Авторы

Юрий Абызов
Виктор Авотиньш
Юрий Алексеев
Юлия Александрова
Мая Алтементе
Татьяна Амосова
Татьяна Андрианова
Анна Аркатова, Валерий Блюменкранц
П.Архипов
Татьяна Аршавская
Михаил Афремович
Вера Бартошевская
Василий Барановский
Всеволод Биркенфельд
Марина Блументаль
Валерий Блюменкранц
Александр Богданов
Надежда Бойко (Россия)
Катерина Борщова
Мария Булгакова
Янис Ванагс
Игорь Ватолин
Тамара Величковская
Тамара Вересова (Россия)
Светлана Видякина
Светлана Видякина, Леонид Ленц
Винтра Вилцане
Татьяна Власова
Владимир Волков
Валерий Вольт
Константин Гайворонский
Гарри Гайлит
Константин Гайворонский, Павел Кириллов
Ефим Гаммер (Израиль)
Александр Гапоненко
Анжела Гаспарян
Алла Гдалина
Елена Гедьюне
Александр Генис (США)
Андрей Германис
Александр Гильман
Андрей Голиков
Юрий Голубев
Борис Голубев
Антон Городницкий
Виктор Грецов
Виктор Грибков-Майский (Россия)
Генрих Гроссен (Швейцария)
Анна Груздева
Борис Грундульс
Александр Гурин
Виктор Гущин
Владимир Дедков
Надежда Дёмина
Оксана Дементьева
Таисия Джолли (США)
Илья Дименштейн
Роальд Добровенский
Оксана Донич
Ольга Дорофеева
Ирина Евсикова (США)
Евгения Жиглевич (США)
Людмила Жилвинская
Юрий Жолкевич
Ксения Загоровская
Александр Загоровский
Евгения Зайцева
Игорь Закке
Татьяна Зандерсон
Борис Инфантьев
Владимир Иванов
Александр Ивановский
Алексей Ивлев
Надежда Ильянок
Алексей Ионов (США)
Николай Кабанов
Константин Казаков
Имант Калниньш
Ирина Карклиня-Гофт
Ария Карпова
Валерий Карпушкин
Людмила Кёлер (США)
Тина Кемпеле
Евгений Климов (Канада)
Светлана Ковальчук
Юлия Козлова
Андрей Колесников (Россия)
Татьяна Колосова
Марина Костенецкая
Марина Костенецкая, Георг Стражнов
Нина Лапидус
Расма Лаце
Наталья Лебедева
Димитрий Левицкий (США)
Натан Левин (Россия)
Ираида Легкая (США)
Фантин Лоюк
Сергей Мазур
Александр Малнач
Дмитрий Март
Рута Марьяш
Рута Марьяш, Эдуард Айварс
Игорь Мейден
Агнесе Мейре
Маргарита Миллер
Владимир Мирский
Мирослав Митрофанов
Марина Михайлец
Денис Mицкевич (США)
Кирилл Мункевич
Сергей Николаев
Тамара Никифорова
Николай Никулин
Виктор Новиков
Людмила Нукневич
Григорий Островский
Ина Ошкая
Ина Ошкая, Элина Чуянова
Татьяна Павеле
Ольга Павук
Наталия Пассит (Литва)
Олег Пелевин
Галина Петрова-Матиса
Валентина Петрова, Валерий Потапов
Гунар Пиесис
Пётр Пильский
Виктор Подлубный
Ростислав Полчанинов (США)
А. Преображенская, А. Одинцова
Анастасия Преображенская
Людмила Прибыльская
Борис Равдин
Анатолий Ракитянский
Глеб Рар (ФРГ)
Владимир Решетов
Анжела Ржищева
Валерий Ройтман
Ксения Рудзите, Инна Перконе
Ирина Сабурова (ФРГ)
Елена Савина
Кристина Садовская
Маргарита Салтупе
Валерий Самохвалов
Сергей Сахаров
Наталья Севидова
Андрей Седых (США)
Валерий Сергеев (Россия)
Сергей Сидяков
Наталия Синайская (Бельгия)
Валентина Синкевич (США)
Елена Слюсарева
Григорий Смирин
Кирилл Соклаков
Георг Стражнов
Георг Стражнов, Ирина Погребицкая
Александр Стрижёв (Россия)
Татьяна Сута
Георгий Тайлов
Никанор Трубецкой
Альфред Тульчинский (США)
Лидия Тынянова
Сергей Тыщенко
Павел Тюрин
Нил Ушаков
Татьяна Фейгмане
Надежда Фелдман-Кравченок
Людмила Флам (США)
Лазарь Флейшман (США)
Елена Францман
Владимир Френкель (Израиль)
Светлана Хаенко
Инна Харланова
Георгий Целмс (Россия)
Сергей Цоя
Ирина Чайковская
А.Чертков
Евграф Чешихин
Сергей Чухин
Элина Чуянова
Андрей Шаврей
Николай Шалин
Владимир Шестаков
Валдемар Эйхенбаум
Абик Элкин

Уникальная фотография

Третий общий съезд РСХД Прибалтики в Пюхтицком монастыре (Эстония) в 1930 году

Третий общий съезд РСХД Прибалтики в Пюхтицком монастыре (Эстония) в 1930 году

ПО ЭТАПАМ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА

Глеб Рар (ФРГ)

 См.Судьбы поколения 1920-1930-х годов в эмиграции. Очерки и воспоминания. Составитель Людмила Флам. - Москва: Русский путь, 2006, с.80-105.

14 июня 1944 года. Часов 5-5:30 утра. Просыпаюсь от звонка в дверь. Открываю: гестапо. Двое неизвестных нам, один – знакомый часовщик поволжский немец. Обыскивают квартиру. Ищут издания НТС. Я им подсовываю пачку невинных брошюрок НОРМ (зарегистрированной после запрещения скаутов "Национальной Организации Русской Молодежи"). Изданий НТС у меня много. Но они хорошо спрятаны. Среди подаренной нам старой (и даже старинной!) мебели был прекрасный большой комод с 4-5 выдвижными ящиками. Комод стоял как бы на массивном деревянном цоколе, а в цоколе скрывался еще один выдвижной ящик, снаружи незаметный. Там я и держал свой склад изданий НТС. И гестаповцы, проверяя остальные ящики комода, о существовании еще одного не догадались. Мне стало смешно и настроение у меня поднялось.

Я был в пижаме. Велели одеться и ехать с ними. У подъезда стояла машина. Привезли в гестапо, старый добротный особняк, рядом с полицейским управлением. Настроение у меня было бодрое: раз ничего нашли, что они со мной могут сделать? Шагая от машины к подъезду гестапо стал даже насвистывать: "И кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет!".

Привели в какое-то помещение на верхнем этаже. Вижу: на полу стоит наш ротатор из квартиры Хорватов, громадная кипа наших изданий. Значит то, что у меня ничего не нашли, потеряло какое-либо значение. Но, с другой стороны: ничего особенно опасного, с точки зрения нацистов, в наших материалах ведь не было. И если, например, были в них утверждения, что Россия – многонациональное государство, в котором все народы и народности должны быть равны, то не обязательно же это было понимать как прямое осуждение расистской политики нацистского руководства в самой Германии.

После регистрации отвели через улицу в главное полицейское управление, занимавшее целый квартал. Во внутренней части здания находилась следственная тюрьма. Персонал пожилой. (Молодых отправили на фронт.) Коренастый старичок отводит меня в камеру и велит, прежде всего, ознакомиться с правилами для заключенных на двери камеры. Что я и сделал после знакомства со своим сокамерником. Первый параграф тюремных правил гласил: Der deutsche Gruss ist den Häftlingen verboten: заключенным запрещалось произносить приветствие Heil Hitler!...

Сокамерник – белёсый, с длинной шевелюрой, чуть старше меня, спрашивает, кто я такой, за что арестован. Говорю, что я русский антикоммунист. На что получаю в ответ: "А я – немецкий коммунист"...

Он тут же выражает надежду, что я – неверующий, или, по крайней мере, не буду преувеличенно афишировать свои религиозные чувства, как это, якобы, делал мой предшественник поляк, который становился на колени, воздевал руки к небу, рыдал и громко читал молитвы. Я про себя решаю действительно "не афишировать", а следовать евангельскому предписанию: "Ты же, егда молишися, вниди в клеть твою, и затворив двери твоя, помолися Отцу твоему, иже в тайне; и Отец твой, видяй в тайне, воздаст тебе яве" (Мф. 6, 6). Но как только я обнаружил у своего сокамерника огрызок карандаша, незаметно нарисовал в углу, на стыке двух стен камеры, крошечный крестик с буковками ИС ХС НИ КА – "Иисус Христос побеждает". Этот крестик заменил мне икону.

Мой сокамерник сидел уже 9 месяцев. Был фанатичным приверженцем порядка. Камеру чистил и мыл так, что она считалась образцовой. И, несмотря на то, что коммунист, как ариец немецких кровей и гражданин Рейха пользовался некоторыми привилегиями. Например, – ему было разрешено работать. Работа его заключалась в том, чтобы реставрировать конверты поступавших в полицию писем и пакетов. В его распоряжении были листки белой бумаги, ножницы и клей. Надо было заклеить адреса первоначального отправителя и получателя и приготовить конверт к вторичному использованию. Каждые два-три дня ему приносили в камеру картон с конвертами разных форматов и забирали у него готовую продукцию.

Таким образом, в камере у нас была бумага, правда, в основном – грубая и толстая, коричневая. Карандашиком мой сокамерник давно уже обзавелся через "кальфакторов" – разносчиков по камерам и раздатчиков баланды. Возможно – в обмен на ту же бумагу от конвертов.

Наличие бумаги и карандаша, а также установившиеся отношения с некоторыми давнишними "кальфакторами" позволили наладить переписку с Д.В. Хорватом и Жоржем Позе, находившимися в других камерах. Оказалось, что Жорж не только студент-филолог, но еще и поэт и под псевдонимом "Георгий Полошкин" (фамилия его матери) пишет стихи. Одно из них я "опубликовал" на страницах "Набата за решеткой", первый номер которого вышел в одном единственном экземпляре на технической базе конвертов и бумажек моего сокамерника-коммуниста в сентябре 1944 г. Экземпляр этот я потом через маму (ее освободили 30 августа) передал на волю и он сохранился. Вот это стихотворение Жоржа:

Корку хлеба дали мне и воду,

И сказали, что мой дом - тюрьма.

Здесь учусь ценить тоску свободы,

Здесь узнаю, что такое тьма.

 

По ночам - изорванное небо

Сквозь решетку льет сырую грусть...

Я не знаю - был я или не был

В той стране, что называют "Русь".

 

 Я не знаю, буду ль на свободе...

Только, вера за стеной - сильна

В ту страну, где солнце не заходит,

В тех людей, что породит война.

 

Я не знаю, вырастут ли травы

В тех местах, где выжжена земля,

Но я верю, что бессмертной славой

Зазвенят родимые поля...

 

А пока - глухая ночь спустилась

И решетку - месяц осветил...

Знаю я, что мне еще не снились

Все преграды на моем пути.

 

Но когда подкрался сумрак серый,

На заре, к окошку моему –

Я увидел, как моею верой

Озарил рассвет мою тюрьму...

 

Жорж Позе-Полошкин подписал это стихотворение словами: "Сентябрь 1944. Тюрьма". В конце октября он, как и большинство из нас, был направлен в концентрационные лагеря. В какие именно, в какой последовательности, я не знаю. В конце войны он оказался в лагере Берген-Бельзен, куда пришли англичане.Убрали колючую проволоку между мужским и женским лагерем. В женском лагере Жорж встретил свою невесту Ирину Дубовскую и ее мать А.Н. Хорват. Договорились встретиться на следующий день, 2 мая. Когда они пришли в его барак, Жоржа нашли мертвым. Он покоится в одной из братских могил-курганов лагеря Берген-Бельзен под покровом из пурпурно-фиолетового вереска.

За неделю до моего ареста, 6 июня, началась высадка союзников в Нормандии. Немецкие сводки последующих дней ограничивались мало что говорящими формулировками, которые не отвечали на главный вопрос: удалось ли союзникам закрепиться на материке, или их вот-вот сбросят в море? Естественно, что и после ареста этот вопрос меня занимал: ведь зная, открылся ли или нет Второй фронт, можно соответственно держать себя на допросах: опустив, или задрав нос перед следователем.

Допрашивать меня стали на девятый день после ареста. Следователь сидит за столом и читает газету. Меня подводят к столу так близко, что я успеваю прочесть жирный заголовок "вверх ногами" на первой полосе: "Тяжелые бои за Каэн". Всё ясно. Каэн – это еще не далеко от моря, но все-таки уже не на морском берегу. Значит, за две с половиной недели в море не сбросили! Следователь ловит мой взгляд, зло на меня смотрит, рывком убирает со стола газету...

Ссылаясь на то, что где-то под Днепропетровском члены НТС при отступлении немцев якобы разбрасывали листовки с призывом к наступающим красноармейцам "добивать Гитлера и поскорее браться за Сталина", следователь утверждает, что НТС – антинемецкая организация и предлагает мне в этом сознаться.

От Жоржа Позе, который сумел побывать в Киеве, Умани, Одессе и в Крыму, мы знали о таких листовках. Их распространяли в оставляемых немцами городах член НТС Роман Тагезин и его группа. Роман – если не ошибаюсь, эмигрант из Берлина, – был арестован и погиб в одном из немецких концлагерей. Мы же, зная о том, что в Берлине наши немецкие (балтийские) друзья – Штрик-Штрикфельд, д-р Кнюпфер и др. – ведут целенаправленную борьбу за допущение формирования Власовской армии и рассчитывают на успех своих усилий в ближайшем будущем, отмежевывались от любых антинемецких высказываний кого бы то ни было, и выражали готовность участвовать в формировании РОА и обслуживающих ее гражданских русских служб, подчеркивая тем самым, что у нас никаких антинемецких настроений нет, а если будет создана независимая РОА, то мы, станем ведь и союзниками Германии! Нам казалось, что Второй фронт, наконец, заставит политическое руководство Германии принять условия А.А. Власова и пойти на формирование РОА. О том, что время для этого давно прошло, мы мало задумывались. Не знали мы, что помимо Второго фронта, началось, уже после нашего ареста, и новое наступление Красной армии. В июле-августе она совершила прорыв в Белоруссии и клином вышла к Рижскому заливу, разрезав немецкую группировку "Север" надвое.

Следователи не могли отказать нам в логичности наших аргументов, но они только протоколировали наши допросы. А решения относительно нашей судьбы принимали не они, а их берлинское начальство. Нам самим, а, кажется, и нашим следователям представлялось, что вот-вот из Берлина придет приказ нас отпустить. И после того как в газете “Völkischer Beobachter" появилась заметка о встрече 16 сентября 1944 года А.А. Власова с Гиммлером (была даже фотография), в наших отношениях со следователями наступила кратковременная "оттепель": они разрешали нам встречаться с родными, получать передачи, старались проявлять подчеркнутое доброжелательство.

Только, плохо они знали психологию и политическую школу мышления своего высшего начальства. Как только Гиммлер добился согласия Гитлера, и начал на самом деле содействовать формированию двух первых дивизий РОА, он сразу же распорядился и о том, дабы как можно больше русских национальных сил, еще не связанных с Власовским движением, отправить в концентрационные лагеря, чтобы воспрепятствовать, насколько возможно, образованию независимо мыслящего политического костяка Власовского движения. Для Гиммлера и Гитлера Власовская армия должна была послужить всего лишь пушечным мясом. После войны, когда В.Д. Поремский – после неудачной попытки от имени генерала Власова вступить в переговоры с английским командованием в Гамбурге – оказался в английском концентрационном лагере в Neumünster'e, он там встретил допрашивавшего его за несколько недель до этого в Берлине гестаповского следователя, и тот именно так объяснил ему, почему нас осенью 1944 года не отпустили, а отправили в концентрационные лагеря.

Но в лагеря нас отправили только в конце октября. А пока что мы сидели по камерам гестаповской тюрьмы в Бреславле. 30 августа освободили моих родителей и еще несколько арестованных по делу НТС. Мама потом рассказывала, как она себя держала на допросах. В основном это был извечный аргумент любой матери: "Мой сын такого никогда не сделал бы».

В сентябре приехала из Риги семья моего брата Льва. Лев начал работать в гражданской канцелярии генерала А.А. Власова в Берлине. Его непосредственными начальниками были генерал Василий Федорович Малышкин и полковник Константин Григорьевич Кромиади.

3 октября 1944 года мне исполнилось 22 года. Гестаповцы разрешили свидание с родителями, на него приехал из Берлина и Лев, который уверенно сказал мне, что Власов уже поднял перед немцами вопрос об освобождении всех заключенных членов НТС и будет "нажимать" и далее. Мы верили и надеялись, но не учитывали стремительного продвижения на запад Красной армии. Не оставалось уже территорий, на которых могло бы утвердиться власовское правительство России.

Гестаповцы, видимо, и считались с возможностью передачи заключенных членов НТС на поруки генералу Власову, всё же оценивали наши перспективы более трезво. Так один из них посоветовал моим родителям на всякий случай снабдить меня теплой одеждой и хорошей обувью, что они при нашем последнем свидании и сделали.

Из отцовских воспоминаний («1945 год») знаю, что ночью 19 или 20 октября 1944 года он проснулся от необъяснимого чувства страха и ужаса. Это было не случайно. Именно в тот вечер, уже после отбоя, меня, Дмитрия Владимировича Хорвата и еще несколько членов НТС вызвали из камеры "с вещами", выстроили, пересчитали и повели на главный вокзал. К какому-то пассажирскому поезду был прицеплен, старинный тюремный вагон, вероятно еще времен кайзера Вильгельма. Вагон состоял из камер, рассчитанных каждая на одного арестанта. Но нас набили в каждую камеру по пять человек. Мы могли только стоять, сжимая друг друга до предела. Дмитрий Владимирович, попавший в одну камеру со мной, скоро потерял сознание. Я достучался до охраны. Его выпустили, но через какое-то время вернули в нашу камеру.

Бреславльское управление гестапо отправляло своих заключенных либо на юго-восток в Auschwitz (Освенцим), либо на северо-запад от Бреславля, в Gross-Rosen. На рассвете мы оказались в Грос-Розене. Походным порядком маршируем с железнодорожной станции в лагерь. Нас приветствует известный лозунг: "Arbeit macht frei!". На самом деле, никогда ни одного заключенного нацистских лагерей за хорошую работу или за перевыполнение трудовых норм не освобождали.

В воротах лагеря – эсэсовцы, которые нас пересчитывают, и "капо" - внутренняя полиция из заключенных: дюжие парни в галифе, боксерского вида, с физиономиями, не предвещающими ничего доброго.

Отводят в "Effektenkammer". Там сдаем личную одежду, обувь (зачем гестаповец в Бреславле советовал меня ими снабдить?), все документы, деньги, всё личное имущество. Распоряжаются не капо, а сами эсэсовцы, некоторые пожилые и на вид безобидные. Подхожу к одному из них и спрашиваю, можно ли оставить на себе крестильный крест. Ответ: "Нет, такой возможности не существует". Сдаю крест с цепочкой, иконку. Эсэсовец "успокаивает": "При освобождении вам всё будет возвращено в целости и сохранности!".

Нам выдают арестантскую форму. Но полосатых курток и штанов видимо не хватает; дают чьи-то старые вещи, с намалеванными красной краской "лампасами" и крестом во весь размер спины. Шапок полосатых тоже уже нет: дают нам какие-то шерстяные шапки защитного цвета.

Приводят в блок для вновь прибывших, барак № 19: ни стола, ни скамейки, ни нар для спанья. Но приносят швейную машину с ножным приводом. Нам пришивают номера и красные треугольники. К курткам и к штанам. Треугольники бывают и черные (Asoziale Elemente), и зеленые (Kriminelle und Berufsverbrecher). Но нам всем пришивают красные (политические). Строго говоря, это неточно: никакой суд за нами политических преступлений не установил. С юридической точки зрения, мы –«Schutzhäftlinge», находящиеся в заключении по административному распоряжению гестапо. Оно может по указанию свыше выпустить на свободу, а может и прислать в лагерь распоряжение – повесить!

В первый же день нашего пребывания в Gross-Rosen было объявлено, что на вечерней перекличке будут вешать двоих заключенных. Меня это так потрясло, что я начал всеми силами души молиться о том, чтобы не присутствовать при казни. Не об осужденных молился, не о том, чтобы их помиловали, а малодушно о том, чтобы мне не видеть этого зрелища. Вечером нас выстроили перед бараком, пересчитали, но на общий «Appell» не повели. Мы еще считались в карантине.

Но от зрелища убийства нас это не освободило. На следующий день старшина барака по фамилии Фогель нас выстроил, походил взад и вперед перед построенными заключенными и что-то гаркнул одному из стоявших в переднем ряду поляков – молоденькому парню с заячьей губой (единственная запомнившаяся мне примета). Здоровенный Фогель (кстати, у него был черный винкель-треугольник) начал наносить страшные удары несчастному юноше: сначала по лицу, а потом – ниже пояса, "под ложечку». Полячок упал, корчился, а Фогель добивал его своими сапожищами. Когда жертва перестала двигаться, велел отнести ее в “Revier”. Носилки были под рукой. Очевидно, такое случалось у Фогеля часто.

Забегая вперед, скажу, что после освобождения, то есть после прихода в Дахау американцев, разговорился я там с лагерниками, прибывшими из Грос-Розена. Они рассказали, что перед самой эвакуацией Грос-Розена заключенные сами повесили Фогеля в 19-м бараке...

"Мебели" в бараке не было никакой. Как же мы спали? Очень просто: нам приказывали ложиться на правый бок один к одному: первый ряд от стены до стены, второй ряд, третий, четвертый. Если кто-нибудь не умел самостоятельно втиснуться в ряды лежащих, Фогель со своим помощником-поляком буквально вбивали его сапогами в ряды лежавших. Мы еле дышали. Когда операция укладки заканчивалась, настежь открывались все окна и гасился свет. В полночь была команда: всем повернуться на левый бок и лежать на нем до утра.

Через день или два Дмитрия Владимировича и меня с громадным бачком направили в лагерную кухню за супом. Фогель пошел с нами и начал нас торопить ударами по шее. Туда мы с трудом добежали. Но обратно, с тяжелым бачком (думаю, 50 кг) горячей баланды, которая проливалась через край и обжигала руки, бежать было практически не под силу. Я уже представил себе, как Фогель начнет меня избивать. Но вдруг зазвучала сирена воздушной тревоги. Фогель велел оставить бак с супом на месте, а самим бежать в свой барак. Туда же спешно побежал и он. Когда тревога прошла, за остывшим бачком с супом послали других, первых попавшихся Фогелю на глаза.

На четвертый-пятый день явился в наш барак эсэсовец с неизбежным планшетом. Спросил, – "кто из вас строители?". Дмитрий Владимирович (дипломированный инженер) и я (недоучившийся студент архитектуры) сразу ответили, что да, мы – строители. Эсэсовец записал наши номера и ушел. Через полчаса-час за нами и другими "строителями" пришли, переписали и повели на погрузку в товарные вагоны на станцию.

Ночь везли. Наутро привезли в Лагерь Sachsenhausen близ городка Oranienburg. Там опять – блок для новоприбывших. Но без Фогеля. Опять швейная машина, опять пришивают номера и красные треугольники. Номера в каждом лагере – новые. Грос-Розенского номера не запомнил. В Заксенхаузене был у меня номер 110.000 с чем-то. Кто-то говорит, что будем восстанавливать в Берлине заводы, которые разбомбили англичане и американцы. Но для того, чтобы разбирать кирпичи, не нужны ни инженеры, ни студенты архитектуры, а о каком-либо настоящем восстановлении разрушенных зданий не может быть и речи. Ведь Берлин бомбят, чуть ли не каждую ночь... И для нас никакой работы уже нет. Из главного лагеря Заксенхаузен колонной через какие-то бранденбургские деревни ведут на испытательный аэродром авиастроительной фирмы Heinkel. Но завод видимо тоже уже разбит и бездействует. Пусто летнее поле. Пусты и громадные ангары. В одном из них нас устраивают на жилье: привозят солому, вываливают на бетонный пол. Вот вам, – живите и наслаждайтесь.

Не то уже в первую, не то во вторую ночь – воздушная тревога. Выбегаем из ангаров и прячемся в земляные щели, вроде окопов. Слышим шум моторов, потом издали наблюдаем за очередной бомбежкой Берлина. И должен признаться: наблюдаем за этим "фейерверком" не без некоторого злорадства: не захотели помочь нам освободиться от Сталина, так вот - получайте! Только нам самим от этого не легче.

Через день-другой ведут обратно в главный лагерь Заксенхаузен, а там опять гонят в товарные вагоны. Куда решили перебросить "строителей", узнаём лишь на месте: выгружают нас на станции Schlieben, на юге земли Бранденбург. Приводят в какой-то новый, еще совсем не благоустроенный барачный лагерь. Наступил ноябрь, моросит дождь, а нас, "строителей", гонят на тяжелые земляные работы. Лопатами роем ямы и рвы для бетонных оснований каких-то сооружений, каких – не знаем. Вечером мокрые приходим в неотопленные бараки. В некоторых, правда, есть железные печурки, но и там мы полностью не просыхаем. Кухни в лагере еще нет. Выдают лишь сухой, то есть и холодный паёк.

Для севера Бранденбурга характерен песок, но на юге почва тяжелая, глинистая. Работать крайне тяжело. Наверное, каждому приходит в голову вопрос, сколько я еще протяну? Какой-то пожилой заключенный со зловещим лицом смотрит на меня и говорит: «я вижу по твоему лицу: ты уже не жилец на свете». Внутренне сопротивляюсь, хочу ответить. Но что ему ответишь?

Потом происходит очередное чудо. Оказывается, эсэсовцы допустили ошибку: на стройку в Шлибен привезли одновременно с нами – "строителями" какое-то число еще уцелевших в каком-то другом лагере евреев. И вот, поскольку по расовым законам даже в концентрационном лагере нельзя давать общаться и вместе работать евреям и, каким ни на есть, но всё-таки "арийцам", решено евреев оставить в Шлибене, а "строителей" – увезти.

Нас опять повезли в неизвестность. Вместо Заксенхаузена мы оказались в Бухенвальде, километрах в десяти от города Гёте и Шиллера – Веймара. Привезли нас туда уже в сумерках. Оказалось, что свободных бараков в лагере нет, все переполнены. Нас отвели в палаточный лагерь. Уже установились холода и палатки стояли на промерзшей почве, на льду. Печек в палатках не было. Стояли трехэтажные нары с каким-то количеством соломы. Нам раздали каждому по одному серому армейскому одеялу, посоветовав ложиться в солому по двое и накрываться двумя одеялами. А то, мол, замерзнете.

Следующий день мы провели стоя, приплясывая на льду перед своими палатками. Повели нас в главную часть лагеря на врачебный осмотр. Перед больничным бараком велели догола раздеться, разуться, аккуратно сложить свои вещи. Было несколько градусов мороза. Какие-то не то «капо», не то санитары чернильными карандашами начали выводить, на груди каждого из нас его номер – свой бухенвальдский номер помню: 64 923. Потом гуськом направили в барак, через который мы должны проходить, выходя в другую дверь. А в самом бараке восседал за столом врач в эсэсовской форме. Справа и слева от него стояли два эсэсовца, опять-таки с планшетами. Голый заключенный подходил к столу врача, который бросал на него свой взор, иногда приказывал повернуться спиной. Потом большим пальцем руки указывал, какой из двух эсэсовцев должен записать номер данного заключенного.

Пока мы гуськом продвигались с мороза в относительно теплый барак и обратно на мороз, мимо нас разгуливали санитары из заключенных. Увидев среди нас кого-нибудь не очень изможденного, расспрашивали других заключенных, просто ли данный здоровяк недавно попал в лагерь, или же в своем прежнем лагере пользовался привилегиями, может быть, даже был «капо». Говорили в лагере, что таким под каким-нибудь предлогом санитары из русских заключенных давали шприц и отправляли их на тот свет.

Вернулись в свои палатки. Думали уже устраиваться на ночь, как получили приказ вновь выстроиться на обледенелой площадке перед палатками. В темноте, при свете одних только карманных фонарей эсэсовцев, нас начали вызывать по номерам. Меня вызвали, и я присоединился к другим, чей номер тоже был назван. Напряженно следил, когда же вызовут Дмитрия Владимировича. Но его так и не вызвали. Нас с ним разлучили. Нас, отобранных по списку, куда-то тут же ночью повели. Он остался. В январе 1945 Александре Николаевне Хорват сообщили, что ее муж в Бухенвальде умер.

А нас погрузили в товарные вагоны и повезли куда-то. Дорожного пайка не выдали. Значит, отправляют недалеко. Выгружают на станции Лангезальц, приводят на какую-то фабрику.

До войны это была текстильная фабрика. Теперь же ее переоборудовали в небольшой авиационный завод, вернее – в мастерские по изготовлению крыльев и шасси для боевого самолета Heinkel.

Тут же, в больших помещениях, в которых раньше стояли прядильные станки, устроили и жилые помещения для полутора тысяч пригнанных из Бухенвальда заключенных. Двухэтажные койки с соломенными матрасами. Казенные серые одеяла. Постельного белья, конечно, нет. Но мы – не в продувных бараках, а в отапливаемых помещениях добротной фабричной постройки. На работу ходить – только по лестнице спуститься и перейти узкий фабричный дворик. А там хоть и шум работающих станков, но тоже не холодно. Бог даст, зиму перезимуем под крышей и в тепле.

Знакомлюсь с соседями, занявшими койки справа и слева от меня. Оказывается, они – поляки, участники Варшавского восстания, офицеры запаса польской армии. Один из них, лет 45, Тадеуш Новиньский, до войны работавший редактором газеты в городе Быдгощч, устраивается на нижней койке и как бы берет меня под свое покровительство.

Через Новиньского узнал, что бухенвальдские поляки как-то участвовали в отборе тех, кого командировали в Лангензальц. Постарались устроить туда побольше своих. Но потом в список включили и кое-кого из нашей группы "строителей", хотя и взяли только тех, кто был еще здоров. Попали к нам также французы и бельгийцы – специалисты по обработке металла. Были, русские, сербы, какое-то число чехов, но заметно доминировали поляки – участники Варшавского восстания.

Сначала меня посадили работать в канцелярии лагеря. Но на это место зарились и другие. Через несколько дней мне сказали, что в канцелярии вместо меня будет работать какой-то чех, а меня направили в производственный цех. Правда, к станку не поставили, было достаточно настоящих металлистов, токарей и т.п.. Мне поручили заведование складом готовых самолетных частей, которые в необходимом количестве я должен был выдавать группам, производившим сборку изготовляемых нами крыльев и шасси Heinkel’ей, заносить это в картотеку и вовремя сообщать, когда запасы той или иной детали начинали близиться к концу. Работа спокойная и несложная.

Вместе с заключенными работало и небольшое число гражданских лиц? в большинстве, вольнонаёмные голландцы. В один из первых же дней ко мне на склад явился один такой голландец, щупленький очкарик интеллигентного вида. Он, оказывается, искал среди заключенных русского, который говорил бы по-немецки. Он счел своим долгом успокоить меня, – крылья, которые мы здесь строим, никогда уже летать не будут и ни России, ни западным союзникам вреда не нанесут по той причине, что моторы для данного типа Heinkel'я строили только в Ростоке, а завод в Ростоке разбит бомбами и каждые несколько недель вновь бомбардируется на всякий случай. Голландец предложил мне передать эту информацию, по возможности, всем русским, чтобы они не помышляли о ненужных актах саботажа и не подвергали себя опасности.

Впрочем, особых объяснений ни русским, ни другим заключенным давать не пришлось. Они сами в течение первых же недель пребывания в Лангензальце могли убедиться в том, что монтируемые нами крылья никуда не увозятся, а переносятся самими же заключенными в штольни заброшенных соляных копей рядом с нашими мастерскими и там остаются. В одни штольни мы складывали нашу продукцию, в другие загоняли нас самих, когда давали воздушную тревогу.

Сигналы тревоги давались все чаще. Все чаще гоняли нас через дорогу, пересекавшую территорию лагеря, которую прикрывали от нас шпалерами эсэсовцы, в штольню по ту сторону дороги и обратно. И где-то во второй половине ноября произошло нечто трудно объяснимое: возвращаясь после отбоя из убежища, мы проходили, как всегда, между двумя рядами охранников. И вдруг один из них мне что-то сунул. Газету. Когда ее развернул, оказалось, что это номер первый газеты "Воля Народа", органа власовского КОНР (Комитета Освобождения Народов России). Передали газету именно мне и никому другому из нескольких сотен русских заключенных. Случайно? И кто был передавший ее? Один из наших охранников, или нарочно вставший с ними у перехода через дорогу какой-то другой военный?

В "Воле Народа" был отпечатан Манифест КОНР, обнародованный 14 ноября 1944 года в Праге. Естественно, я показывал газету другим русским заключенным. Одни читали, но никак не реагировали. Другие в последующие дни приходили ко мне и советовались, как бы попасть к генералу Власову. Через гражданскую работницу нашего завода я послал письмо с описанием реакции заключенных на Манифест брату Льву в Берлин-Далем. Впоследствии Лев говорил, что письмо до него дошло, и он его показывал генералу Власову.

Помню немецкую девушку, к которой я обратился с просьбой отправить мое письмо. Соглашаясь на мою просьбу, она рисковала очень многим. Подумала. Потом посмотрела на меня и сказала: "Я это сделаю. Я - католичка!"...

Близился конец года – Рождество, Новый год. Охрана постаралась встретить Рождество как можно уютнее. В застекленной караулке рядом с нашим спальным помещением поставили ёлочку, принесли радио. Под рождественские мелодии что-то ели и пили. Стало им душно, открыли дверь в наше помещение, звуки радио стали доноситься и до нас. Диктор начал читать последние известия. В сводке военного командования прозвучали названия городов Eschweiler, Stollberg. Это означало, что бои на западе идут уже на территории самой Германии! Обстановка на востоке для нас оставалась невыясненной, но судя потому, что никто из польских заключенных больше не получал от своих родных продовольственных посылок, можно было заключить, что мало польских земель еще находилось под властью Германии. Правда, мы как и многие другие, так привыкли считаться с мощью и организованностью германских войск, что близкого их разгрома и прорыва Восточного фронта Красной армией еще не предвидели. Я даже не осознавал опасности, которая к тому времени уже нависла над моими родителями и родными в Бреславле.

В дневнике под названием «1945 год», который начал тогда вести мой отец, подробно описано их бегство 22 января из Бреславля, посещение ими Дрездена, отъезд из Дрездена за 48 часов до уничтожения его бомбами, прибытие 12 февраля во франконскую деревню Unsleben, первое их богомолье в киссингенскую церковь 18 февраля. Но нашу встречу 22 марта отец описал неполно и иносказательно, чтобы в случае повторного ареста и прочтения кем-то из гестаповцев его дневника, никому не повредить.

Конечно, я заранее ничего не знал. Около 11 часов утра ко мне на склад зашел эсэсовец – немец из Румынии. С начала 1945 г. нас охраняли и нами распоряжались именно эсэсовцы. Но настоящих немцев, "Reichsdeutsche", среди них, было немного. В основном это были немцы из Румынии, народ скорее добродушный, и хмурые галичане, не то из немецких колонистов, не то наши земляки-украинцы.

Так вот, пришел ко мне на склад самый симпатичный и, видимо, интеллигентный из румынских немцев, кажется, адъютант коменданта, и говорит: "Не выдавай себя ни словом, ни выражением лица. Приехал сюда твой отец. Говорил с комендантом. Тот разрешил тебе встретиться с отцом. Но ты сам понимаешь, чем комендант, твой отец и ты сам рискуете, если об этом кто-нибудь узнает. Перед самым обеденным перерывом я за тобой приду...".

Действительно, он за мной пришел и, крикнув на меня, что я будто бы плохо вымыл пол в кабинете коменданта, повел меня «исправлять мою оплошность». Привел в кабинет коменданта. Вижу отца, который разговаривает с комендантом. Комендант говорит: "Из соседней комнаты – канцелярии – все ушли на обед. Вернутся через час. Я оставлю вас здесь одних на полчаса".

Я был совершенно ошарашен и не понимал, что происходит. Ведь такого даже в сказках не бывает! Отец развернул пакет с едой, которую привез от мамы, поставил на комендантский стол, сказал, чтобы я ел. Потом начал говорить. Коротко рассказал о бегстве из Бреславля, а потом открыл главную причину того, что он предпринял попытку ко мне пробиться: наша семья (кроме Льва, Романа, мужа сестры Елены) находится в деревне Unsleben в административном округе Unterfranken. Я должен, во что бы то ни стало, запомнить название деревни. Когда "всё кончится", мы все там встретимся, если только останемся в живых.

Сказал мне отец и о том, что от меня он намерен отправиться в Карлсбад. Там – главная квартира генерала Власова, который лично хлопочет об освобождении всех заключенных членов НТС. Там же работает в гражданской канцелярии Власова и Лев. Полчаса пролетели мигом. Вернулся комендант и сказал, что пора прощаться. Обнялись, и отец бодрым шагом тронулся в дальнейший путь, а я вернулся на склад. Настроение было праздничное, даже победное, хотя пока что мы никого не победили.

Отец, побывав у меня и у Льва, благополучно закончил свой "кавалерийский рейд" и поздно вечером 28 марта вернулся в Унслебен. Можно сказать, – в последнюю минуту. Уже на следующий день прекратилось регулярное движение поездов на линии проходящей через Унслебен. А 8 апреля в Унслебене появились первые американские танки.

В районе Лангензальца, к северу от хребта Тюрингенского леса, отделяющего Франконию от Тюрингии, события развивались по аналогичной схеме. После 22 марта мы, вплоть до субботы 31 марта, продолжали свой сизифов труд производства никому не нужных крыльев и шасси. 1 апреля 1945 года была Пасха по западному, григорианскому календарю. Работа была остановлена. Нас выпустили во двор. Почему-то посреди двора стояли козлы для порки. Насколько знаю, в Лангензальце никого не секли. Решили, что если вытащили во двор это сооружение, кого-то действительно будут пороть. Но скоро стало ясно, что у начальства совсем другие заботы, и предстоит что-то иное. С утра стояла изумительная солнечная погода. Голубое небо и легкий мороз. Где-то вдали, очень далеко на запад от нас, временами слышалась артиллерийская стрельба. В обед нас накормили, а после этого выстроили и объявили, что лагерь эвакуируется.

Пешим строем выступили в поход. Комендант, опираясь на палку, шел впереди. За ним – полторы тысячи заключенных рядами по пять человек (по пять, – чтобы эсэсовцам было легче нас пересчитывать). Сзади и по сторонам – эсэсовцы с собаками. Потом оказалось, что они получили пополнение, и среди охранников появились западные украинцы, галичане-эсэсовцы.

Нас вывели из лагеря, провели по окраине города и вывели на полевую дорогу. Когда попался дорожный указатель на Эрфурт, мы поняли, что ведут нас в Бухенвальд.

Стало темнеть. Нас согнали с дороги на пустое поле. Велели сбиться в кучу и накрыться одеялами, которые разрешили взять, уходя из Лангензальца. Кругом сплошным кольцом залегли эсэсовцы и их собаки.

Наутро – проверка и пересчет. Считают раз, считают два – нескольких человек не хватает. Либо накануне неправильно сосчитали, либо кто-то действительно сумел преодолеть кольцо собак и эсэсовцев и уйти. Ночь была темной.

Весь день 2 апреля мы были в пути. К вечеру привели в село. Красивая церковь в стиле барокко. Нас в нее загнали, и мы разместились на скамейках и на хорах. Эсэсовцы и собаки остались за стенами церкви – охраняли снаружи. Не подумали о наших «естественных надобностях», двери заперли, никого не выпускали. Наутро вся церковь была загажена.

Выстроив нас в церковном дворе, пересчитали. Оказалось, опять не хватает нескольких человек. Галичане-эсэсовцы пошли в церковь, обнаружили нескольких поляков, спрятавшихся в самом шпиле колокольни, и расстреляли их тут же в церкви.

Во второй половие дня 3 апреля мы добрались до Бухенвальда. На этот раз нас поместили не в палатки, а в пустовавшие эсэсовские конюшни. Нары обчные, с соломой. Как мы «коротали время» – не помню. А 5 апреля нас снова выстроили, выдали каждому по буханке-кирпичу стандартного хлеба, и повели на станцию Веймар. По пути на обочине дороги я увидел пристреленного заключенного. Он лежал скорченный на траве, лицом уткнувшись в землю. В последующие три дня заключенные, которых вели на погрузку в Веймар по той же дороге, как они потом вспоминали, видели по краям уже не одного, а многих убитых.

На запасных путях в Веймаре стояли десятки товарных вагонов. Часть из них были крытые, часть – открытые, но с высокими стенками. Нас погрузили в открытые вагоны.

В моем вагоне оказалось несколько товарищей по лагерю Лангензальц, русских и все тех же поляков – учстников Варшавского восстания. Мы провели зиму в сносных условиях и наше физическое состояние было соответствующим. Но вот на перроне началась какая-то возня. Привели еще партию заключенных и велели ее распределить по уже занятым вагонам. В наш вагон втолкнули человек пять. Мы потеснились. Присмотревшись, увидели, что все они – живые мертвецы. Кажется, все были русские. Месяцами без дневного света и без свежего воздуха работали они на подземных заводах “Dora”, где монтировали ракеты “V-1” и “V-2”. Объекты эти, расположенные поблизости от тюрингенского города Нордхаузен, были строго засекречены. Считалось, что заключенные оттуда живыми выходить не должны. Когда остановилось производство ракет, немецкий персонал и охрана бежали, заключенных оставили в подземельях умирать голодной смертью. Но, видимо, при приближении американцев решили все-таки их куда-нибудь убрать. И вот, привели в Бухенвальд, а потом распределили этих полуживых людей по нашим вагонам. У них были вши, которые перешли и на нас. К концу путешествия все мы заразились сыпным тифом. А сами несчастные доходяги в течение первых же пяти-шести дней пути умерли.

Сколько в нашем поезде было "пассажиров", в точности установить невозможно. Послевоенная документация, посвященная нашему "путешествию из Бухенвальда в Дахау" исходит из того, что в Веймаре железнодорожное управление предоставило эсэсовцам 59 вагонов. В каждый вагон набивали 80 человек. Значит, заключенных могло быть до 4.720. Наш железнодорожный состав, для преодоления подъемов делился то на две,а то и на три секции и передвигался по частям. Потом опять соединялся. В конце пути, при прохождении ворот лагеря Дахау, нас насчитали 1.300 человек. Не знаю, прибыли ли мы в Дахау одним составом, или двумя половинками. Поэтому неясно, от какого общего числа это был остаток, от транспорта ли в целом, или только от половины состава. Ясно только, что во всяком случае, живыми прибыли в Дахау, менее половины тех, кто был погружен в вагоны нашего состава в Веймаре, а может быть даже и только одна четверть.

Несколько смущают расхождения в календарных датах. Я твердо помню, что нас погрузили в вагоны в Веймаре 5 апреля и сдали в Дахау 27 апреля. Знаю также, что наш транспорт или наша часть транспорта была последней. После нас уже ни один транспорт заключенных в Дахау не поступал. Но в показаниях отдельных заключенных, которые опубликованы в сборнике документов "Nie werde ich vergessen" (Никогда не забуду) – указывается иногда как день отъезда из Веймара 6, а иногда даже 8 апреля, а как день прибытия в Дахау – 28 апреля. Последнее – уж совсем явная ошибка. 28 апреля вокруг лагеря шла стрельба, и никакой поезд туда подойти не мог.

Маршрут нашего путешествия (вплоть до прибытия в Дахау 27 апреля) реконструируется следующим образом: Дечин, Хомутов, Пльзен. (Почему-то в Пльзен заезжали дважды, видно кружили).

Обстановка была крайне напряженная. Были до предела натянуты нервы заключенных, которым гибель угрожала каждую минуту. Не менее нервничали и эсэсовцы. Один из эсэсовцев, прикомандированных к нашему вагону, еще в первые сутки путешествия дал ночью автоматную очередь и убил молоденького заключенного Васю. Светленький, белобрысый Вася был психически не совсем здоровым: часто о чем-то говорил сам с собой и не сразу реагировал на окрики эсэсовцев. Как в точности произошло убийство, я не знаю, потому что спал, и очнулся только от выстрелов. Говорят, Вася ночью встал и вытянулся во весь рост, чтобы размять застывшие ноги, и не сразу отреагировал на приказ эсэсовца сесть на свое место. Вася в двух шагах от меня пролежал до утра, а потом его тело отнесли в вагон с трупами в конце состава. Помню: автоматная очередь "прошила" его голову и верхняя часть черепа открылась как крышка шкатулки, но от нижней части полностью не отделилась. Обнажился и был виден мозг.

17 апреля мы прибыли на какой-то полустанок. Очевидно, он обслуживал каменоломню, неподалеку от станции. Ни на перроне, ни на здании станции никакого названия не значилось. Пытаясь после войны по памяти восстановить время и место страшных событий, я думал, что они развернулись где-то на полпути между Пассау и Дахау. Но в 1994 г. до меня добрались составители сборника документов о судьбе заключенных транспорта Бухенвальд-Дахау, и я от них узнал, что всё, о чем дальше пойдет речь, происходило на ныне уже не существующей станции Наммеринг, на северо-северо-запад от Пассау.

Очевидно, сразу после прибытия в Наммеринг, коменданту нашего транспорта стало известно, что дальнейший путь блокирован упавшим под откос военным составом, и что нам придется простоять на этом глухом полустанке несколько дней. Эсэсовцы решили воспользоваться этим для уничтожения накопившихся трупов заключенных и выбрали для этого скрытую от посторонних взоров каменоломню.

Какое-то число заключенных погнали складывать громадный костер, других откомандировали переносить трупы, лежавшие штабелями в последних вагонах. Видеть, что в точности происходило, мы из нашего вагона не могли. Но слышали крики и, всё чаще, – стрельбу из автоматов. Как-то ночью стреляли совсем близко: на расстоянии трех-четырех вагонов от нас. Кажется, там расстреляли всех, кто только был в вагоне.

Тогдашний начальник станции Наммеринг, Хейнрих Клоссинг, после окончания войны написал отчет о своих наблюдениях. Он опубликован в упомянутом сборнике. В частности, Клоссинг описывает случаи, когда кто-то из заключенных, с разрешения стоявшего рядом эсэсовца, вылез из вагона и спустился в воронку от бомбы, чтобы справить естественные надобности. Эсэсовец направил на него автомат и дал очередь. Видел это из окна станции Клоссинг, видел это с противоположной стороны, через открытую дверь нашего вагона, и я.

Очевидно из каменоломни, где жгли трупы, были попытки побега. Но почти всех беглецов ловили, бегом гнали к еще неразгруженному вагону с трупами, и там пристреливали.

Несмотря на весьма профессионально, с использованием железнодорожных рельсов сконструированный крематорий под открытым небом для сожжения трупов, процесс кремации шел медленно и в общей сложности было сожжено только до 260 трупов (ранее приблизительно такое же число трупов было сдано для захоронения или уничтожения пльзенской полиции). Когда наш поезд ушел со станции Наммеринг, там осталась еще наспех выкопанная братская могила с трупами тех, кого не сумели или не успели сжечь.

Что я сам не оказался в числе убитых – чудо и милость Божья. В нашем вагоне, по другую сторону прохода, где располагались эсэсовцы, в дальнем углу сидел на полу заключенный по имени Сергей. Был он со мной в Лангензальце. Он был выше всех других ростом, с запоминающимся изможденным лицом. Говорили, что по профессии он был сапожник. Где-то, видимо, на полу нашего же вагона, он нашел мягкую и гибкую железку. Начал ей ковырять в стенке вагона. Комендант транспорта, Obersturmführer Merbach, обходя состав со стороны поля, заметил, что между досками стенки вагона появляется и исчезает эта безобидная железка. Разъяренный примчался к нашему вагону со стороны открытых дверей и потащил Сергея из вагона. Сергей не сопротивлялся, только, громко всхлипывая, заплакал. Мербах его пристрелил. Тело втянули обратно в наш вагон. Оно еще долго корчилось, и воздух, выходивший из легких, вызывал звук вроде сильного храпа.

Мербаху этого было мало. Он тыкнул пальцем в соседа Сергея, назвав его "сообщником попытки побега". Это был молчаливый заключенный, который за все дни транспорта не проронил ни с кем ни слова. Когда Мербах ему приказал спуститься из вагона, чтобы и его убить, тот стал метаться по вагону, попытался забиться в ряды заключенных. Но Мербах его не упускал из вида. В конце концов, его вытолкнули из вагона. Мербах и его прикончил. Труп тоже положили к нам в вагон.

Мербах, стоя у дверей вагона, спрашивает, кто у нас в вагоне переводчик. Хотя меня никто таковым не назначал, обычно переводил то, что нам говорили эсэсовцы, я. Потом оказалось, что и другие прекрасно говорят по-немецки, но боялись выдать себя: это были несколько австрийских евреев, сумевших при помощи одежки, номеров и "винкелей" умерших еще в Бухенвальде других заключенных, замаскироваться под итальянцев или французов.

Когда Мербах спросил, кто у нас переводчик, я ответил, что могу его слова перевести. Вместо этого он заорал, что я должен был заметить, что в вагоне готовится побег, и донести. Тирада кончалась словами: "пошли, ты тоже получишь пулю”. Я с необъяснимым хладнокровием начал защищаться: дескать, даже если в том конце вагона что-то и происходило, то с моего места за этим уследить было нельзя, а, кроме того, никто мне и не поручал следить за другими заключенными. Мербах не слушал, требуя, чтобы я вылез из вагона. Казалось, жить осталось несколько секунд. Но вот один из эсэсовцев нашего вагона подошел к Мербаху, что-то сказал ему на ухо, кажется даже положил ему руку на плечо и пошел с ним куда-то в сторону от нашего вагона, что-то ему объясняя. А тут раздался короткий гудок паровоза. После пятидневной стоянки нашему составу был открыт путь для дальнейшего следования. Мербах поспешил в свой вагон, эсэсовец поднялся в наш, и поезд тронулся...

На древних иконах святителя Николая чудотворца "с житием" в одном из "клейм", окружающих главный образ, изображается Святитель, своей десницей останавливающий меч палача, занесенный над главами невинно осужденных узников... Это чудо святитель Николай сотворил и со мной.

Через двое суток, 25 или 26 апреля, мы где-то остановились, и представилась возможность пойти за водой, с нами пошел тот эсэсовец, который "заговорил зубы" Мербаху. Когда отошли от вагона, эсэсовец сказал мне, что он остановил расстрел, сказав Мербаху, будто я – "Reichsdeutscher", т.е. немец-гражданин рейха. Конечно, достаточно было Мербаху внимательно посмотреть на мой загрязнившийся в пути "винкель" и увидеть на нем букву "R", чтобы убедиться в том, что это не так, но слово "Reichsdeutscher" действовало на эсэсовцев, как заученная команда на дрессированную собаку: ведь это была единственная категория заключенных, которую эсэсовцы без приказа из Берлина не смели ни расстреливать, ни даже избивать. И вот, один эсэсовец рискнул обмануть другого, сказав ему, что я – "Reichsdeutscher".

Нас отвели в бараки 27 и 29. Они были окружены дополнительной колючей проволокой и считались карантинными. Я попал в первый отсек барака № 27. Трехэтажные нары без всякой подстилки. Голые доски.

Очень скоро появились заключенные кухонной команды с бочками с густой кашей. Заключенных Дахау в те дни кормили впроголодь, но каким-то образом работающим на кухне удалось сварить для нас кашу почти по стандартам мирного времени... Наверное, все мы помнили, что после длительной голодовки ни в коем случае нельзя набрасываться на еду , а вель мне, например, за весь путь от Веймара до Дахау достались (кроме буханки-кирпича, выданной еще в Бухенвальде) один ломоть хлеба и маленький уголок топленого сыра где-то под Пльзенем и три картофелины от местных крестьян в Наммеринге. Мы это помнили, но вряд ли кто-нибудь сумел сдержаться. Каши было вволю, и мы ее съели всю. И кажется, никто после этого от заворота кишок не умер. Но ночью умерло несколько человек, которым было уже не до еды, от полного истощения, а может быть и от сыпняка – инкубационный период близился к концу, и тиф входил в критическую фазу.

Глубокий сон на голых досках.

На следующий день, в субботу 28 апреля, весь лагерь получил команду не выходить из бараков. Где-то стала слышаться стрельба. Эсэсовцы на мотоциклах с боковой коляской, с автоматами наготове, совершали патрульные объезды лагеря. И – радостная неожиданность! – на сторожевых башнях вокруг лагеря появились белые флаги. Значит, решили нас сдать американцам живыми. Но со всех башен на нас все еще были направлены тяжелые пулеметы и по-прежнему стояли за ними эсэсовцы.

Тогда мы еще не могли знать, что доносившаяся до нас стрельба в самом городе Дахау, была вызвана попыткой захвата здания ратуши местными антинацистами. Их выступление было подавлено тремя ротами эсэсовцев. Не могли мы также знать, что передовые американские части к вечеру 28 апреля стояли чуть более чем в 50-ти километрах от нас.

Утром 29 апреля пальба усилилась. Издали доносились артиллерийские выстрелы. Жужжание пуль и легких снарядов слышалось отчетливо прямо над нашими головами. Были отдельные попадания в крыши бараков, сыпались на нас какие-то осколки. Мы жались к полу барака.

Около полудня завыли сирены. Но не так, как при воздушной тревоге, а протяжно, на одной ноте в течение нескольких, может быть десяти минут – оповещение о непосредственном приближении неприятеля. Мы молча слушали: что возвещает этот сигнал нам – смерть или освобождение? Пролетают американские самолеты. Немецкие зенитки яростно стреляют, но уже где-то вдалеке. Вдруг – около шести часов вечера – кажется, что стрельба стихает. Неужели американцы отступили?

Я лежу на нижних нарах в полузабытьи. Просыпаюсь от неслыханного никогда в жизни звука. Кто-то из заключенных заметил по ту сторону лагерной колючей проволоки первых американских солдат. Истошно завопил: "А-а-а !..". Увидели следующие. Тоже закричали: "А-а-а!". Через несколько секунд "А-а-а!" подхватили уже десятки, сотни, тысячи и, наконец, все 32 с половиной тысячи заключенных Дахау. Это еще не звучало как торжество. Это было переживание перелома судьбы. Это был унисон надежды в исполнении тысяч человеческих уст.

В один из пережитых дней после освобождения, явился к нам главный переводчик лагеря. Был он переводчиком до освобождения, остался им и после освобождения лагеря. Вероятно, за него поручились старые дахауцы. Он представился как Борис Федорович Фульда, русский эмигрант, до ареста работавший в английском банке в Берлине (очевидно, арестованный по подозрению в англофильстве). Говорили, что Борис в совершенстве владел "всеми" европейскими языками (на деле, кажется, – девятью). Нам он разъяснил наше правовое положение: все советские граждане подлежат репатриации; советскими гражданами считаются все, кто был гражданином СССР по состоянию на 1 сентября 1939 года. В более подробном личном разговоре со мной он меня заверил, что меня насильственно не репатриируют: с сентября 1939 года я был гражданином Латвии, вхождение которой в состав СССР западными державами не признается. Но, если что – чтобы я обращался за помощью к нему.

Потом появился у нас советский представитель в "Международном комитете" – генерал Михайлов. Как он, явно не строевой генерал, а энкавэдист, оказался в Дахау, как остался жив, как сумел после освобождения сразу же занять место представителя Советского Союза в "Международном комитете", я не знаю. Знаю только, что после возвращения в Москву Михайлов возглавил "Советский комитет за возвращение на Родину". ОН руководил всеми мероприятиями по добровольной и насильственной репатриации советских граждан и по вылавливанию и заманиванию в Советский Союз также и старых эмигрантов.

В лагере события развивались с головокружительной быстротой. Всех советских граждан сконцентрировали в нескольких бараках, освобожденных от граждан других стран. Вокруг появилась колючая проволока. Правда, в первые дни входить и выходить за пределы "советской территории" можно было свободно. Но потом капкан захлопнулся. Я еще успел побывать на концерте "самодеятельности". Думаю, что среди бывших заключенных талантов было не так уж много. Скорее, артистов-затейников привезли с собой прибывшие в Дахау СМЕРШевцы-репатриаторы. Всё-таки помню, что со слезами радости слушал декламатора, с подъемом прочитавшего пушкинское "Клеветникам России".

В субботу 5 мая опять пришел ко мне Борис Фульда и сказал: завтра Пасха. Мы вместе с сербами и греками стараемся организовать богослужение. Приходи завтра утром в 26 барак. Одной из особенностей Дахау было то, что по просьбе Ватикана здесь нацистские власти сосредоточили всех заключенных ксендзов – немцев, поляков, бельгийцев, французов, итальянцев. Им был отведен 26-й барак, в одном из помещений которого они могли перед выходом на работу, совершать мессу. И вот, они предоставили нам свое помещение для пасхальной службы.

В день Христова Воскресения – 6 мая 1945 года – мы собрались в 26-м бараке. Часовня – пустое помещение, без скамеек. Вместо престола – простой стол, накрытый белой скатертью. Над ним – довольно большого размера копия Ченстоховской иконы Божией Матери. И больше ничего. Борис Фульда рассказал, что еще накануне просил американцев разыскать русский православный приход в Мюнхене, чтобы одолжить всё необходимое для совершения литургии, но американцы либо не удосужились этого сделать, либо действительно в полуразрушенном Мюнхене не нашли ни архимандрита Александра (Ловчего), ни даже Salvatorkirche, в которой он тогда служил.

Пришлось отказаться от служения литургии. Полные облачения заменили епитрахилями и орарями из чистых льняных полотенец, найденных на складе эсэсовского лазарета. На полотенца нашили красные кресты, предназначавшиеся для нарукавных повязок санитаров и военных врачей. Ни богослужебных книг, ни даже простого Евангелия не было. Зато был целый сонм духовенства.

В день Светлого Христова Воскресения, 6 мая 1945 года, те из духовенства, кто еще мог стоять на ногах, пришли в барак № 26. Греческого архимандрита Мелетия (Галанопуло) принесли на носилках. Несколько священников и единственный диакон надели свои самодельные епитрахили и орарь. Разбились на два клироса, сербский и греческий, и начали служить пасхальную утреню: наизусть, не имея в руках ни нот, ни текста. Пели попеременно сербы и греки. Апостол – наизусть. Евангелие – наизусть. А в конце молодой греческий монах наизусть произнес "Слово огласительное" святого Иоанна Златоуста. Говорил с таким подъемом и воодушевлением, как, вероятно, впервые произнес некогда свое "Слово" сам святитель Иоанн в соборе Святой Софии в Константинополе.

Несмотря на отсутствие у нас церковного календаря, мы, конечно, вспомнили, что 6 мая, по юлианскому календарю, – 23 апреля, день святого великомученика Георгия Победоносца. Мы не знали еще, что общая капитуляция вооруженных сил Третьего рейха произойдет через двое суток. В нашем сознании Воскресение Христово, совпавшее с днем святого Георгия Победоносца, уже стало и Днем Победы.

Однако ни приход в Дахау американцев, ни прекращение на всех европейских фронтах военных действий не означали еще для нас действительного освобождения – возможности покинуть лагерь. Я постепенно всё более слабел. После инкубационного периода надвигалась, по-видимому, острая фаза тифа. Почти не выходил из барака. Помню, что сознательно встретил день своего Ангела – перенесение мощей святых князей Бориса и Глеба – 15 мая, или 2 мая по церковному календарю. Но сразу после этого не только слёг, но и потерял сознание. Помню только, что в какой-то момент рядом с моими нарами появилось в те времена еще совершенно непривычное негритянское лицо, американский военный врач или санитар, и дал мне таблетку витамина С. Еще помню, что когда вновь очнулся, очень захотел пить. Увидел на краю своего деревянного ложа консервную банку с какой-то жидкостью. Но приглядевшись (и "принюхавшись") понял, что это моя собственная моча, накопившаяся за несколько суток.

Преодолевших кризис и приходивших в сознание больных начали на военных санитарных машинах перевозить из их прежних бараков в "санаторный" блок в бывшем эсэсовском городке. Там у нас уже были настоящие больничные койки с чистым бельем. Очевидно, до этого нас по-настоящему продезинфицировали и полностью сменили белье и одежду. При этом у меня пропала бумажная иконка святых Бориса и Глеба. Сохранился, однако, алюминиевый крестик. После того как в Грос-Розене у меня отняли мой крестильный крест, я долго ходил без креста. Но в Лангензальце заключенный серб, работавший у станка, выпилил мне восьмиконечный крестик из алюминия. Крестик этот у меня и сейчас сохранился. Прошу похоронить меня с ним.

В "санатории" нас обслуживали санитары из числа самих заключенных, поляки. Не могу забыть, как принесли мне кружку горячего молока с взбитым яйцом и сахаром. После первого глотка по всему телу пробежало райское тепло.

На следующий день зашел ко мне Борис Фульда, сказал, что всех освобожденных обитателей лагеря уже разделили по национальностям, вернее – по гражданству, и расселили по разным баракам бывшего эсэсовского городка. И уже началась репатриация. Уехали на родину французы, бельгийцы, голландцы, норвежцы. Пока я в своем бараке лежал в тифу без сознания, увезли советских граждан. Репатриация граждан Югославии должна была начаться в первых числах июня. С поляками были трудности – многие не признавали коммунистический режим, установившийся у них на родине, заявляли о признании ими правительства в изгнании (в Лондоне), и на репатриацию не соглашались.

Шла фильтрация данных обо всех, кто отказывался от репатриации на свою родину или вызывал какие-либо подозрения по другим причинам. Разбираться в наших делах американцам помогал Международный комитет узников Дахау. Мое "дело" вел при этом Борис Фульда. Рассказывал мне о непонимании нашего положения американцами. Обязательно хотели и нас – эмигрантов – отправить в Советский Союз, а когда им говорили, что там Сталин, высказывались за то, чтобы мы тем более поехали на родину и выбрали бы "другого президента".

Борису Фульде стоило немалых трудов, чтобы убедить офицера американской контрразведки не отправлять меня "выбирать другого президента", а разрешить остаться в американской оккупационной зоне Германии. Решающим оказался тот аргумент, что где-то в американской зоне должны находиться мои родители. В конце концов, было решено, что меня освободят из лагеря, я разыщу своих родителей, и мы дружно всей семьей поедем "выбирать другого президента". Документ о моем освобождении из лагеря был подписан 14 июня 1945 года, ровно через год после моего ареста 14 июня 1944 года в Бреславле.