во втором случае я едва не погиб, но и он стал мне наукой на всю жизнь. А дело было так. Летом мама со мной поехала в гости к своей знакомой в Троки. Это огромное озеро и исторический замок литовских королей. История меня тогда не интересовала, но желание покататься в лодке по озеру было огромно, хотя я и не умел плавать. И вновь без ведома матери я условился с одним местным подростком поудить на озере рыбу. Он дал мне удочку, взял вёсла, ключ от лодки и мы отправились. На озере стояла тишина. Мы сели в лодку и отплыли. В это время набежали облака, погода стала портиться, заморосило. Я выразил желание вернуться, но хозяин лодки заявил, что именно в такую погоду рыба лучше ловится. Мы забросили удочки и стали ждать клёва.
Между тем погода всё ухудшалась, по озеру побежали большие волны, раскачивая и швыряя лодку. Я не выдержал и стал кричать в испуге, но мой напарник, обозвав меня трусом, принялся отчаянно грести. Однако, как он ни старался направить лодку к берегу, она вращалась на месте: мы попали в водоворот... Казалось, что спасения нет и мы утонем - затянет в воронку. Тут уж мы оба завопили в один голос: “Ратуйте! Ратуйте!”
И вот опять перст судьбы: на пустынном бурлящем озере в тумане, при мощных порывах ветра, среди бушующих волн внезапно показалась лодка, в которой находились опытные рыбаки. По круговому движению нашей лодки они мигом сообразили, какая опасность нам угрожает, поэтому зацепили нас багром и потащили нас за собой - таким образом, на буксире, мы и добрались до берега.
Не буду описывать, какую трёпку получил я тогда, но этот драматический случай запомнился мне на всю жизнь и я после него, что называется, зарубил себе на носу народную мудрость: “Не зная броду, не суйся в воду!”

Светлое Христово Воскресенье

В 1929 году моя мать задумала навсегда уехать из Вильно. Собрав два чемодана и взяв меня за руку, она решила сделать второй рискованный шаг в своей жизни - отправиться в страну, где у неё не было ни дома, ни работы, ни друзей, ни близких... Этой страной оказалась Латвия. Почему она выбрала именно Ригу, а не Прагу, Софию, Рим, Берлин или Париж, мне сказать трудно, но предполагаю, что для такой, более дальней поездки у мамы просто не хватило бы средств. Кроме того, она слышала, что в Риге есть русские школы, а это было главное.
Не стану здесь описывать наше житьё-бытьё в Риге. Мама отвела меня в 6-ю начальную русскую школу на Матвеевской улице, где директором был добрейший Иван Григорьевич Шершунов, сын которого Алексей стал впоследствии моим соучеником по гимназии. И.Г. учинил мне экзамен - дал книгу и велел читать. Видимо, он остался доволен, так как определил меня в 3-й класс (мне тогда было уже 10 лет). Но в сравнении с другими соучениками я оказался в отстающих, ведь я не получил систематического образования и не имел никакого понятия о ряде предметов. Моей наставницей стала очень строгая и добрая учительница Мария Сергеевна Горячёва, отнёсшаяся ко мне очень сочувственно и помогавшая мне учиться, так как я мало что понимал в арифметике, географии, но особенно плохо было дело с урокамн латышского: об этом языке я не имел никакого понятия.
К несчастью, моя жизнь вскоре резко изменилась: я был отправлен в летнюю детскую колонию, содержавшуюся на средства Русского благотворительного общества. В Дубултах рядом с православной Владимирской церковью налетаем отдыхе проживали дети-сироты, воспитанники из бедных безработных семей, каковым был и я, так как моя мама стала безработной. Её голос и музыкальное образование и в Риге оказались никому не нужны и она довольствовалась лишь отдельными случайными выступлениями, не имея постоянного источника доходов.
Осенью перед закрытием колонии я в лесу неожиданно увидел на земле игральную карту - десятку пик. Я не был суеверен, но почему-то в тот момент мне стало очень страшно. И не напрасно. Только я вернулся в колонию, как воспитательница Надежда Антоновна позвала меня в отдельную комнату и сказала, что на моё имя получено письмо и чтобы я понапрасну не волновался.
-    Что с моей мамой? - воскликнул я в отчаяньи. Надежда Антоновна принялась меня всячески успокаивать, затем сообщила, что моя мать в 1-ой городской больнице, ей сделана серьёзная операция и взять меня домой она сейчас не может. Поэтому до начала школы я могу пожить в колонии. Так и получилось: все воспитанники разъехались, а я один-одинёшенек остался на попечение старушки-поварихи и Надежды Антоновны, которая брала меня с собой на прогулки, читала мне книги, стараясь отвлечь от неожиданно свалившегося несчастья.
Но вот прошла моя грустная осенняя эпопея. Я вернулся в Ригу и стал посещать школу. Как я жил в то время - уму непостижимо. В конце концов моя наставница предложила на педагогическом совете отправить меня в приют. Так я оказался в детском приюте на Госпитальной улице, а моя мать - в монастыре, куда её из милосердия приняли после больницы. Она лежала в келье, за ней ухаживали послушницы. Я же был переведён из 6-ой школы в монастырскую школу на территории женского монастыря на улице Кришьяна Барона.
Каждый день с утра стайка приютских ребятишек спешила на занятия в монастырскую школу, а по воскресным дням нас вели в кладбищенскую Покровскую церковь, где мы выстаивали долгие службы.
Помню, как меня в первый раз впустили в келью моей мамы. Это случилось во время светлой Заутрени. Уже в храме прозвучали слова “Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небеси, и нас, грешных, сподобил чистым сердцем Тебе славити”, когда крестный ход двинулся вокруг храма и раздались возгласы “Христос Воскресе!”.
В это время я стоял у постели моей мамы. Меня поразила её бледность, её закрытые глаза. Когда батюшка с клиром вошёл в келью и хор монахинь пропел “Христос Воскресе!”, я не выдержал и безудержно зарыдал, вообразив, что она умерла. Меня оттащили от её постели, всячески убеждали, что она просто очень слаба после операции, что ей нужен полный покой. Меня утешили, одарили и отправили в приют.
Между тем, мама действительно начала вставать с постели и даже петь в монастырском хоре. До сих пор размышляю, как она не постриглась в монахини: я бы вовсе не удивился, так как она очень много пережила, но ведь в приюте находился я, со мной надо было что-то делать, мне были нужны её заботы и попечительство. Однажды я пришёл в монастырь с высокой температурой. Мама тут же уложила меня в постель и стала лечить. Но монашки пожаловались игуменье, что в келье мужчина (я-то мужчина в 12 лет!). Начались неприятности. Мать игуменья сообщила директору приюта Яблочкину, он незамедлительно явился в монастырь, требуя, чтобы мать вернула меня, но она наглухо заперла двери и никого не пустила, заявив, что пусть они ломают двери, но она меня, больного, никому не отдаст. Так, ничего не добившись, приютские и уехали. Я же, оказывается, заболел бронхитом с осложнениями на лёгкие.
По возвращении в приют одна из воспитательниц, Лицис, стала меня называть неженкой и учила, как надо закаляться. Для этого, наставляла она, нужно зимой колоть лёд, класть его в таз и мыться, пока не привыкнешь. Слава Богу, я не воспользовался этим сомнительным советом и прожил добрых три четверти века...

Приютская жизнь

Помню, что в приют меня привёл огромного роста полицейский, чтобы я не болтался по улицам и не стал беспризорником. Меня тут же послали в баню, переодели в приютскую одежду, и я постепенно стал втягиваться в новую для меня жизнь.
На первом этаже приютского здания располагались обширная столовая и спальня для мальчиков, на втором этаже жили девочки. Там помещались также лазарет, медицинская комната и кабинет директора Яблочкина, большого любителя “щелбанов”. Он составил таблицу, в которой каждый проступок ребёнка оценивался соответствующим количеством щелчков по лбу. Провинившиеся по получении своей дозы выходили из директорского кабинета с опухшими лбами. Правду сказать, я за всё время пребывания в приюте не удостоился ни одного “щелбана”. Зато один раз отсидел в карцере, не помню уже, за что. Наказанному не полагалось никакой пищи, но дети из сочувствия к “преступнику” умудрялись просунуть ему через двери что-либо из своего пайка.
Старшие мальчики держали в повиновении младших и в этом смысле они пользовались большим авторитетом, чем воспитательницы-женщины. В приюте был строгий режим. Вставали рано, умывшись, стелили постели, шли на молитву, завтракали и отправлялись в школу. После обеда готовили уроки в другом доме, где был класс для домашних занятий, атакже прачечная и баня. Зимой ложились рано и перед сном рассказывали страшные истории. Я был одним из самых рьяных рассказчиков. Старшие мальчики считали меня слабаком, и я бы пропал, если бы не моё умение рассказывать разные истории. Приют меня встретил не очень приветливо, если не враждебно, правда, в мою пользу было то, что меня привёл полицейский и что я, стало быть, бродяга.
На другой день после моего прихода мне учинили экзамен в беге. До сих пор помню длинного лопоухого мальчишку по прозвищу Осёл, с которым меня заставили бежать наперегонки. Условия были жёсткие: проигравший получит по шее. Я встал рядом с Ослом, который был выше меня на целую голову, и по сигналу мы бросились бежать. Он оказался проворнее меня, прибежал первым и мне досталось “по шее”, что для меня было большим унижением, так как этот “спектакль” происходил в присутствии почти всех приютских, а, главное, девочек, которые покатывались со смеху.
Однако на этом мои испытания не кончились. В спальне мальчишки спросили меня, хочу ли я видеть Москву. Я с недоумением согласился. Тут же меня посадили на табуретку, руки связали за спиной, на голову набросили куртку и неожиданно вылили в рукав целый штоф холодной воды... Я вовсю трепыхался и брыкался - вся эта экзекуция вызвала дикий хохот окружающих. Проверяли меня и в кулачном бою, после чего окончательно стали смотреть на “слабака” с презрением или издёвкой.
Мне давали самые унизительные прозвища, так как я не мог выиграть ни одного боя на подушках. Это были настоящие дуэли, проводившиеся в отсутствие наставников, которые мало нами интересовались. Подушки рвались, пух
разлетался по всей спальной комнате, являвшей собой полный погром. Убирать же всё это выпадало на долю побеждённых, среди которых был и я.
Однажды вечером, когда все улеглись, я перед сном рассказал какую-то историю и это так всем понравилось, что меня просили рассказывать каждый вечер. Я был возведён в сан приютского Гомера, и постепенно ребята стали относиться ко мне с большей приязнью. Иногда старшие мальчики, желавшие побить меня, подносили мне под нос кулак с требованием: “Расскажешь?!” Так волей-неволей я всё свободное время проводил за книжками из школьной библиотеки. Это была, как ни странно, первая ступень к моей учительской деятельности, так как впоследствии, будучи уже учителем, я никогда не мог пожаловаться, что дети на уроке русского или литературы не слушают меня.
В приюте я не обрёл подлинных друзей, меня тяготило одиночество. Один только раз оно было неожиданно скрашено: меня вдруг вызвала воспитательница, велела переодеться и пояснила, что я приглашён на концерт Русского общества, в котором участвует и моя мама.
Концерт состоялся в Доме Черноголовых в Старой Риге. Это был уникальный средневековый дворец бароккальной архитектуры, детище и приют неженатых рижских купцов, на знамени которых была изображена голова мавра- мученика - святого Маврикия, проповедовавшего христианство африканским язычникам и павшего жертвой их диких нравов и обычаев. Впервые в жизни увидел я столь великолепные инкрустации, барельефы с изображениями курчавых негритят и многое другое. Я вошёл в ослепительный зал, полный зрителей и был необыкновенно горд, когда моя мама вышла из артистической комнаты в платье с длинным шлейфом и шепнула мне, чтобы я шёл за нею и нёс этот шлейф. Поднимаясь на сцену, я мельком посмотрел на блистательную публику в чёрных фраках и длинных платьях.
За маму я очень волновался, но только до того момента, когда раздались первые звуки её голоса. Не могу вспомнить, что она пела, скорее всего, это были романсы Чайковского или Рахманинова. Мне казалось чудом, что мою маму слушают все эти богатые люди и наслаждаются звуками её голоса. А он был действительно великолепен: густой, бархатистый, особенно приятный на нижних тонах. Казалось, он наполнял весь зал, рвался куда-то вдаль и звал за собою в иную прекрасную жизнь, далёкую от той безнадёжности, в которой мы тогда находились.
Помню, как восторженно хлопал зал, как из переднего ряда встал высокий старик, светлейший князь Ливен, и, прихрамывая, подошёл к рампе, поцеловал маме руку и преподнёс ей букет великолепных свежих роз.
“Как хороши, как свежи были розы...”
Но вот воспитательница снова привела меня в приют, и жизнь потекла своим обычным чередом. И было в ней немало плохого, бесчеловечного: дети были обозлены, обездолены, и на этой почве возникали непрестанные конфликты и драмы, нередко кончавшиеся весьма плачевно. Так, мальчик из младшей группы Алёша, безобидное существо, мать которого была подёнщицей, выполнявшей самую грязную работу, не мог жить с матерью из-за её крайней нищеты. На заработанные тяжёлым трудом сантимы бедная женщина не могла содержать Лёшеньку. В приюте все помыкали этим слабым мальчиком, били его и пихали.
Однажды кто-то его так сильно толкнул, что он упал на поленницу старых досок, попав коленной чашечкой на ржавый гвоздь. Но бедный мальчик боялся жаловаться. Затем всё же пошёл в медицинскую комнату, где дежурила та самая Лицис, которая советовала мне зимой купаться во льду. Она помазала раненную ногу йодом и сказала Лёше, чтобы он меньше бесился. А у него началось нагноение, температура поднялась до 40 градусов - мальчик срочно был отправлен в больницу, ногу отняли, но спасти Лёшеньку не удалось. Похоронили его на Покровском кладбище.
Что обстановка в детдоме была нездоровой, говорит тот факт, что старшие мальчики то и дело устраивали побеги. Их ловили и водворяли на место, но всё это очень будоражило сознание младших воспитанников.
Вспомню, однако, и положительные стороны приютской жизни. Нас, например, обучали танцам и мы с удовольствием отплясывали польку, венгерку, вальс и т.д. Бывало, воспитанников развлекали и увеселяли различными играми: хороводами, ловлей голубей, срываньем “винограда”, шашками, шахматами, рич-рачем, цирком и прочими настольными играми.
Кроме того, был у нас оркестр народных инструментов. Я, например, учился играть на басовой домре. Помню, что мы выступали даже в Национальной опере, где наша музыка прозвучала довольно убого, потому что мы, юные оркестранты, были не на шутку перепуганы накануне столь ответственного выступления: кто забыл мелодию, кто обронил медиатор, а кто и вовсе был как во сне.
Помню одну постановку баллады Гёте “Лесной царь” под музыку Ф.Шуберта. Ребята выпилили фанерного коня, за которым поставили скамью и посадили на неё Лёву Кулакова. Я играл роль отца, сидя верхом на коне, и держал голову Лёвы на коленях, уговаривая его уснуть, между тем как он щекотал меня в бок и я силился удержаться, чтобы не расхохотаться. Особенная иллюзия создавалась декорациями леса, появлением Лесного царя и хором Снежинок, которые очень грациозно кружились вокруг нас. Символичной оказалась роль Лёвы Кулакова, который вскоре умер, не помню уж от какой болезни.
Комично прошла постановка басни Крылова “Квартет”, в которой я играл роль ведущего. Раздобыли маски осла, козла, косолапого мишки и мартышки. Осла играл тот самый мальчишка с длинными ушами, с которым я бежал наперегонки. Однако беда была в том, что Осёл вдруг забыл слова. Все прочие звери старались подсказать ему его реплику в самое ухо, но “Осёл останется Ослом”! Он упёрся ногами в пол, опустил голову и молчал, как дуб. Дали занавес. Директор Яблочкин в ярости набросился на Осла и понадавал ему столько крепких “щелбанов”, что у того покраснел и даже вспух лоб.
Вскоре моя мама, выйдя из больницы и мало-мальски устроившись, приехала в приют и забрала меня. Помню, дело было зимой, мы сели в сани, запряжённые лошадью с колокольцами. Извозчик накрыл нам ноги пледом и мы покатили через всю Ригу на новую квартиру в Задвинье.
Так закончился мой приютский период жизни. До сих пор я удивляюсь, как я всё это пережил и что сам Бог меня хранил в эти годы для последующих испытаний.

Горькие и сладкие плоды

Последующие годы, вплоть до поступления в гимназию, проходили сравнительно мирно и без особых эксцессов: мама, как и прежде, была безработной, хотя имела случайные заработки. Штопала, к примеру, чулки у какой-то оперной “дивы” за сущие гроши, выполняла и многое другое, чего я уже не могу припомнить. В те годы она пела в хоре Троице-Задвинской церкви, настоятелем которой был протоиерей о.Николай Смирнов, мой законоучитель в русской 9-ой начальной школе.
Таким образом я познакомился с семьёй о.Николая - его женой Елизаветой Александровной и двумя сыновьями: старшим - Георгием и младшим - Николаем. Я стал частым гостем в этой семье и подружился с мальчиками, тем более что в школе друзей у меня не было.
В 30-е годы в 9-ой школе подобрался сильный педагогический состав. Именно благодаря этому обстоятельству мне удалось после окончания школы поступить в Правительственную гимназию. Вместе с тем, надо сказать, имелись подводные камни и рифы, грозившие мне бедой: это были математика и латышский язык. Математика мне не давалась вследствие плохой подготовки, смены школ, а также из-за отсутствия терпения и догадки. Я слабо соображал, как не сталкиваются идущие навстречу друг другу поезда, пароходы, автомобили и велосипеды. Не мог понять, как не заливают водой квартиры бассейны и трубы, -    просто не видел в этом никакого смысла. Точно также я, ребёнок из бедной семьи, не воспринимал задачи о капиталах, положенных в банк на “икс” %. Всё это доставляло мне невыразимые муки.
Я попал в класс, где математику вёл очень строгий учитель - старичок Виктор Никанорович Лосский, который оставил меня на второй год в 5-м классе. Однако от этого я не стал понимать математику лучше прежнего: делил, когда надо было умножать, и вычитал, когда надо было складывать. Правда, нашлись добрые души, искренне желавшие мне помочь: это, например, учительница Вера Павловская, которая меня терпеливо, ласково и настойчиво, а главное, безвозмездно, готовила меня по математике. То, чего я совершенно не понимал в классе у Лосского, становилось мне весьма понятно у Павловской. Вскоре она умерла. Мир памяти её! Добро не забывают.
Кроме того, мама наняла для меня какого-то чахоточного студента- математика, однако занятия с ним меня только ещё больше запутывали. Латышский же язык для меня тогда был “терра инкогнита”, но постепенно я стал к нему привыкать и понимать. У нас была замечательная учительница Эльза Денисовна Тыйс, худенькая женщина в скромном платьице с отложным воротничком, в очках, говорившая негромким голосом. До сих пор я не могу понять, как она могла вести латышский язык в буйном, шустром и насмешливом, где ученики были отнюдь не расположены к её предмету. Но факт остаётся фактом: когда Эльза Денисовна входила в шумный, клокочущий класс, наступала благотворная тишина. Своим ледяным спокойствием, неторопливостью и уверенностью “латышка” покоряла самых грубых и неотёсанных шалопаев. Она никогда никому не делала замечаний: мы сами открывали книгу для чтения и наступала активная часть урока.
В это время я только осваивал основы разговорного языка и мне было очень трудно соревноваться с детьми, владевшими им. А по латышской литературе уже шли труднейшие произведения Судрабу Эджуса, Яна Порука, Анны Бригадере, Рудольфа Блауманиса. Я зазубривал наизусть целые страницы из рассказа Судраба Эджуса “Глупый Даука”. Это о мальчике, который хотел понять, где кончается земля, и задумал идти до горизонта. Дело затруднялось тем, что я был в русском окружении, а с латышскими детьми мне в ту пору не приходилось иметь дела.
К концу обучения в 9-ой школе я имел по латышскому языку уже круглую четвёрку и мог не только читать, но и пересказывать историю Латвии, а также сносно писать по-латышски, что мне впоследствии пригодилось в гимназии, институте и в работе учителя.
Большое влияние на меня оказали такие учителя, как Нина Онуфриевна Орлова, добрейшая женщина с явно литературными наклонностями, состоявшая в переписке не с кем иным, как писателем И.А.Буниным. Именно Н.О. послала в Америку моё стихотворение “Сочельник”, где оно и было опубликовано. Она всячески развивала в детях интерес к чтению, приносила в класс книги, выдавала их на 2-3 недели, и на уроке по домашнему чтению ученики рассказывали в классе содержание прочитанных книг, отчего и другим, как правило, хотелось их взять в библиотеке.
Помнится, мне была дана книга В.Гюго “Собор Парижской Богоматери”. На уроке внеклассного чтения Н.О. спросила меня, кто из героев мне понравился больше других. К всеобщему удивлению я сказал, что это глухой горбун звонарь Квазимодо. На вопрос, почему именно он мне понравился, я не смог ответить, ведь в романе описаны более привлекательные герои - Эсмеральда, Гренгуар, капитан Шатопер и другие. В ту пору я ещё не умел выражать своих чувств и только после войны на экзамене по зарубежной литературе в пединституте разобрался в своих симпатиях и сказал, что великий дар любви доступен не всегда сильным мира сего, а иногда “униженным и оскорблённым”, каким был Квазимодо, единственный герой Гюго, любивший искренно и от всего сердца.
Тогда, в школе, я стал фанатиком чтения и читал всё без разбора. Литература для меня была невспаханным полем. Это всё ценные книги: от сочинений Пушкина, Гоголя, Шекспира, Гёте, Шиллера до сонников и рецептов лекарственных растений, а также биографий великих людей: Баха, Коперника, Рентгена, Дарвина, Паскаля, Луи Пастера, Леонардо да Винчи и других. Меня интересовала история великих открытий, воздухоплавания, конечно, история древнерусских князей и царей и многое другое. Книги я глотал налету и записывал их краткое содержание в особую тетрадь. Больше всего мне нравилась книга Л.Толстого “Круг чтения”, её афоризмы. Книги я брал во 2-ой библиотеке, которую посещал едва ли не каждый день, библиотекари удивлялись моей ненасытности.
В моём чтении не было никакой системы, но я полюбил поэзию и не пропускал стихотворных сборников. Моими любимыми поэтами стали Пушкин, Лермонтов, Некрасов и Тютчев. Именно эта поэзия подтолкнула меня к собственным опытам в этой области, и я ими делился с Н.О.Орловой. В один из вечеров в 9-ой школе она поручила мне прочитать со сцены стихотворение Бальмонта “Двенадцатый год”, но тогда я ещё не понимал слов поэта:

Когда опрокинем на воинство ада
Двенадцатый год?

Это выступление послужило для дальнейшего развития моих способностей чтеца впоследствии при чтении лекций по литературе в университете и на концертах.
Не меньшее влияние на меня оказал учитель пения Михаил Михайлович Назаров - седоватый человек невысокого роста, со скрипкой подмышкой, строгим выражением лица и орлиным взглядом. Он руководил школьным хором, в котором исполнялись русские народные песни. В ту пору 30-х годов мы понятия не имели о советских массовых песнях и вообще ничего не знали о жизни за “железным занавесом”. Особенно мне полюбилась песня “Среди долины ровныя”, которую запевал Коля Мор, впоследствии видный врач.
М.М.Назаров знакомил нас с жизнью великих музыкальных гениев России, и я всю жизнь благодарил его за это. К сожалению, жизнь этого замечательного музыканта, педагога и дирижёра русского хора Певческого общества “Баян” оборвалась трагически: он утонул в море, а ведь его приглашали на работу в Московскую консерваторию.
К сожалению, мои злоключения не окончились, так как моя матушка снова серьёзно заболела и попала в больницу. Меня взяла к себе бедная старушка, калека на двух костылях, Александра Алексеевна Святная. Удивительно, что я нашёл приют не у богатых людей, каких в Риге было много, а у этой несчастной калеки, которая меня пожалела. Позже я узнал, что А.А. всю свою жизнь прослужила в доме богатой семьи Юпатовых, плативших ей мизерную пенсию. Мы жили в однокомнатной квартирке безо всяких удобств. Ходить с нянюшкой по улице мне было стыдно, так как прохожие смотрели на нас с видимой жалостью.
Ложилась А. А. рано, а я зажигал керосиновую лампу и читал до ночи, прямо- таки запоем - чтение уже сделалось для меня “второй натурой”, второй моей жизнью. А.А. давно уже умерла, но я часто вспоминаю её доброту. Однажды она повела меня в Мартинскую церковь, где шёл фильм “Жизнь Иисуса Христа”, оставивший у меня неизгладимое впечатление на всю жизнь.
С тех пор Иисус Христос стал для меня образцом совершенства, к которому мне хотелось стремиться и который казался мне недостижимым идеалом. В ту пору я задавал себе вопрос: как могли люди распять Иисуса, если Он сделал столько добра, исцеляя больных, воскрешая мёртвых, уча всех добру, смирению и милосердию.
Только через много лет я убедился, что высшему добру всегда противостоит неумолимое зло и гирн тяжести часто склоняются не в пользу правды, истины и красоты. Это правосудие возможно только в области Духа, а не материальной жизни, окружающей нас.
Остаётся только одна возможность: верить, что Высший Суд принадлежит только одному Господу Богу...
Вот в таких коллизиях и размышлениях проходило моё отрочество. Сама нелёгкая жизнь заставляла меня рано задуматься над многими вопросами жизни и как-то в ней определиться. Весной 1936 года школа была окончена и я вступил в новый период жизни.

Гимназия

В 1936 году я поступил в русскую Правительственную (Ломоносовскую) гимназию и проучился в ней до 1941 года. За три дня до начала войны мы получили аттестаты зрелости. В моём аттестате половина отличных, половина хороших оценок. В 1940 году с момента советизации Латвии наша гимназия превратилась в обычную городскую 13-ю среднюю школу. Так в моём аттестате появилась оценка по конституции СССР и исчезла отметка по закону Божию.
Политические события вторглись в нашу жизнь, они ломали устои гимназии и судьбу наших учителей. О них можно сказать словами В.А.Жуковского:

О милых спутниках, которые наги свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностшо: были! (1821)

Пребывание в гимназии - это самый значительный период моей молодости. Гимназия была платная, но я освобождался от платы, мне была даже назначена стипендия архиепископа Иоанна, злодейски убитого в 1934 году. Г имназия была центром русской культуры в Риге: здесь имелся свой хор, в котором я пел все годы, здесь отмечались Дни русской культуры, связанные с юбилеями русских писателей, особенно А.С.Пушкина. Гимназические вечера до 1940 года отличались высоким эстетическим уровнем, так как руководил ими великолепный литератор, директор нашей гимназии Георгий Петрович Гербаненко. В 1937 году отмечали 750-летнюю годовщину “Слова о полку Игореве”. На этом вечере я должен был читать доклад об истории создания “Слова”, который мне помог составить Г.П. Он был очень требователен и на репетиции пояснил, что я должен весь доклад читать наизусть и сам проверил
это. На вечере по “Слову” читались отрывки на древнерусском языке, например, “Плач Ярославны”. Хор исполнял отрывок из оперы “Князь Игорь” А.П.Бородина - “Что не чёрный ворон...”
Литературу нам преподавал Д.П.Тихомиров, окончивший в своё время Дерптский университет. Это был совершенно седой человек небольшого роста с необыкновенно живыми глазами, который любил свой предмет и умел им привлечь к себе симпатии учеников. Мы занимались по учебнику Саводника, который сохранился у меня в домашней библиотеке. На каждом уроке Дмитрий Павлович поражал новизной и неожиданностями. Так, например, Д.П. задал нам прочитать дома драму “Орлеанская дева”, но в классе её никто не прочитал. Д.П. стал спрашивать, мои соученики начали выкручиваться словами: “Орлеанская дева... это дева... жившая... которая...” “Садитесь, единица!” Таким образом был опрошен почти весь класс до спасительного звонка.
В конце урока Д.П. задал нам повторно прочитать “Орлеанскую деву”, но на следующем уроке он, к нашему удивлению, войдя в класс и оценив опытным взором выражение наших лиц, заявил: “Прекрасно, вы всё прочитали, поэтому двинемся дальше!”
По литературе я считался в классе одним из лучших учеников и впоследствии Д.П. подарил мне книгу Ю.М.Соколова “Русский фольклор”. Мой учитель написал на обложке, что книга посвящается “Дорогому Владимиру Владимировичу Мирскому, бывшему моему ученику по гимназии, а ныне талантливому товарищу по профессии.”
В 1940 году мы лишились этого прекрасного педагога, так как его сняли с работы, а вместо него прислали какую-то девушку из Белоруссии, которая и говорить-то толком по-русски не умела и которая запретила нам пользоваться Саводником, так как это “буржуазный” учебник, а заниматься по записям, но мы и не собирались отбрасывать Саводника и втихомолку продолжали заниматься по-прежнему, а так как она, видимо, никогда и не читала этого 3-хтомного учебника, то с удивлением спрашивала: “Откуда вы это взяли?” Скоро мы почувствовали разницу между двумя системами понимания литературных ценностей. Так, например, Н.Г.Чернышевского у нас считали критиком и публицистом, а теперь он стал беллетристом, наряду с Толстым и Достоевским. Я ради интереса прочитал его путаный роман “Что делать?” Эту книжку в те времена можно было получить только в Государственной библиотеке, находившейся в здании Ратуши напротив Дома Черноголовых. Честно говоря, роман “Что делать?” не сделал из меня убеждённого социалиста. Я не мог его сопоставить с “Воскресением” Л.Н.Толстого или “Преступлением и наказанием” Ф.М.Достоевского. Для меня, гимназиста, в русской литературе было три гения: Пушкин, Толстой и Достоевский. Я был поражён пренебрежительным отношением советской власти к творчеству Достоевского. Потом я уже узнал, что это из-за романа “Бесы”, “Легенды о Великом Инквизиторе” из романа “Братья Карамазовы” и др., где взгляды Ф.М. не укладывались в “прокрустово ложе” теории Маркса и Энгельса.
К нам назначили на работу также советского историка, заменившего преподавателя Богоявленского; из-за маленького роста его называли Пипином Коротким. Однако все его уважали, так как он умел зачаровывать класс своими блестящими рассказами из всемирной истории.
Советский же историк явился в класс... в форме “кагебиста” и объявил всем нам, что мы буржуазные сынки и советская власть знает, как с нами поступить, если мы нарушим дисциплину. Он раскладывал перед собою конспекты и считывал с них слово в слово. Со второго урока его больше никто не слушал, все занимались своими делами, и он, видимо, был очень этим доволен.
Директором нашей школы, вместо Г.П.Гербаненко, стал некто Казик. Это был человек зловещего вида неопределённой национальности, который читал нам “лекции” о конституции и международному положению. Кажется, больших противоречий и вранья, чем в его речах, я никогда не встречал.
Между тем, война уже властно стучалась в двери. Раскаты сражений мощно раздавались в потрясённой Европе, хотя нам ещё представлялось, что война далеко и нас никак не коснётся.
Но возвращаюсь к гимназии. Наибольшее влияние на мой духовный рост оказали учителя, связанные с искусством, так как в это время я стал ярко выраженным гуманитарием. Правда, у нас были сильные предметники: химик Бордовский, математик Перехвальский (по прозвищу Чинчик), биолог Кузминский, астроном, бывший морской офицер Фёдоров и др. Точные науки внушали мысль, что в мире всё происходит в результате соединения тех или иных элементов, совпадения разных жизненных ситуаций. Благодаря учителям точных наук я стал интересоваться книгами по этим проблемам; меня занимали глобальные проблемы бытия: философия, антропософия, психология, астрономия, биология и др. Я даже написал трактат “Доказательства бытия Божия”, который вручил П.И.Бордовскому.
С математикой у меня были нелады. Учитель клеил мне единицы и двойки, считая меня абсолютным нулём. Но в первые годы гимназии я отставал по математике не от лени, а потому, что у меня не было подготовки, я часто менял школы и учителей и даже был оставлен на второй год в 5-ом классе В.НЛосским из-за математики.
Надо сказать, что математик (Чинчик) изменил ко мне своё отношение благодаря двум случаям: как-то на перемене, когда он дежурил в верхнем зале (мы тогда учились в здании на улице Акае), я задал ему вопрос, который, видимо, заставил его задуматься: “Существовали ли чистые геометрические формы в природе до возникновения человека или они - плод разума великих математиков?” Случай второй: я читал на школьной ёлке моё стихотворение “Сочельник”, напечатанное в США и недавно в моём сборнике в изменённом виде:

Я вижу, Спасе, Твой чертог сияющий,
Пампад мерцающих волшебный круг.
"Придите, бедные, придите, званые, -
Христос рождается ”, - поют вокруг.

Видимо, тогда математик Перехвальский понял, что я никогда не стану его учеником. Никогда не забуду моих учителей братьев К.Е. и Е.Е.Климовых. Константин Евгеньевич преподавал нам историю музыки, демонстрируя музыкальные сочинения русских и зарубежных композиторов. Он же руководил хором, в котором я пел все гимназические годы. К.Е. был прекрасный пианист, он выступал на концертах. Так, помню, он исполнял Рахманинова на двух роялях с учеником О.Кузнецовым, виртуозом, подававшим большие надежды.
В то же время младший брат Евгений Евгеньевич Климов, окончивший Академию Художеств в Риге, преподавал в нашем классе историю искусств, черчение и руководил также кружком по искусству. Всё, что я слышал на уроках по истории искусств, что запомнил из его демонстраций через эпидиаскоп, впоследствии помогло мне самому давать уроки по истории искусства в школе. Е.Е. преподал мне несколько уроков рисования у себя на дому, так как мы были соседи и жили до войны на одной и той же улице Баложу в Задвинье. Е.Е. уехал из Латвии с семьёй, он жил в Канаде, где активно работал, писал, выступал с лекциями о русских художниках, писал иконы и погиб в автокатастрофе в возрасте 89 лет, оставив по себе богатое творческое наследие. Ещё сравнительно недавно выяснилось, что икона-мозаика “Троица” (по картине А.Рублёва) - работа Е.Е. Находится она в Троицком соборе во Пскове. Я несколько раз бывал в этом прекрасном храме и о “Троице” Е.Е.Климова написал стихотворение, которое кончается такими словами:

И снова, как полтыщи лет назад,
Сквозь кровь и смерть, и путы злодеянья
Три Ангела с надеждою в глазах
Россию призывают к покаянью... (1990)

Вот истина: прекрасное не имеет ни времени, ни пространства, оно - явление духа, оно воздействует на сознание через годы и расстояния, и в этом его непреходящая ценность. Прекрасное - как огонь Прометея, его жрецы умирают, но приходят новые поколения и несут этот неугасимый факел в будущее - к вечному Царству Света.
Учителем рисования и наставником в нашем классе был другой художник - Василий Митрофанович Алексеев. Трудно себе представить нас, стройных, насмешливых и весёлых юношей и маленького ростом, кроткого, с детским выражением глаз и рыжеватого В.М., которого в гимназии прозвали Митрофаном и в адрес которого отпускали двусмысленные шутки. В.М. был добрейший и безобиднейший человек. Помню, он навестил нас с мамой и принёс нам горшок квашеной капусты, зная, как мы нуждаемся.
На одном из уроков рисования В.М. дал мне фотографию храма Христа Спасителя в Москве и предложил мне сделать с неё копию. Так я заинтересовался историей этого храма и позднее, в 1966 году, будучи в Москве в Румянцевском музее, попросил дать мне архивную папку с делом о храме Христа Спасителя.
В папке было обо всём, кроме его гибели. Чтобы узнать об этом злодеянии, нужно было получить разрешение МВД. Мне подумалось, что это безнадёжно, так как тёмные дела были скрыты под грифом секретности. Но об этом я узнал позже по другим источникам.
Уже в гимназии я заинтересовался художественным переводом и этому способствовала наша учительница по латышскому языку Аустра Петровна Ратерман. Однажды на уроке она предложила нашему вниманию стихотворение латышского поэта-ромамтика Ф.Барды, которое я тут же перевёл на русский язык: “Моей отчизны святые берёзы...” А впоследствии я стал переводить стихи >1.Райниса, Аспазии, В.Плудониса, Л.Паэгле, М.Кемпе, А.Элксне. Я сотрудничал в Музыкальном издательстве и в Антологии латышской поэзии.
В моём классе в гимназии я не имел закадычных друзей, жил замкнуто, ни с кем не встречался помимо классов. Правда, несколько мальчиков мне были близки по духу: это Иордан - старший, юноша, склонный к философским размышлениям, Миша Гончаров, который жил недалеко от меня и был застрелен в 1941 году, это братья Клевецкие, ставшие впоследствии инженером и астрономом, с которыми я жил летом в детской колонии.
На один год старше меня классом был Георгий Лишин, окончивший потом Латвийскую консерваторию по классу рояля у профессора В.Зоста. К нему меня влекла музыка. Ещё недавно мы выступали вместе по линии общества “Знание”: Юра иллюстрировал на рояле мои лекции о Дрезденской галерее, Лувре, Андрее Рублёве, латышских художниках, Илье Глазунове и т.д. (в середине 1990-х Г.Лишин и В.Мирский вдохновенно провели лекцию-концерт на тему “Лев Толстой и искусство” - ред.).
Но самым верным другом и соавтором с ученической парты стал для меня Юра Глаголев, поступивший в гимназию в роковом 1940-м году. Нас и познакомила-то любовь к музыке. А случилось это так: в музыкальной комнате было пианино и однажды на перемене я пытался подобрать мелодию индийского гостя из оперы “Садко”, но это у меня не выходило из-за хроматизма. Вдруг к пианино подошёл мальчик, сел и сыграл всю пьесу. Это меня настолько поразило, что мне захотелось с ним познакомиться, хотя он был значительно младше меня. Так началась наша дружба с Юрием.
Очень понравилась мне и мама Юры - Валентина Филипповна, добрая, ласковая женщина, страдалица в семье из-за своего мужа (талантливый музыкант и композитор, он сам страдал “русским недугом”), отчего она так рано и сошла в могилу. Была она истинный Ангел-хранитель своего сына, которого любила безгранично и вдохновляла на творчество.
В 1946 году, когда Юрию исполнилось 20 лет, я посвятил ему стихотворение, в котором прозвучали такие пожелания:

Так пусть с Тобою будет многолетье, -
Трудись, борись с Россией на щите!
Клянусь сегодня беды все стерпеть я, -
И Ты клянись напевной красоте!

Забегая вперёд, скажу, что Ю.Глаголев стал моим другом и соавтором на многие годы. Мы вместе выступали на концертах и вечерах в санаториях, домах отдыха, школах. Юрий исполнял свои сочинения, так как был принят в Союз композиторов, а я читал свои стихи как его соавтор. Мой друг не раз бывал со мной в разъездах по России с группами студентов в поисках народных песен. В доме Юры меня принимали всегда, как родного, именно в этом доме я впервые встретил свою будущую супругу Ирочку Осис.
В гимназии до 1940-го мы жили как в некоем пантеоне науки и искусств. Россия для нас, русских юношей, была Россия Пушкина, Толстого и Блока. Наша с матерью бедность скрашивалась мечтами о лазурном будущем. Серьёзно я никогда не задумывалась над тем, почему одни люди богаты, а другие бедны, почему мои соученики Стабровские или Вера Витковская живут в собственных домах, а мы с матерью ютимся на чердаках и в подвалах.
Я, конечно, читал и Сен-Симона, и Фурье, и книги о Французской революции, но исходил из Евангелия: “Ищите прежде всего Царствия небесного, а всё остальное приложится вам!” Кроме того, мама с детства мне внушала, что счастье человека - вовсе не в богатстве, а в совершенстве духа. Она воспитывала меня излишне сурово, как спартанца. Я не помню случая, чтобы она как-то проявила ко мне свою любовь, она не целовала меня, не ласкала и считала, что меня надо держать в “ежовых рукавицах”. Так она ходила со мной на гимназические вечера и сидела до 9 часов вечера, после чего уводила домой. Проводить девушку после танцев было невозможно.
Живя в нищете, я не ненавидел богатых, не завидовал им, не считал, что их надо убить, что нужна социальная революция, подобная Октябрьской 1917 года. Трудно передать, как я сопереживал, когда 14 июня 1941 года в телячьих вагонах начали вывозить в Сибирь тысячи ни в чём неповинных людей, и не только богатых: в соседнем доме вывезли сапожника... В числе депортированных были и мои соученики Стабровские и Витковские с их родителями. Описать картины горя человеческого невозможно.
Не только весь привычный уклад жизни, но и чувство дружбы, братства и согласия в гимназиях, в нашем классе было нарушено в 1940-м году. К нам поступили ученики из СССР, из которых я запомнил только Кладова, задиру и забияку. Это был физически развитый “экземпляр”, бахвалившийся своей силой, ярый комсомолец. В нашем же классе учился Игорь Азеев из генеральской семьи, член сокольской организации, прекрасный спортсмен и поэт, ненавидевший всё советское и комсомольское. Так между Кладовым и Азеевым начались схватки, до того ожесточённые, что кончались обычно кровью. Игорь был человеком гордым, неуступчивым, горячим и плохим дипломатом. Это причина того, что он был сослан и, как только теперь выяснилось, расстрелян как враг народа.
На одном из вечеров в соседней 10-й средней школе Игорь увидел красный советский флаг, сорвал его и стал топтать ногами. Это дошло до чекистов, виновного арестовали и выслали.
Итак, мы окончили школу, аттестаты нам выдали в спешке, так как 22 июня началась война. 1 июля над Ригой появились немецкие самолёты.

На волоске..,

Высший смысл божественного произволения в моей судьбе с особенной силой проявился в годы страшной братоубийственной бойни - Второй мировой войны. Смертный рубеж прошли миллионы ни в чём не повинных людей, а ко мне судьба была милостива: много раз я был на волоске от смерти, но всякий раз какая-то невидимая рука выхватывала меня из бурного потока событий защищала меня и сохраняла для будущей жизни.
С точки зрения рационального смысла я был нисколько не лучше многих других людей, и каждый случай моего выживания представляется мне невероятным чудом и совершенно необъясним с точки зрения чистой логики.
К началу войны мне исполнилось двадцать лет и, казалось бы, я должен был стать в ряды воинов, как прочие мои соученики. Так, Савелий Емельянов вступил в Красную армию добровольцем, всю войну был на фронте, вернулся в Ригу и умер совсем недавно. В 1940 году он поступил в комсомол, а на войне стал идейным коммунистом (зато после войны, увы, его редко видели трезвым).
Прямо противоположный случай: мой соученик Миша Гончаров, оставшийся в Риге в оккупации, после прихода немцев был мобилизован в ряды вермахта как переводчик. В гимназии он отлично шёл по иностранным языкам, владел немецким, английским, латышским. Вместе с новенькой, с иголочки немецкой формой он получил звание “долмичер” - переводчик. Как я позже узнал, ещё в самом начале своей службы Миша был застрелен партизанами в районе Рижского аэропорта. Его мать осталась одна-одинёшенька. Я видел её после войны почти что жалкой нищенкой...
Иначе сложилась судьба другого моего соученика - Лёки Шершунова, сына Ивана Григорьевича Шершунова - директора моей первой начальной школы в Риге. Лёка был призван в немецкую армию, попал в плен, оказался в Сибири, в лагерях. Вернулся больным человеком и также недавно умер.
Как уже писал, мои соученики, богатые домовладельцы Верочка Витковская и Костя Стабровский с сестрой были сосланы 14 июня 1941 года в Сибирь. Верочка гам работала в фактории, бегала на лыжах с ружьём за плечами и охотилась на медведей. Она вернулась в Ригу и жила в своём домике с дочкой Надей и столетним отцом, которому также немало пришлось пережить.
Совсем в иной жизненной ситуации оказались мои соученики - два брата Виктор и Николай Клевецкие, которые в гимназии были отличниками по математике. Витя стал астрономом, а Коля инженером. Оба они ни в какую армию не были призваны и жили со своей пожилой матерью Надеждой Ивановной. По болезни им любая армия была противопоказана. Коля женился, у него был сын и внук, а Витя так и остался холостяком. К сожалению, оба брата уже умерли, а после их смерти умерла и добрая и совершенно глухая Надежда Ивановна.
Я отнюдь не собираюсь заниматься мартирологом всех своих соучеников, тем более, что я мало знаю, но мне хотелось показать, как судьба распорядилась жизнью этих людей. Они учились в одном классе, дышали одним воздухом, питались за одним столом, носили единую гимназическую форму, были похожи друг на друга, но Боже мой, какими разными они оказались! Как их разбросало по разным странам - одних на Восток, других на Запад! Одних расстреляли чекисты (Игорь Азеев), другие сражались против коммунистов в рядах русской освободительной армии генерала Власова (Коля Самушонок).
Постараюсь объяснить, как я не попал на фронт - эту мясорубку войны. К войне наша страна по велению отца народов Иосифа Джугашвили-Сталина была абсолютно не подготовлена. Этот маньяк обезглавил армию, расстреляв и сослав высшее офицерство и генералитет. Всё передовое, всё талантливое томилось в застенках (или могло там оказаться даже без суда и “следствия”), всё тупое и бездарное оказалось элитой власти. Сталин запросто протянул руку другому убийце и палачу народов - Гитлеру - и был уверен в его дружбе. Хотя даже ученику пятого класса было ясно, что война не минует Россию...
...Отступление Красной Армии из ранее насильственно захваченной Латвии и всей Прибалтики выглядело как повальное бегство. Из Риги бежали коммунисты, вся их камарилья, спешно уходили на Восток машины и составы. Население Риги, опасаясь штурма немцев, бежало на окраины города, тем более, что немецкие самолёты-разведчики уже парили над Ригой.
Ещё до этого работники военкомата собрали призывников в помещении фабрики “Засулаука Мануфактура” на медосмотр, который я прошёл и был признан годным. Голых новобранцев взвешивали, смотрели зубы, остальное никого не интересовало. Следующая явка была назначена через неделю, но она не состоялась, так как части Красной Армии начали отступление, подобное бегству.
Мы с мамой были приглашены к моему соученику Юрию Майбороде, жившему с матерью в Ульброке (в Рижском районе). Тогда мы ещё были не в состоянии оценить всю бедственность нашего положения. Всю ночь мы не спали: на шоссе стоял адский грохот отступающих орудий, машин и тяжёлых танков. Во дворе остановился грузовик, в кузове которого лежали трупы и раненные бойцы. С бортов машины текла кровь. Это произвело на меня глубокое впечатление: я слёг то ли от потрясения, то ли от простуды и провалялся с высокой температурой под надзором мамы. Когда пришёл в себя, увидел в окно, что буквально по пятам за громоздкой советской техникой следуют немцы на обычных велосипедах. Их разведчики остановились здесь же, во дворе. Перед боем немцы брились, надевали чистые рубашки, ели консервы. Скоро прибыло и орудие.
Немецкий лейтенант отдал распоряжение, чтобы местное население укрылось в погребах, так как предстоит бой с красными. Вот так для меня началась оккупация. Нам с мамой ничего не оставалось, как вернуться в голодную Ригу, где царил полный хаос: советская власть рухнула, как карточный домик, со всеми райкомами, горкомами и исполкомами. На место одних узурпаторов явились другие, в очень короткий срок они ввели свой “орднунг” (новый порядок).
Портреты Сталина были заменены портретами Гитлера, вместо “Вопросов ленинизма” появилась пресловутая книга “Майн Кампф”. Были введены карточки на выживание. Школы, клубы и другие учреждения оказались заняты немецкими частями. Академия Художеств, здание в неоготическом стиле, превратилась в военный лазарет. Национализированные советами дома были возвращены их бывшим владельцам. В гору пошли немецко-говорящие. Остланд стал объектом новой политики - ликвидации в газовых камерах Саласпилса евреев, всех неугодных “орднунгу”. Я не мог понять, как люди, на поясах которых была надпись “С Богом” (Gott mit uns), могли совершать такие зверские преступления. Ведь так же поступили с царской семьёй и чекисты, но ведь они были безбожники...
Чтобы получить продуктовые карточки “арбейтера”, нужно было где-то работать. Но я не имел никакой профессии, гимназия к этому не готовила. Мне всё же удалось поступить на работу секретарём-делопроизводителем в русскую школу на Московской улице, где директорствовал покойный Владимир Григорьевич Головкин, человек старых порядков, не знавший ни полслова по- немецки. Осенью 1941 года школа началу работу, располагая только нижним этажом, верхние этажи были заняты немецкими солдатами.
Помню, немецкий капитан вызвал Головкина, и я отправился с ним переводчиком. Гитлеровец потребовал, чтобы школа была закрыта и выехала в 24 часа. Головкин возмутился и велел мне передать, что у него нет на это приказа районо. Я сказал немцу, что герр директор испытывает большое затруднение, так как не имеется иного помещения. Гауптман прямо-таки весь побагровел, его рука тотчас потянулась к пистолету и он гневно потребовал перевести директору: “Да знаете ли вы, что вы все очутились бы в Сибири, если бы мы вас не освободили?!”.
Я понял, что диалог неравных оппонентов достиг высшего накала. А ведь по закону военного времени гауптман мог приказать расстрелять нас прямо во дворе как приспешников коммунистов. Зная ограниченность, упрямство и вспыльчивость Головкина, я перевёл слова представителя “орднунга” несколько иначе: “Капитан говорит, что школы бы не было вовсе, если бы немцы не освободили нас!”. В конце концов над удалось прийти к мирному соглашению. Школа занималась в двух классах нижнего этажа с утра до вечера.
Моя матушка была безработной, а на мизерное жалованье школьного секретаря прожить было невозможно. К счастью, я не пил и не курил, а немцы всем арбейтерам выдавали одну бутылку шнапса и 200 папирос, которые мы меняли на марки и пфенинги. Но мне грозило ещё большая беда, чем голод: меня могли мобилизовать в вермахт.
Однако этого не произошло: я уже с детства болел тяжёлыми формами бронхита, а в военное время, при скверном питании, и вовсе ослаб. Я должен был обратиться в туберкулёзный пункт на улице Мартас. Вот здесь-то и явился мог ангел-спаситель в лице доктора Силиньша. Это был высокий, полный и добродушный остряк, латыш, очень расположенный к русским людям. Он выслушивал меня, звал Володичкой и говорил, что с таким здоровьем я проживу до ста лет. А между тем он писал мне диагноз: туберкулез лёгких, дополнительные карточки на молоко, масло, сметану. Он направлял меня в туберкулёзные санатории в Цесис и Огре.
У меня никогда не было открытой формы туберкулёза, не было каверн, и я поражаюсь, как, живя месяцами среди туберкулёзников с формой открытого туберкулёза, я не заразился. Это опять перст судьбы. Больным с кавернами поддували воздух, вводя его огромными шприцами в межрёберное пространство, прочим вводили кальций, отчего по всему телу ощущался жар.
Не знаю, как жила тогда мама, но меня тяготило страшное одиночество. Ещё до войны мне доводилось жить в летних колониях для детей из малоимущих семей, например, в Элейском замке почти на литовской границе, в Мазсалаце, недалеко от Эстонии, и, наконец, в Межапарке, на территории нынешнего зоопарка. В этих колониях отдыхали и русские дети. Во время же войны в тубсанаториях лечились исключительно латыши. Поэтому, несмотря на отличное владение латышским языком, я чувствовал себя здесь в изоляции, особенно во время праздников, когда больных посещали родственники. Меня же никто не посещал.
Начальство санаториев отгородило больных от всякой информации о ходе войны: не было ни газет, ни журналов, ни радиоприёмников. Считалось, что любая информация о войне может губительно отразиться на здоровье пациентов. Можно было заниматься чем угодно, только ни о чём не думать и ничего не знать. До нас доходили только слухи да рассказы редких посетителей.
В годы войны зимой мы с мамой жили в Задвинье на улице Баложу и пели в хоре Троицс-Задвинской православной церкви. Это при немцах не воспрещалось. В чердачной квартире на этой улице мы прожили долгие годы. Рядом, в соседней квартире, жил старый дворник-немец, ненавидевший всех на свете, явный осведомитель гестапо. Он по злобе донёс на меня куда следует, что я поляк и храню оружие, а это грозило расстрелом.
И вот однажды ночью мы с мамой проснулись от грозных ударов в двери. Я открыл - передо мной стояли трое гестаповцев угрожающего вида. Они оттолкнули меня и вошли в комнату со словами: “Хабен зи гевер?” (“Есть ли у вас оружие?”). Один из них подошёл к шкафу и стал выкидывать из него вещи, но ничего не нашёл, потому что у нас, разумеется, никакого оружия не было. Да и какую угрозу мы представляли для великой Германии - я со штампом туберкулёзника в паспорте и моя вечно болеющая мать?
Все годы войны мы поочерёдно находились в больницах - то я, то мама. В конце 1944 года я снова оказался в больнице (теперь она носит имя П.Страдыня). Произошло это потому, что я жил один, в крайнем истощении, питаясь неизвестно чем. Мамы в это время не было дома: она опять находилась в больнице.
...Я лежал в палате добрейшего доктора Косинского. Уже неделю я температурил почти в беспамятстве. Рядом со мной лежали такие же тяжело больные. Помню такой эпизод: доктор Косинский сел на мою постель и с
участием меня спросил: “Что с вами, дорогой, мы не можем определить диагноз вашей болезни.” “Доктор, - сказал я, - я болел ветрянкой, коклюшем, туберкулёзом, не было у меня только тифа.” Так я сам определил свою болезнь
-    в крови у меня вскоре обнаружили тифозную туберкулёзную палочку и перевели в инфекционный корпус.
Окно нашей палаты выходило таким образом, что были хорошо видны башни католического собора св.Альберта. И вот я увидел страшный сон. Ночь. Светит луна, я стою возле собора. Вдруг открываются двери, и монахи в чёрном с зажжёнными факелами и пением выносят из собора на плечах чёрный гроб. Всё шествие движется на меня: я в ужасе пячусь, но за мной ограда, бежать некуда, и я просыпаюсь весь в поту. Это был вещий сон, так как я действительно оказался недалеко от смерти. Сознание моё помутилось, ноги и руки похолодели, сердце почти перестало биться. Я впадал в сладкую истому. Мне казалось, что я лечу вверх по длинному коридору, надо мной разверзается звёздное небо и льётся ослепительный свет... Мне так легко и отрадно, что я уже не хочу возвращаться на землю, так как нахожусь в полёте и это доставляет мне необычайное спокойствие, нет ни малейшего сомнения, что я упаду на землю и разобьюсь.
И в этот момент я вдруг почувствовал, как что-то обожгло мою руку, я приоткрыл глаза и увидел лицо моей мамы, её полные слёз глаза. Она склонилась надо мной и её горючие слёзы падали мне на руку...
Я глубоко вздохнул и вдруг вновь оказался на земле, в палате. Мне сделали укол, а затем перевезли в тифозное отделение, где я и проболел до Дня Победы, то есть до 9 мая.
Не буду описывать ход болезни, моих мук, голода, полного истощения... Я был весь исколот, на спине у меня появились пролежни, в общем, от молодого человека остались кожа да кости. Мама приходила к окну палаты и с трудом меня узнавала: я оброс бородой и был похож на мученика. В сущности, против брюшного тифа не было никаких лекарств. Врач Виганте во время обхода слушала моё сердце и говорила: молодой, выживет. Между тем, я сам уже не мог даже повернуться: сиделки меня перекатывали на постели, когда перестилали простыни. Но постепенно я стал выздоравливать, помня, что молитва матери со дня моря поднимает.
Поэтому я крепко задумался о том, что такое жизнь, смерть, тело, душа и дух человека, что есть добро и что зло, что происходит после смерти и т.д.
Впоследствии я прочёл книгу хирурга Воина-Есенецкого “Дух, душа и тело”. Автор - знаменитый учёный - человек удивительной судьбы: написал важные труды по гнойной хирургии, стал архиепископом, побывал в ссылке. Пример его жизни подтверждает тот факт, что наука и религия совместимы. Своей жизнью это доказали Ньютон, Фламарион, Павлов и др.
А в ту пору, в конце войны, я осознал, что наука пока ещё не в состоянии ответить на все поставленные вопросы и что ответы на них следует искать в Священном Писании, что руководством могут быть слова Иисуса Христа: “Верующий в меня не умрёт, но обретёт жизнь вечную!”.
Да, дух человека - это искра Божества, драгоценный кристалл, скрытая в человеке могучая сила, и проявляется она как голос совести, к которому человек должен прислушиваться. Он должен непрестанно и тщательно гранить свой дух- кристалл, оберегать его от зла, преступлений и насилия, что совершали великие преступники. Святые же отцы очищали до кристальной чистоты свой дух, им смерть была не страшна, так как они соединялись с вечностью. Вот с такими мыслями вступил я в послевоенный период...

На подступах к пауке

После войны жить было не легче, чем прежде. Мучило полуголодное существование по продовольственным карточкам. Моя матушка не работала, а пенсия ей не полагалась, так как до войны она была безработной, - замкнутый круг, из которого мы не могли вырваться.
Я же устроился на работу в той самой школе, которую окончил в 1936 году. Директором 9-ой начальной школы была Ксения Петровна Пересветова. Не хватало учителей, поэтому она предложила мне вести физику, химию и даже пение. Очень скоро я доказал, что вообще не способен к этим предметам.
На уроках физики я рассказал ученикам о способах добывания огня при помощи трения двух сухих палок и предложил провести опыт. На следующий урок ребята принесли лучинки, палки и целые поленья и почти весь урок тёрли их друг о друга, но не только не добыли огня, а даже и дыма не было. Они заинтересовались, почему у первобытных людей это получалось, а у нас нет? Можно себе представить, как мы замусорили класс! И это при щепетильной строгости директора...
С химией получилось ещё хуже: ребята смешали некие два порошка не в той пропорции, отчего произошёл взрыв. На всю школу повалил дым, вызвали пожарных. На моих уроках пения царило повальное уныние: дети пели “Вечерний звон”, так как я знал два аккорда на рояле. Вспоминаю, с какими лицами дети пели: Лежать и мне в земле сырой...
После этих происшествий и незадач Ксения Петровна убедилась, что названные выше предметы не моя специальность. Сам я давно это осознал. И тут на помощь мне пришла моя любовь к литературе: ведь к этому времени я прочитал важнейшие произведения мировой литературы. Мне казалось, что этого вполне достаточно, чтобы стать учителем русского языка и литературы. Но у меня не было прав на преподавание, и я подал заявление в только что организованный Педагогический институт, на факультет русского языка и литературы, и никогда об этом не жалел.
На экзамен дали диктант. Получившие тройки были зачислены на 1-й курс, а написавшие на четвёрку и выше имели право поступления сразу на 2-й курс с условием, что сдадут все экзамены за 1-й курс заочно. Тут я с благодарностью вспомнил гимназию, сделавшую меня грамотным человеком.
Так я очутился на подступах к науке, получил мизерную стипендию, на которую нельзя было ни жить, ни умереть. Но чем обстоятельства казались сложней и трудней, тем я становился упорней и настойчивей. Здание института не отапливалось, даже электричества не было. Лекции слушали, сидя в пальто, пальцы стыли, писать было трудно.
После тифа у меня распухли ноги и я даже передвигался на костылях, а на занятиях меня от слабости порою клонило ко сну. Так произошло с историей русского языка. Этот предмет нам читал седенький, очень эрудированный профессор из Ленинграда Чернобаев. Читал он тихо и монотонно, так что несколько его лекций я проспал. Но мой сосед-сокурсник, не выдержав моей апатии, толкнул меня в бок и сказал: “Не спи! Послушай лучше, что он говорит, это же очень важно!” С тех пор я не проспал ни одной лекции, настолько они представлялись мне содержательными. На экзамене получил пятёрку.
Профессор Чернобаев преподавал нам и древнюю литературу, учил читать тексты на древнерусском языке по хрестоматии Гудзия, что доставляло многим студентам большие трудности, я же читал совершенно свободно, так как знал этот язык по богослужениям и все эти годы пел в церковном хоре.
С преподавателями у меня сложились хорошие отношения. Одни предметы меня интересовали, другие казались скучными и ненужными. Правда, и преподаватели были очень разные. Литературу XVIII века, например, вёл у нас профессор Егоров, являвшийся на лекции в одежде - почти рубище - полунищего (как мы потом узнали, был он шизофреник).
Однажды профессор пригласил группу студентов к себе домой. Его жена усадила нас за чайный стол. Внезапно у хозяина начался сильный припадок: он был ужасен, размахивал кулаками, вдребезги разбил стакан... Мы, конечно же, все разбежались. Удивительно было то, что лекции этот старик вёл как совершенно нормальный человек: очень увлекательно рассказывал, дал мне тему семинарских занятий: “Народные песни о Петре Первом”. Я написал эту работу самостоятельно и позднее, при поступлении в аспирантуру в Московский Педагогический институт, подал её в качестве реферата, получившего положительную оценку.
Зачёты и экзамены во время учения в институте я сдавал довольно легко и успешно. Особенно привлекали меня занятия по истории зарубежной и русской литературы, так как я много читал и был готов к восприятию этих предметов. Мне казалось, что поэзию А.С.Пушкина я уже знаю отлично, поэтому был уверен, что на семинаре по поэзии смогу отличиться. Этот семинар вёл молодой, очень интересный лектор Михаил Петрович Николаев, абитуриент Ленинградского университета. Так вот на семинаре он дал мне тему “Ода
А.С.Пушкина “Вольность”.
Тут уж я спохватился, припомнив, что таких революционных стихов в гимназии не жаловали и оды я не знаю. В гимназическом учебнике она только названа. И всё же за твёрдое знание других сочинений я получил зачёт.
Морфология же и синтаксис читались очень неинтересно и впоследствии в школе мне пришлось серьёзно переучиваться при подготовке к урокам грамматики.
Совершенно чуждым оказался для меня цикл политических наук. Если прежде я неплохо знал историю Западной Европы и России, то в институте вдруг выяснилось, что всё это “старьё” абсолютно не нужно (вот уж горе- революция” в общественной науке!). Нам читали историю КПСС, диамат, истмат, политэкономию, советскую Конституцию. Мне представлялось совершенно нелепым, что по истории КПСС необходимо было вызубривать, в каком году происходили партсъезды и конференции, что на них обсуждалось и даже кто на них присутствовал.
Нас заставляли сдавать дополнительные зачёты, например, по абсурдной работе Сталина по вопросам языкознания и нелепой теории “сталинского академика” Марра о возникновении языков. Никто не спрашивал, что думает сам студент. Он был “зубрильной машиной”, ему отводилась роль попугая, и за это ему ставили “отлично”. Я не укладывался в эти рамки.
Помню, раз приехали из Москвы женщина-профессор и прочитала нам лекцию “Философское наследие русских революционных демократов”. По её мысли Белинский, Чернышевский, Добролюбов и Герцен были представителями русской философии. В конце лекции Э.Таммер поинтересовалась, не возникло ли у кого-нибудь вопросов. Не знаю, что меня дёрнуло за язык, побудив, так сказать, “высунуться” из покорного общего молчания. Я спросил у приезжей “светилы”, можно ли называть этих писателей профессиональными философами, если учесть, что даже Ломоносов, Ньютон, Кант, Дарвин и Эйнштейн таковыми себя не считали? Сидящие в президиуме недоуменно переглянулись, воцарилось неловкое молчание. Затем Таммер объявила перерыв, а мне с глазу на глаз сказала, что нечего задавать глупые вопросы.
Большие неприятности ожидали меня в то время, когда я, не будучи комсомольцем, членом партии, осмеливался задавать подобные “колючие вопросы”. Дело в том, что я не мог понять трудного положения, в которое закономерно попал. Ведь по своему идейному настрою я был весьма далёк от марксизма и советской действительности.
Философию и диамат нам читал некто профессор Карповиц, латыш, коммунист-фанатик, который в аудитории порою кричал, стучал кулаком по кафедре (вполне в духе “эпохи” Н.С.Хрущёва) и которого недолюбливали студенты. На одной из лекций он заявил, что Иисус Христос - это миф и что наука это доказала. Естественно, что я, сызмала воспитанный в религиозном духе, не мог принять этого утверждения. Поэтому я по своей наивности написал и положил в перерыве на кафедру записку с вопросом: “Какая наука доказала, что Христос - это миф?” Карповиц прочёл записку, но внешне никак не отреагировал. Так как в моей группе все студенты были комсомольцы или члены партии, то ему было очень нетрудно узнать, кто автор “крамольной” записки.
И вот как Карповиц мне отомстил. На экзамене по философии он спросил меня, что я читал. В тот день у меня была высокая температура, но на экзамен я вынужден был пойти, чтобы не лишиться стипендии. На вопрос я ответил, что прочитал все рекомендованные сочинения Гегеля. Лишь только я произнёс имя Гегеля, как Карповиц перебил меня репликой: “Ах, вы Гегеля читали? Значит, вы идеалист? Всё - ставлю вам “неуд”. Я выскочил из аудитории от догматика как ошпаренный. Товарищи стали меня расспрашивать об оценке и были поражены тем, что мне влепили “неуд”, хотя я прочитал солидную философскую литературу. Разузнав же, о чём меня спросил экзаменатор, и услышав, что я заикнулся о Гегеле, дружно расхохотались, пояснив, что я сам виноват: Карповицу надо было заявить, что читал его лекции, - тогда он “автоматом” ставил отлично.
Возмущённый до глубины души, я на другой же день отправился на переэкзаменовку к директору института Бергманису - и он поставил мне пятёрку. Однако одного инцидента со мной Карповицу, видимо, показалось недостаточно. Когда весной 1947 года на госэкзамене он являлся председателем комиссии, я ответит по билету, но он задал мне дополнительный вопрос: “Что писал Энгельс по поводу возможности революции в России в своих письмах?”. Я ответил, что по программе писем Энгельса читать не требовалось, но что я могу ответить на этот вопрос. Энгельс считал, что революция произойдёт прежде всего в Англии, так как в этой стране высокоразвитый пролетариат, но революция произошла в России. “Что же, по-вашему, Энгельс был не прав?” - с угрожающим видом продолжал атаку Карповиц.
Тут члены комиссии стали перешёптываться и сказали, что я могу идти. Так у меня в институтском дипломе появилась единственная тройка по основам марксизма-ленинизма.
Так или иначе, но в 1947 году Пединститут был мною окончен с квалификацией преподавателя русского языка и литературы средней школы и званием учителя средней школы. Вскоре началась новая жизнь - жизнь школьного учителя, продолжавшаяся до 1965 года, когда я был приглашён в Латвийский университет на должность преподавателя фольклора на полставки ассистента, то бишь на 52 рубля в месяц.
Надо заметить, что школы я менял в зависимости оттого, как складывались мои отношения с директорами. Ведь директор в школе - олигарх, а нередко и полный деспот: кого хочет милует, а кого и казнит. Часы он раздаёт учителям, исходя из личных симпатий и антипатий. Это как аксиома.
В те же послевоенные времена директор школы был прежде всего ярый проводник идей партии и правительства, учитель и пикнуть не смей. Куда ни пошлют, - везде учитель впереди. Он пропагандист и агитатор, он доверенное лицо на выборах, он бегает по микрорайону, он маляр и плотник в своём классе, он на побегушках у райкома и районо, он во всех комиссиях-перекомиссиях, он курсант в университете марксизма-ленинизма, он в профкоме и в десятке других “комов”.
А собрания? А сессии? А обмен опытом? А методическая работа? А горы тетрадей с сочинениями учеников? А поурочные и квартальные планы? Когда же учителю готовиться к урокам? А не спит ли он за учительским столом на уроке? И всё это за жалкие гроши, на которые можно разве что не сдохнуть...
Однако самое ужасное - непрестанная и беспросветная ложь о нашей “счастливой” жизни, об изобилии, о грядущем рае коммунизма, уже стоящего у порога. “Добрые” директора, вроде Н.В.Дауговиша, советовали мне поступать в партию, а начальник районо Каяло обещал мне квартиру и все блага, лишь поступи в партию. Но я знал, что учения Христа и Маркса несовместимы - христианство и учение коммунизма сходны лишь внешне... Недаром же западные коммунисты посещают церковь и никто их не преследует. Словом, об этой несовместимости я знал твёрдо и поэтому всякий раз отговаривался. Я возражал, что слаб здоровьем, что в партии с меня будет мало пользы, что я ещё не подготовлен к столь решительному шагу и т.п.
Меня не раз посылали на летние курсы политпросвещения. Так, курс диамата я прослушал пять раз, но материалистом не стал. Формулу Маркса “Бытие определяет сознание” я сравнивал со словами из евангелия от Иоанна: “Вначале было слово...” и был глубоко убеждён, что примарным началом является не материя, а дух. Марксизм зиждется на классовой теории насилия, христианство - на всечеловеческой любви и милосердии, что мне было ближе и дороже.
Все годы, работая в школе и в университете, до сего дня (1998 года - ред.) я ходил в церковь и пел в хоре. Меня неоднократно вызывали, предупреждали, обрабатывали, запугивали. Но всякий раз по мидости Божией я оставался невредим. Меня не выслали, не лишили работы, не арестовали, хотя, разумеется, запросто могли это сделать - с верующим учителем всякое могло случиться.
А весной 1951 года произошло событие, повлиявшее на всю мою последующую жизнь: в доме у Юрия Глаголева я неожиданно встретил мою будущую жену, очаровательную Ирочку Осис, с которой мой друг учился ещё до войны в одном классе. Но и о судьбе спутницы моей жизни следует рассказать более подробно.